Текст книги "Живи как хочешь"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– … Но подумал ли уважаемый делегат Союза Советских Социалистических Республик, – уже не сказал, а воскликнул министр, – подумал ли он, что на всякую пропаганду можно ответить контрпропагандой!
В зале раздались рукоплескания. Публика немного оживилась: уж не начинается ли балаган? Оживились и репортеры: из этой фразы можно было сделать подзаголовок, хотя он в одну строчку не умещался (заголовков в две строчки редакции не любили)."…A cada propaganda se puede cotestar рог contra propaganda!» – воскликнул испанец. В эту минуту дверь приотворилась, в ложу скользнул опоздавший переводчик. Он с виноватым видом развел руками, мгновенно нацепил наушник и отстранил Яценко от громкоговорителя. Переводчикам не полагалось меняться во время речи, но публика на это внимания не обращала. То, что новый переводчик не слышал начала речи министра, не имело никакого значения: он мог начать перевод хотя бы со средины фразы. Яценко с удовлетворением уступил ему место. «Повезло: не буду и сегодня переводить Андрея Януарьевича…"
– … Подумал ли уважаемый представитель Союза Советских Социалистических Республик, подумал ли он, что такой образ действий не может и не будет способствовать доверию в мире! Подумал ли он, что моральное разоружение является нужной, необходимой, обязательной предпосылкой разоружения материального! Подумал ли он, что без первого не будет и не может быть второго! Что без первого нет, не будет и не может быть второго!
Рукоплескания усилились и оживление увеличилось. Несомненно начиналась стычка. Аплодировали даже смельчаки в публике, хотя этого по правилам не полагалось. – «Sen el primero ne sera y no puede ser el secundo!» – грозно кричал испанец и последнее слово его перевода совершенно совпало по времени с последним словом оратора, точно испанец заранее знал, что скажет министр (как специалист, Яценко не мог не оценить красоту работы). «В особо важных случаях для них, вероятно, готовят речи другие. Это, должно быть, вначале довольно неловкое чувство: восклицать то, что для тебя написал секретарь. Впрочем, он может, конечно, и сам написать свою речь. В парламенте он часто тут же отвечает оппонентам или на „возгласы с мест“. Бывает, разумеется, и так, что эти „возгласы“ заранее подготовлены по взаимному соглашению… Они правят миром, а какие у них для этого права? Разумеется, очень хорошо, что к власти приобщаются новые люди: „каждый солдат носит в своем ранце маршальский жезл“, и т. д. Но талантов у них нет, а маршальский жезл они получают очень легко. Они способствуют идущему в мире процессу огрубления жизни. В сущности все то, что теперь делает это учреждение, в былые времена так же хорошо или так же плохо делали большие государства, – как тогда говорили „концерт великих держав“. А что тогда обходились без Ливанов, так от этого никому хуже не было, даже Ливанам. И правители тогда были не глупее нынешних. Вдобавок, прежним министрам незачем было доказывать народу и особенно своим подчиненным, что они „настоящие патриоты“ и „настоящие государственные люди“. Нынешние же все время стараются показать „мы, мол, знаем все тонкости великодержавного ремесла“. Да и теперь Черчилю и генералу Маршаллу этого доказывать не надо, поэтому они гораздо свободнее и даже либеральнее, чем министры из тех, что в молодости считались революционерами и вдруг сразу превратились в Макиавелли. У большинства из них и вид такой, точно они еще не опомнились от радости: отдельные аэропланы и вагоны, шифрованные депеши, встречи и проводы на вокзалах. В политике почти все – „парвеню“, но эти, новые, в особенности. Вдобавок, предполагается, что каждый из них знает все: сегодня он министр иностранных дел, а завтра будет министром финансов или юстиции. В действительности же он ничего не знает, так как в первую половину своей жизни занимался совершенно другим делом, выработал себе другие навыки „мысли“, приобрел