Текст книги "Десятая симфония"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
– Очень интересно!.. Страшное зрелище!.. Огромный мексиканский удав, длиной в четыре человеческих роста!.. Ударом хвоста может убить человека!.. Легко душит тигров и буй волов!.. – врал траппер. – Есть змеи, крокодилы, ягуары... Сейчас кормежка удава!.. Глотает живых кроликов... Страшное зрелище!.. При этом кричит от радости и поет...
Остановившийся у афиши невысокий рябой человек, приложив к уху руку, слушал траппера.
– Поет? – отрывисто спросил он.
– Свистит и кричит, совсем как бы поет, – ответил траппер. Он осмотрел с головы до ног рябого господина, но профессии не определил, решил только, что неважная птица.
– Совсем как бы поет, – еще громче повторил он, заметив, что господин туг на ухо. -В древней Мексике к голосу удава прислушивались... Он считался священным животным... Пожалуйте, господин... Будете довольны...
Рябой человек что-то пробормотал, порылся в кошельке и, вынув монету, вошел в сад, где с любопытством и робостью осматривались солдат и чиновник. Траппер пренебрежительно оглядел оставшуюся публику, кивнул торговке и закрыл калитку.
– Поет?.. Удав?.. – беспокойно спросил опять невысокий господин.
– Змеи очень музыкальны, – сказал траппер, гладя кролика. – Вот увидите потом индийских змей, они, может быть, музыкальнее нас с вами. Их заклинают игрой на флейте. Они изгибаются, танцуют, дуреют, тогда с ними можно делать что угодно (у господина дернулось лицо)... Только индийские без голоса... Один удав из всех змей кричит. Обыкновенно когда кормят... Ведь для него еда – главное дело... Только все он недоволен, все не то... И хорошо, а все не то... Вот об этом, верно, и поет... Поет, – повторил он и, открыв дверь домика, предложил посетителям пойти.
– Нет, уж лучше вы раньше, – сказал, смеясь, чиновник.
Траппер тоже засмеялся. Он спрятал кролика под полу и вошел первый; за ним последовали другие. Они подошли к клетке. Голова удава слегка покачивалась над составленным из колец конусом. «S-sacrament!..»{26} – говорил, ежась, чиновник. «Jesus Maria! Jesus Maria!» – повторял солдат. Невысокий господин с ужасом смотрел на чудовище. Траппер одной рукой подтащил к клетке лесенку и вынул из-под полы дрожавшего кролика.
– Послушайте, – отрывисто сказал господин, схватив траппера за руку: он, видимо, толь ко теперь понял, в чем дело. – Не надо бросать... Я вам заплачу...
Траппер с недоумением посмотрел на рябого человека. Он, впрочем, привык к тому, что люди, особенно дамы, проявляют жалость к кролику в последнюю минуту перед кормежкой змеи.
– Нам с вами надо есть, господин, – ответил он, – и удаву тоже надо есть. Ведь вы, вер но, устриц едите: они тоже живые. (Это был его обычный довод, всегда действовавший на жалостливых посетителей.) Как его не кормить? И господам будет обидно, они деньги заплатили...
Из камеры раздался странный протяжный звук – не то крик, не то свист. Удав заметил кролика. Он преобразился. Глаза его заблистали, шея изогнулась, как у лебедя, маленькая голова задрожала. Зрители ахали.
– В самом деле, в этом звуке есть что-то музыкальное... И насмешливое... – сказал с улыбкой чиновник, обращаясь к невысокому господину; он, видимо, знал его в лицо. – По– своему он тоже музыкант.
Невысокий господин сердито взглянул на чиновника, что-то невнятно буркнул в ответ и снова перевел глаза на клетку. Траппер взобрался по лесенке, поднял решетку, приоткрыл окошко (запахло мускусом), бросил в камеру кролика и тотчас окошко захлопнул. Невысокий господин вскрикнул. Кролик мягко упал на песок и застыл, встретившись глазами с удавом. Крик змеи повторился. Маленькие глаза блестели все сильнее. Удав медленно откинул назад верхнюю часть корпуса, медленно раскрыл пасть – и вдруг рванулся вперед всем телом, мгновенно развернув огромные страшные кольца. Невысокий господин вскрикнул, закрыл руками дернувшееся лицо и выбежал из домика.