другие познания, ненужные, а иногда и вредные для его нынешней работы. А так как они сами не могут этого не понимать, то они бессознательно на новой службе исполняют все то, что им подсказывают их профессионалы-подчиненные. Один был членом рабочего союза, другой военным, третий банкиром, четвертый адвокатом, пятый грузчиком, – думал Яценко, переводя взгляд с одного известного делегата на другого, – и в своей области они, конечно, компетентны, а некоторые и замечательные специалисты. Но пожилой человек, становясь министром, не может себя переделать, приобрести новые привычки рассуждения, да еще в год или два, а они редко остаются у власти много дольше, и человечество не может ждать, пока они научатся своему делу. Говорят, их преимущество именно в том, что они „свежие люди“, что у них нет профессиональной деформации. Но, во-первых, никаких свежих мыслей у них нет, а во-вторых, они тотчас подчиняются профессиональной деформации своих подчиненных. Те чему-то учились, сдавали экзамены, могут перечислить все пункты какого-нибудь договора Сайкса-Пико и знают, когда и между кем был заключен, например, Утрехтский мир… Не очень хорошо, конечно, шло дело при Верженнах, Таллейранах, Меттернихах, но у них хоть не было такого невежества, дилетантизма, самоуверенности от внезапно доставшейся власти… Да, они все здесь делают, что могут, но не могут они почти ничего, сколько бы ни притворялись, будто Ливан и Соединенные Штаты имеют у них одинаковые права, будто это вполне отвечает демократической идее и будто „концерт великих держав“ был одно, а они совершенно другое. Дай им Бог успехов и благополучия, тем более, что при них кормится множество людей, в том числе и я… Однако я долго при них кормиться не буду, чтобы не заболеть разлитием желчи. Мое решение принято"…
Он вспомнил о предложении Пемброка, о своем близком отказе от службы – и настроение у него изменилось. Яценко никак не считал себя, да и не был, неврастеником, и то, что он порою называл «припадками неврастенического анархизма», у него скоро проходило. «Разумеется, я очень сгущаю краски, и нет ничего бесполезнее „кожного“, писательского подхода к политическим людям. Точно я не знаю, что и в работе Объединенных Наций многое разумно и справедливо. И уж во всяком случае нельзя нападать на них и на демократию за то, в чем они не виноваты, нападать на них одновременно справа и слева. Нельзя также в глубине души рассматривать сомнительный анархизм как патент на умственное благородство или на повышение в человеческом чине. В этой организации одинаково мало нужны и анархисты, и реакционеры. Да и в самом деле, что можно теперь предложить вместо Объединенных Наций? Идеи Крапоткина? Это в нынешней-то обстановке! Или же Верженнов и Таллейранов? Но им и неоткуда взяться, и песенка их спета, и в их политическую могилу давно вбит осиновый кол, тогда как для этих он еще только готовится, да и то не наверное"…
– …Но как же может произойти моральное разоружение, если некоторые члены Совета Безопасности делают все возможное, чтобы ему помешать? – спросил министр. Виктору Николаевичу показалось, что он говорит теперь другим, не эстрадным, а простым человеческим голосом. По залу пробежала новая, другая волна, как будто впервые послышались настоящие, правдивые слова, отразившие мировую драму. «Да, я и к нему несправедлив. Это и легко, и пошло – во всем находить комедию и фальшь. Конечно, он специализировался на общих местах, но в политике и вообще, кроме общих мест, почти ничего нет, и свое общее место в ней надо раз навсегда выбрать и тогда защищать его всячески – или уж совершенно в нее не вмешиваться. Человек же он неглупый и честный, он гораздо лучше меня знает то, что происходит за кулисами, и, вероятно, переживает все это еще острее, чем я, из-за лежащей на нем ответственности, быть может, и по ночам не спит? Чем же он виноват?.. Вот кто виноват в том, что все идет к чорту и что рушится тысячелетняя цивилизация».