M?de war ich geworden nur immer Gem?lde zu sehen{27}.
Гёте
Андрей Кириллович Разумовский с женой и невесткой прожил два года в Италии.
На семейном совете, созванном в Вене осенью 1822 года, Разумовский изложил состояние своих дел. Он смущенно прочел что-то вроде небольшого доклада, путаясь и разыскивая на листке цифры доходов, долгов, процентов по долгам. Цифры эти подготовил для князя управляющий. Сам Андрей Кириллович свои дела знал довольно плохо. В былые времена он едва ли мог перечислить по памяти оставшиеся от гетмана многочисленные имения. Теперь почти все было продано, деньги прожиты, и от огромного состояния оставались крохи – или то, что казалось крохами Андрею Кирилловичу.
Свой доклад Разумовский читал на французском языке, что тоже было неудобно: слова все были труднопереводимые, как волость, уезд, десятина, или же глупо звучали по-французски, как «ревизская душа». Андрею Кирилловичу гораздо легче было читать перед императорами и министрами доклады об устройстве Европы, – европейские государственные дела он устраивал гораздо легче и увереннее, чем свои собственные денежные. Вдобавок Разумовский все время испытывал тяжелое чувство: и жена его, и невестка, и все австрийские родные до того считали князя богачом из богачей.
Семья проявила чрезвычайную деликатность, о расстройстве дел говорили в тоне беззаботном, с оттенком веселого удивления, означавшим: вот, мол, какая вышла забавная история, мы стали бедны! – но за этим тоном Андрей Кириллович чувствовал разочарование. Никто и в мыслях не имел упрекать Разумовского; его мучила, однако, совесть; женившись шестидесяти трех лет от роду на молодой австрийской графине, он не имел права быть бедным.
После доклада венские родственники дали Андрею Кирилловичу несколько практических указаний. Один сразу придумал выгоднейшую финансовую операцию и довольно бойко перевел рубли на дукаты, но, как оказалось при проверке, смешал серебряные рубли с ассигнациями. Другой предложил заложить Батурин, – имение было заложено и перезаложено, и о сумме долга по закладной Андрей Кириллович раза четыре говорил в докладе. Третий решительно советовал гнать кредиторов в шею, – это князь делал и без того, правда, лишь фигурально.
Впрочем, прения, расчеты, неуспех предложенных комбинаций очень скоро утомили родственников, и все сошлись на том, что и предлагал с душевной болью Андрей Кириллович: он хотел закрыть свой венский дворец, вновь отстроенный после пожара без прежнего великолепия, отпустить прислугу, кроме какого-нибудь десятка самых нужных и преданных слуг, и переехать на жительство в Италию.
Один из молодых Тюргеймов, недавно побывавший в Риме, особенно горячо поддержал этот план и в доказательство итальянской дешевизны привел несколько ресторанных цен. "Князь Разумовский слушал с печальной улыбкой: ему впервые в жизни приходилось слышать такие речи, да и дело было, конечно, не в ценах устриц и вин, а в том, что в Италии можно было обойтись без ста человек прислуги, без пятидесяти лошадей на конюшне, без огромных приемов, без всего того, что в Вене по образу жизни, кругу и связям Разумовских представлялось совершенно необходимым.
Когда решение было принято, Андрею Кирилловичу стало легче. Он с нежностью поцеловал руку жене и невестке, как бы благодаря их за то, что они на него не сердятся. Разумовский действительно чувствовал себя виноватым, однако выражение лиц родных чуть-чуть его раздражило именно подчеркнутой деликатностью. У него мелькнула мысль, что в конце концов уж перед невесткой он едва ли виноват, как и перед другими Тюргеймами, вместе с ним расточавшими несметное богатство гетмана Кирилла Григорьевича. Но эта мысль только проскользнула у Разумовского: он очень любил и свою жену, и ее родных.