Глава советской делегации встал и направился к трибуне. Аплодировал советский блок. Все другие делегаты угрюмо молчали. «Он мало изменился, только поседел. Так же будет „бросать чеканные фразы“, – по старой привычке под Троцкого… Та же гневная улыбочка, так же держит бумагу между пальцами левой руки, так же расставляет пальцы правой, ладонью к ровненькому, в косую клеточку галстуху. Только теперь, кажется, галстух шелковый… Все тот же и говорит так же. И ангельский голосок тот же, и те же выкрики! – с ненавистью подумал Яценко. – Он не очень дурной оратор, это нельзя отрицать, и все свои дела изучает превосходно. На Бухаринском процессе он даже поразил меня своим знанием следственного материала; это было ему и ненужно, так как там было простое убийство по приказу начальства. Так и теперь, он изучил обвинительный акт, „доссье западных империалистов и поджигателей войны“. Так, так, Форрестол авантюрист, и Ройалл тоже авантюрист. Так им и надо, если они могут все это проглотить, – те, прежние, таких слов не проглотили бы. О московских подсудимых он говорил, помнится, „подлые авантюристы“, но хорошо и так, пусть, по крайней мере понемногу установится тон… На процессе этот бывший меньшевик поносил Бухарина и Рыкова за меньшевистский уклон, зная, что они не посмеют ему напомнить об его прошлом. Часть будущих историков изобразит его мелодраматическим злодеем, как не раз изображали Фукье-Тенвилля или Фуше. Между тем и в тех ничего мелодраматического не было, они не были ни садисты, ни изверги, они просто были чиновники-карьеристы, постепенно привыкшие к своему делу. Им нужно было выходить в люди, – „что ж, все это делают, и я не хуже других, а идейное оправдание всегда можно сочинить: и я сам сочиню, и находчивый биограф придумает“. В той исторической обстановке, где за готовность к таким услугам щедро дают награды, Фукье-Тенвилли появляются неизбежно, и спрос на них далеко отстает от предложения. А выбор исторического мундира дело личного вкуса: кто играет под „фанатика“, как Сен-Жюст, кто под „человека, добровольно принявшего крест“, как Дзержинский с золотым сердцем, кто под „веселого циника“, как Фуше, кто под „мыслителя, понявшего смысл великого социального процесса“, как, повидимому, этот. И свою роль он играет недурно, он способный человек… Да, да, совсем не изменился, даже интонации прежние, – думал Яценко, вспоминая то заседание процесса, на котором он был. – „Подсудимый Плетнев, каков был ваш образ мыслей в ту пору, когда Ягода пригласил вас, чтобы сговориться с вами об убийстве Куйбышева и Горького? Были ли у вас антисоветские тенденции?“ – „Были“. – „Вы их скрывали“. – „Да“. – „Каким способом?“ – „Часто повторял, что я поддерживаю все меры советского правительства“. – „А на самом деле?“ – „Я не был советским человеком“. – „Значит, вы занимались камуфляжем?“ – „Да“. – „Двурушничали?“ – „Да“. – „Лгали?“ – „Да“. – „Обманывали?“ – „Да"… Так так, продолжай. – „Подсудимый Маршалл, есть ли у вас антисоветские тенденции?“ – Генерал, кажется, еще не сознался, слушает очень хмуро. Его труднее запугать, чем профессора Плетнева… Публика притихла… Да, все почувствовали трагедию, почувствовали, что дело идет к небывалому в истории кровопролитию, от которого если что еще и может спасти, то уж никак не это несчастное учреждение с прекрасной основной идеей“.
Впоследствии Яценко сам с некоторым недоумением думал, что конец этого заседания сыграл огромную роль в перемене, случившейся в его жизни. Он встал, на цыпочках вышел из ложи, поднялся по лестнице. Издали доносился треск пишущих машин.
III
– Да, да, я в полном восторге, – сказал Пемброк, когда они сели за стол в ресторане делегатов, около какой-то раззолоченной статуи. – Этот министр произвел на меня сильное впечатление. Кстати, большевики здесь завтракают? Ведь никогда не знаешь, кто сидит рядом с тобой.
– Нет, они ездят к себе в посольство.
– Верно, они боятся, что их здесь отравят. И как вам понравился министр? Правда, он говорил превосходно?
– Ничего.
– Только ничего? По-моему, отлично! Как жаль, что он не представляет великой державы! Он, часом, не марксист? А вы, верно, бывший полусоциалист, это лучше… Каюсь, я и Маркса не очень люблю. Умный был человек, хорошая еврейская голова, а наделал много зла. Конечно, я не смешиваю социалистов с коммунистами, – сказал Альфред Исаевич, протянув вперед обе руки ладонями к своему собеседнику: этот жест смягчал его слова, на случай, если бы Яценко все-таки оказался социалистом. – Практика у них разная, методы разные, я знаю, но так сказать, их боги, их ангелы, даже их обряды одни и те же. У этих «Интернационал», и у тех «Интернационал». Хоть бы еще песенка была хорошая, а то ведь слушать противно. Они режут друг друга под одну и ту же музыку. Но «почти-социалисты» хороший народ. Так, вот, я ведь в Петербурге всех знал. Моей специальностью в газете были кулуары Думы и большое интервью. Я и всех рептильников знал, Бог с ними. А настоящие русские интеллигенты были все социалисты, или полусоциалисты. Зато они теперь страшно поправели, даже для меня. Они теперь всё зло в мире приписывают коммунистам.