Семья занялась приготовлениями к отъезду. Решено было пожить немного в Вероне, потому что там как раз происходил международный конгресс; в Риме, потому что это был Рим; и в Неаполе, потому что там жил старый приятель, король Фердинанд, при котором Андрей Кириллович состоял посланником больше сорока лет тому назад.
Уезжая из Вены, и Андрей Кириллович, и его жена, и невестка в один голос говорили, что хотят пожить тихо, уединенно, в тесном семейном кругу, никаких гостей не звать и ни к кому в гости не ездить. Однако уже по дороге оказалось, что в тесном семейном кругу скучновато. Они любили друг друга, но разговаривать им было не о чем. В Италии дамам стало веселее. Веронский конгресс гремел, отдаленно напоминая по блеску Венский. Разумовские тотчас вошли в круг международных знакомств и больше из него не выходили во все время своего пребывания в Италии. Настроение Андрея Кирилловича, однако, становилось все печальнее, – зрелищ на его веку было больше чем достаточно.
На одном из веронских приемов Шатобриан, узнав, что Разумовские собираются в Рим, мрачно сказал Андрею Кирилловичу: «Rome est une belle chose pour tout oublier, m?priser tout et mourir»{28}. Разумовский прекрасно знал, что Шатобриан имеет особые основания быть мрачным: у него не было ни гроша в кармане, его мучила подагра, последние его произведения не имели успеха, в своих интимных делах он очень запутался, и сам больше не знал, кого, собственно, любить: госпожу Рекамье, или госпожу де Дюрас, или госпожу Арбутнот (иные даже робко высказывали предположение, уж не любит ж Шатобриан свою жену, – но над ними все смеялись). Тем не менее фраза знаменитого писателя запала в душу Андрею Кирилловичу.
В Риме Разумовский был на Office des T?n?bres в Сикстинской капелле и, слушая музыку, все думал о том, что карьера его кончена, что кончается и жизнь, что ждать ему больше нечего. Княжеский титул, полученный им в пору Венского конгресса, был его последним успехом. А пожар дворца отнял у его жизни прежний смысл.
После службы жена и невестка долго и настойчиво говорили о превосходстве католической веры над всеми другими. Андрей Кириллович делал вид, что не слышит: он знал, как страстно желают Тюргеймы обратить его в католичество.
В этот день вечером они были у Ливенов, с которыми в Риме очень подружились. Графиня Ливен после долгих просьб прочла одно из своих писем на синей бумаге, – о них уже тогда много говорили в Европе. В письме шла речь о революции, и графиня уронила афоризм, впрочем, заимствованный у Веллингтона: «L? o? les rois savent monter ? cheval et punir, il n'y a pas de revolution possible»{29}. Афоризм показался Андрею Кирилловичу глупым (он чувствовал, что и все это письмо написано едва ли не для этого афоризма). «В таком случае берейторы королевские могут отдалить от бедствий мир, – подумал он мрачно. – И ни к чему занимается она без просыпу политикой, все вздор, и синяя бумага – тоже вздор; верно, и глаза у нее не болят, а пишет так, чтоб лучше в разговорах примечалось: письма графини Ливен на синей бумаге». Он хотел было поспорить и припугнуть графиню новой революцией, но не поспорил, чувствуя большую усталость. К тому же графиня Ливен нравилась ему и своим умом, и знаниями, и благородством тона, которое он особенно ценил. Напротив, король Фердинанд, встретивший его тем же радостным смехом, что и сорок лет тому назад, показался ему образцом вульгарности. Андрей Кириллович с любопытством вглядывался в старого знакомого, и ему самому странно было, что он, внук малороссийского пастуха, не выносит дурного тона в потомке Людовика XIV.
В Риме на одном из аукционов за три тысячи дукатов продавался Рафаэль. Свободных трех тысяч у Разумовского не было, и Рафаэля увез англичанин, явно ничего в картинах не понимавший. Бедность угнетала Андрея Кирилловича. Очень расстроено было и здоровье, -сердце лучше работать не стало. Врачи предписали ему строгий режим. За выполнением этого режима следили жена и невестка, которых все больше беспокоил вид князя. Все это раздражало Разумовского. Его душевное состояние передавалось и дамам. Стало скучно. От скуки они взяли на воспитание девочку.
Единственным утешением Андрея Кирилловича была музыка. Он часто посещал оперу, восхищался голосами итальянских певцов и нехотя отдавал должное Россини, который уже царил в мире, затмевая славой всех других композиторов. На старости лет Андрей Кириллович снова стал играть на скрипке; играл он преимущественно по вечерам, когда оставался один: дамы каждый вечер уезжали в театр или в гости, ему же доктор предписал выходить возможно меньше и рано ложиться спать. Разумовский отдавал должное Россини, но предпочитал другую музыку – давно вышедшего из моды Бетховена. Андрей Кириллович играл не очень хорошо; он пробовал темы и из симфоний, и из квартетов. Больше всего он любил русские квартеты, посвященные ему его старым другом, а в них adagio Седьмого квартета. С русской песней этого квартета он когда-то сам познакомил Бетховена. Во время игры Андрею Кирилловичу казалось, что музыка и была его настоящим призванием. А иногда он думал, что никакого призвания у него вообще не было и что в этом, собственно, главное несчастье его жизни. Он любил искусство, понимал его гораздо тоньше, чем большинство других людей, а создать ничего не мог: слишком много вкуса, недостаточно творческого дара – худшее, что может быть.
В Неаполе Разумовский неожиданно получил из Петербурга письмо, сообщавшее о кончине его брата Петра. Это известие потрясло Андрея Кирилловича, несмотря на то, что он с годами очерствел и успел привыкнуть к уходу близких людей. Брат был только годом его старше и всегда отличался крепким здоровьем. Они с юношеских лет встречались редко – Петр Кириллович жил в Петербурге, но любили друг друга. Жена и невестка приняли очень близкое участие в горе Разумовского, перестали ездить в театр и отказались от приглашений. Однако в глазах своих дам князь читал тщательно скрываемую радость. У Петра Кирилловича законных детей не было, и большая часть его богатства теперь должна была достаться Андрею Кирилловичу. Разумовский, по совести, не мог осуждать жену и невестку: они совершенно не знали его брата. Тем не менее разговоры с ними о брате возбуждали в нем тяжелое чувство. Из случайных вопросов выяснилось, что они знали, какие имения остались после умершего и какую приблизительно ценность представляет каждое. В этом тоже ничего худого не было – Андрей Кириллович и сам при всей любви к брату не мог не думать с облегчением о том, что перед ним и его семьей вновь открывается возможность прежней богатой жизни. Но все же, когда Лулу Тюргейм с радостью, скрытой под видом полного безразличия, говорила, смешно коверкая русские названия, о Гостиницах, об Аркадаке, о псковских, тульских, московских имениях, Разумовский делал над собой усилие, чтобы в раздражении не сказать лишнего.
Точные сведения о наследстве пришли весной 1824 года. Петр Кириллович умер почти скоропостижно и о завещании подумал чуть только не в последнюю минуту. Текст завещания по просьбе графа написал сам Сперанский, как лучший в России знаток законов, но наспех написал очень неудачно, и завещание, наверное, было бы признано недействительным, если бы чиновник Крюковский не обратил внимания на грубую ошибку, допущенную знаменитым государственным деятелем. Наследство Петра Кирилловича было очень велико: в отличие от брата он и доходов своих никогда не проживал.
Жена и невестка Андрея Кирилловича заговорили о переезде из Италии в Париж. Только в Париже были и удобства жизни, и настоящее общество, и хорошие врачи. Разумовский не спорил: ему теперь было почти все равно, где доживать свой век.
По наследственным и другим делам князю нужно было побывать в Вене. Не без споров и возражений дамы согласились на то, чтобы он съездил туда один, а затем прямо приехал в Париж. Однако решено было ждать наступления теплого сезона: слишком резкий переход от южно-итальянского климата к среднеевропейскому казался опасным в преклонном возрасте Разумовского. В ожидании переезда Андрей Кириллович стал снова покупать разные произведения искусства. Рафаэль ускользнул безвозвратно, но были другие находки. Сначала он покупал с увлечением, представляя себе, как все будет расставлено и повешено в его доме; потом ему надоело и стало совестно: «Совсем пора устраиваться в семьдесят два года, и только Томировой бронзы не хватает для полноты щастья...»
Во второй половине апреля Андрей Кириллович покинул Неаполь. Ехал он по настоянию жены неторопливо, часто останавливаясь по дороге, и 7 мая 1824 года прибыл в Вену.
Дворец Разумовских, остававшийся заколоченным два года, требовал уборки и ремонта. Но в Вене было человек двадцать близких, родных и друзей, у которых мог остановиться Андрей Кириллович. Почти бессознательно в связи с раздражением против своих дам Разумовский остановился не у Тюргеймов, а у Тунов, родных своей первой жены, – он и после второго брака поддерживал с ними самые добрые родственные отношения. О его приезде хозяева были предуведомлены: Андрея Кирилловича встретили с распростертыми объятиями Туны, Тюргеймы, Лихновские, Гессы, Пергены, Клам-Мартинецы.
Очутившись в старой привычной венской обстановке, с которой связаны были лучшие годы его жизни, Андрей Кириллович немного оживился. Пока он купался и приводил себя в порядок, родные с огорчением говорили вполголоса, что он очень постарел. Один даже озабоченно спросил, сколько лет князю. После недолгих споров и справок по годам свадеб и похорон выяснилось, что Разумовскому никак не меньше семидесяти лет, скорее даже несколько больше. Дамы изумлялись и вздыхали: еще так недавно Erzherzog Andreas был признанным покорителем сердец. С улыбками вспоминали его победы. «Неужели за семьдесят лет?..»
Дурное впечатление рассеялось, когда Разумовский вышел освеженный ванной, как всегда безукоризненно одетый, с тщательно напудренной головою, – больше уже почти никто не пудрился. Андрей Кириллович был весел, упорно говорил не по-французски, а по-венски и, раздавая подарки, забавно шутил. Подарки он, впрочем, купил неудачно и тотчас это почувствовал, хотя все восторгались привезенными им картинами, медалями, бронзой. «Лучше было остановиться у модной лавки и накупить каких-нибудь галстуков и вееров», – подумал он.
Туны в самый день приезда гостя давали в его честь большой обед. «Только для своих», – сказала хозяйка; однако своих было человек тридцать. Все уже собрались и с восторгом слушали рассказы и анекдоты Разумовского; он был прекрасный рассказчик и знал анекдоты о всех знаменитых людях мира.
– Надеюсь, вы не сожалеете, что не пошли на концерт? – спросила одного из гостей хозяйка дома.
– О нет!
– Какой концерт? – осведомился Разумовский. Ему сказали, что сегодня состоится большой концерт Бетховена.
– Нам тоже навязал ложу Шиндлер, но, разумеется, мы теперь не пойдем...
– В котором часу начало?
Разумовский поспешно взглянул на часы. То, что он хотел сделать, было неприлично и неучтиво, но Андрей Кириллович предпочитал совершить десять невежливых поступков, чем пропустить концерт Бетховена. Он рассыпался в извинениях, которых в первую минуту хозяева и гости даже не поняли.
– Ch?re amie, ce que je fais est vraiment d'une goujaterie!.. – говорил он, целуя руки хозяйке. – Comment faire pour obtenir votre pardon?{30}
Хозяйка натянуто улыбалась и говорила, что она прекрасно понимает. Но по ее лицу Андрей Кириллович видел, как она задета его странным поступком. Гости озадаченно переглядывались: их пригласили на Разумовского.
– Однако как же вы будете слушать музыку голодный?
– Может быть, вы хоть наскоро закусите перед концертом?
Хозяин дома отыскал приглашение. На нем значилось: «Grosse Musikalische Acadйmie des Herrn Ludwig van Beethoven, den 7 May in K. K. Hoftheoter n?chst dem Kaertnerthore»{31}. Дальше следовала программа концерта.
– Знаете что? Я нашел компромисс, – сказал хозяин. – Вас, конечно, интересует новая симфония Бетховена. Она идет в конце, так что вы можете съесть хоть часть обеда с нами и все-таки попадете вовремя. Мы сейчас же сядем за стол... По-моему, я внес ценное предложение.
– От этого вы не можете отказаться!
Разумовский в самом деле отказаться не мог. Дворецкий побежал отдавать распоряжения поварам. Велено было закладывать карету для гостя. Все перешли в столовую.
– Меня все же удивляет ваша музыкальная ненасытность, – сказала за столом хозяйка, когда прошла натянутость, вызванная решением гостя. – Ведь вы пробыли два года в Италии и слушали там божественную музыку.
Тотчас заговорили о Россини. Он недавно гастролировал в Вене и всех очаровал: гениальный композитор, дирижер, пианист, певец – у него чудесный голос! – и вдобавок такой милый, любезный человек.
– На вечере у Меттерниха он экспромтом написал в альбомы гостям шестьдесят музыкальных вариаций на одну тему.
– В Лондоне его осыпали золотом.
– У нас тоже.
– Знаете ли вы, что он «Отелло» написал в двадцать дней?
– So sieht es aus{32}, – улыбаясь, сказал Разумовский. Дамы засыпали его упреками.
– Беру назад, я сам очень его люблю. А вы знаете, в Риме «Отелло» кончается примирением мавра с Дездемоной. Они поют любовный дуэт... Впрочем, Россини не виноват: так требует публика... Зато поют итальянцы восхитительно.
– Сегодня в симфонии вы тоже услышите замечательную певицу, Генриетту Зонтаг, -сказала хозяйка. – Пожалуйста, не влюбитесь... Двадцать лет, огромный талант и красавица, -с легким вздохом добавила она.
– Как? В симфонии певицу?
– Разве вы не знаете? Девятая симфония объявлена с хором и солистами. Это, очевидно, его нововведение.
Разговор перешел на Бетховена. Андрей Кириллович с тревожным любопытством расспрашивал венцев о своем старом друге, которого давно потерял из виду. Сведения были неутешительные. По общему отзыву, Бетховен опустился, окончательно оглох, стал совершенно невозможным человеком и вдобавок много пил. Некоторые говорили даже, что он спился. Очень плохи были и его денежные дела. Оживление сразу соскочило с Разумовского. Резануло князя и то, что Бетховена, который был гораздо его моложе, все называли стариком.
– Вы знаете, он чуть было нас не покинул, – сказал хозяин. – Недавно вдруг заявил, что уезжает совсем из Вены. Тогда друзья расчувствовались и подали ему письменную просьбу, чтобы он не уезжал...
– В самом деле, было бы стыдно и досадно, если б Вена потеряла такого человека.
– Будем говорить правду: он весь в прошлом и совершенно выжил из ума.
– Все-таки надо было оказать поддержку старику.
– Я не нахожу, – решительно сказала полная круглолицая дама. – Я проезжала недавно мимо кафе Мариагюльф, вижу, он сидит на террасе и пьет!.. Если у него есть деньги на вино, то пусть не устраивает в свою пользу концертов и не просит подачек!
– Сурово, но верно...
– Среди них бедняков очень много. Было бы прекрасно, если б мы могли помогать всем, но это немыслимо. Надо оказывать денежную помощь только в случае крайней нужды.
– Да, но что считать крайней нуждой, Мицци? Бетховен, бесспорно, нуждается.
– Нуждается в вине.
– Может быть, вино полезно ему для вдохновения, – весело сказал один из молодых гостей.
– Ах, оставьте, это говорят все пьяницы... Я уверена, Россини пишет без всякого вина.
– Не знаю, как Россини, но я по себе знаю: как только я выпью, я сочиняю восхитительные стихи. Не верите? Как вам угодно.
Гости смеялись. Разумовский становился все мрачнее. Он знал, что в обществе ценили Бетховена, но не могли настоящим образом уважать музыканта, который по бедности устраивал концерты в свою пользу. Андрей Кириллович и за собой знал эту психологию богатого человека, но в других она чрезвычайно его раздражала.
Хозяин дома мягко защищал Бетховена от нападок круглолицей дамы. Он напомнил, что сам Россини чрезвычайно высоко ставит старика и плакал, как ребенок, слушая его музыку. В бытность свою в Вене он первый сделал Бетховену визит.
– И говорят, ваш Бетховен принял его Бог знает как! Посоветовал ему написать еще несколько «Севильских цирюльников».
– Это было бы не так плохо.
– Да, но какой грубый человек!
– Да кто вам сказал, что он был груб с Россини? Это неверно.
– Мне говорили... Он и визита ему не отдал.
– Если не отдал, то потому, что нелюдим.
– Очень хорошо! Что должны о нас подумать иностранцы! А между тем я сама слышала, как Россини просил князя Меттерниха: нельзя ли сделать что-либо для Бетховена?
– Подумайте, о ком вы говорите, Мицци, – строго сказала мать хозяйки дома. – Вспомните, что Бетховен глух! Во сне такое увидеть страшно.
Полнолицая дама замолчала. Разумовский смотрел на нее с ненавистью.
– Это как если бы вы стали немой, Мицци, – весело сказала хозяйка. – Представьте себе: при вас мы рассказывали бы все венские сплетни, а вы от себя ничего не могли бы добавить.
Дама засмеялась, за ней и другие гости.
– Это было бы гораздо хуже, чем глухота Бетховена!
– Это было бы из Дантова ада!
– Или из области инквизиционных пыток!
– Кто по-настоящему трогателен, это Шиндлер. Что он терпит от старика, а предан ему как собака!
– Говорят, он на своих визитных карточках пишет: «Друг Бетховена». Смех усилился.
Tanzen war ein Gottesdienst, War ein Beten mit den Beinen...{33}
Гейне
Капельдинер почтительно проводил Разумовского к ложе Тунов и сообщил, что антракт подходит к концу: сейчас начнется симфония. Почти у дверей ложи Андрею Кирилловичу бросилось в глаза знакомое лицо. По коридору не шел, а скользил невысокий человек с веселым, добродушным лицом. «Кто такой? Француз? Русский?..» Этот человек нисколько не походил на русского, но что-то его связывало в памяти князя с Россией, – Разумовский не сразу узнал танцовщика Дюпора, когда-то сводившего с ума публику Петербурга и Москвы. На лице у танцовщика расплылась необыкновенно радостная улыбка, хоть и он тоже не сразу узнал Разумовского, – помнил только, что это кто-то важный и приятный. Дюпор давно больше не танцевал, не соблюдал режима и очень растолстел. Однако балет сказывался и в его походке, и в выражении лица, и в манерах; он даже и говорил как-то так, что казалось, будто и слова, и мысли у него грациозно танцуют. О Дюпоре уже несколько лет дамы отзывались: «Ах, его надо было видеть лет десять тому назад!..» Он радостно поздоровался с Разумовским. Неожиданно они заключили друг друга в объятия (капельдинер посмотрел на них с изумлением); в России Андрею Кирилловичу никак не пришло бы в голову обниматься с танцовщиком, хотя бы известным на весь мир. Но здесь, в Вене, Дюпор был ему особенно приятен.
– Вы что тут делаете? – спросил Разумовский. По недоумевающему лицу француза он понял, что задал неудачный вопрос.
– Разве вы не знаете, князь, что я управляю этим театром?
– Да, конечно, я знаю... Я хотел сказать: отчего вы не за кулисами?
– Сегодня мне там нечего делать: ведь театр сдан под концерт. Давно ли вы в Вене, князь?.. Вы в этой ложе? Один?
– Один...
Разумовский рассказал, как это вышло. Из Тунов никто не пожелал ехать с ним на концерт (он чувствовал, что это было легкой демонстрацией по его адресу).
– Видите, как я стремился в ваш театр... Отчего бы вам не посидеть со мною? Мне в самом деле неловко одному в ложе...
– С большим удовольствием посижу.
Дюпор балетным жестом открыл дверь и, пропустив вперед князя, не вошел, а впорхнул в ложу. Зал горел дрожащими огнями. Часть музыкантов уже сидели на сцене, настраивая инструменты, стирая пыль с барабанов и контрабасов. Разумовский с первого взгляда увидел, что публика не слишком парадная. Императорская ложа была пуста. Появление князя кое-где заметили в зале, с разных сторон ему радостно кланялись, однако своих людей оказалось гораздо меньше, чем было бы на парадном спектакле. Андрей Кириллович устроился в кресле поудобнее и начал разговор с Дюпором. Они вспоминали общих знакомых. Многие давно умерли, Дюпор этого и не знал. При всяком таком сообщении на его благодушном лице автоматически выступало выражение крайнего горя. Разумовскому казалось, что это выражение лица из какого-то балета. «Султан узнает о смерти одалиски», – подумал Андрей Кириллович.
– А как поживает мадемуазель Жорж? – улыбаясь, спросил он.
У Дюпора был когда-то со знаменитой артисткой роман, очень занимавший московских дам. Теперь это было далекое прошлое, и о нем, собственно, можно было говорить свободно. Однако танцовщик не сразу принял тему. На его лице появилось выражение крайней скромности: «Акид не выдаст тайны Галатеи».
– Я помню, ведь она вас похитила и переодетым привезла из Парижа в Петербург... И очень хорошо сделала, – смеясь, сказал Разумовский.
– Quelle femme! Quelle femme!{34} – расширив глаза, произнес Дюпор. Скромность его растаяла перед настойчивой нескромностью Разумовского («Акид выдаст тайну Галатеи»). -L'Empereur Napol?on disait qu'elle avait des abatis, canailles. Mais ce n'est pas vrai, je vous le jure! Les pieds un peu grands, peut-?tre, mais d'une beaut?!..{35}
– Верю, верю, – говорил весело Андрей Кириллович, знавший, что в этом была главная гордость жизни Дюпора: он и Наполеон были близки с одной женщиной.
– Да, хорошее было время, – с автоматическим вздохом сказал автоматическую фразу Дюпор, вывезший из России состояние. – Хорошее было время!
– Вам, слава Богу, недурно и в Вене... Что вы теперь пишете?
– Пишу балет «Le volage fix?»{36}, – ответил польщенный Дюпор и принялся рассказывать о своих работах. Андрею Кирилловичу стало завидно: он теперь завидовал всем людям, имеющим какое бы то ни было призвание, а Дюпор был по-настоящему влюблен в свое искусство. Говорил он так, точно творчество не оставляло ему ни одной минуты свободного времени: он, может быть, и рад был бы все бросить и начать жизнь самого обыкновенного человека, но что поделаешь с публикой? Знать ничего не хочет и не прекращает оваций. Этот тон остался у Дюпора от лучших времен и еще усилился с тех пор, как дамы стали говорить: «Ах, его надо было видеть лет десять тому назад!..» Разумовский рассеянно слушал, оглядывая зал, поддакивая и переспрашивая, иногда невпопад.
Зал быстро наполнялся. В коридоре прозвонил колокольчик. Публика занимала места. Несколько кресел в первых рядах оставались незаняты, вызывая неприятное чувство у Андрея Кирилловича. Эти оскорбительные для Бетховена пустые места портили вид и настроение зала.
– Да, очень интересно, – рассеянно сказал Разумовский, заметив, что долго не подавал реплики.
– Что интересно, князь?
– То, о чем вы говорите... Но я из ваших балетов предпочитаю эту... Как ее?.. «Галатею»... Скажите, отчего никого нет в императорской ложе?
– Его Величество сейчас пребывает вне Вены, – почтительно наклонив голову, сказал Дюпор. – Кроме того, вы знаете, при дворе не очень любят Бетховена.
– Как он поживает, старый якобинец?.. Говорят, плох?
Дюпор постучал по лбу пальцем и заговорил уже без балетных жестов: о деньгах он говорил просто.