– Не всё, а три четверти.
– Это уже лучше. Вот, например, за муху це-це или за Ку-Клукс-Клан большевики не отвечают, – сказал Пемброк. В разговоре с Делаваром он нападал на него справа и действительно попутчиков терпеть не мог. Но теперь перед ним был русский эмигрант, Альфред Исаевич нападал на него слева не без удовольствия: эта роль была ему в Холливуде непривычна. – Одно только я вам скажу. В вас, по-моему, есть задатки замечательного сценариста, к этому мы сейчас перейдем. Но если вы будете работать в кинематографе, то вы должны быть сдержаннее: там полно попутчиков и они вас заедят!
«Вот, вот, и здесь», – подумал Яценко.
– Я именно для того и поселился в Америке, чтобы делать что мне нравится и ни с какими попутчиками не считаться.
– И вы совершенно правы, – сказал одобрительно Пемброк. – Соединенные Штаты самая лучшая и самая свободная страна в мире. Я говорю только о необходимости соблюдать известную сдержанность… Впрочем, теперь и у нас начинается другая волна. Через год, я уверен, в Холливуде настроение изменится. Так вот, – сказал он поспешно, не желая продолжать разговор об этом предмете, – так вот, возвращаясь к Объединенным Нациям… Я сам кстати иногда называл их Разъединенными Нациями, а теперь беру все назад. Это чудное учреждение! И я теперь уверен, что никакой войны не будет! Большевики приняли грубый тон, но что же с этим считаться? Важно то, что они воевать не хотят, значит и не могут. Как вы думаете?
– Да, очень может быть, – сказал Яценко, подавляя зевок. Он сто раз это слышал, читал и сам говорил.
– И поверьте, этот трибунал во дворце Шайо уже оказал на них отрезвляющее действие. Все-таки это первый международный парламент в истории, и он делает войну невозможной…
– Почему первый? Второй. Первый был в Женеве и он тоже делал войну невозможной.
– Ну, вот! Вы настроены скептически. Поверьте мне, старому человеку, нет ничего хуже и бесплоднее скептицизма, он вам наделает много вреда в жизни. Мы, американцы, особенно его не любим. Надо верить в жизнь, Виктор Николаевич!.. Нет, повторяю, я просто в восторге. И организовано тут все отлично. А еще говорят, будто французы плохие организаторы! Между тем даже у нас было бы не больше комфорта и удобств. Скептики утверждают, будто открыли новую говорильню, вдобавок очень дорогую. Какой вздор! Ни одно великое дело не создавалось сразу, трения и неудачи всегда неизбежны, но роль этой организации уже очень велика и будет расти с каждым днем. А расходы на нее ведь это сущий пустяк. Осуждать все очень легко, а что можно предложить взамен этого?.. Но я говорю против своих интересов, а может быть, и наших общих. Я восхваляю, правда совершенно искренно, это учреждение, между тем я, как вы уже знаете, хочу предложить вам из него уйти.
– Вот как, – равнодушным тоном сказал Яценко и подумал, что начинает усваивать приемы делового человека. – Но, давайте, сначала закажем завтрак… Я хочу угостить вас превосходным вином. У них удивительное Montrachet 1944 года…
– Как, это вы меня угощаете? – весело спросил Альфред Исаевич. Он не был скуп, но забавлялся, когда его, миллионера, угощали небогатые люди. Говорил при этом почти всегда: «Я на все согласен, со мной как с воском». Сказал и на этот раз. Когда завтрак был заказан, он сразу начал деловой разговор.
– Сегодня, Виктор Николаевич, я окончательно утвердился в своей мысли. Я хочу создать грандиозный мировой фильм именно на эту тему: об Организации Объединенных Наций!
Яценко взглянул на него с изумлением.
– Об Организации Объединенных Наций?
– Так точно! Сегодня, – сказал Пемброк, часто говоривший «сегодня» вместо «теперь», – в мире есть только две великие идеи: это разложение атома и Разъе… и Объединенные Нации. От них зависит жизнь и смерть человечества. Вот о чем надо написать фильм! Вы думаете, что Америка материалистическая страна? Так думают иностранцы и «зеленые»! А я вам скажу, что нет более бескорыстного, великодушного и увлекающегося народа, чем наш!
– То есть, чем американский? Да, это так.
– Разумеется, чем американский, потому что я стопроцентный американец еврейской религии. Я думаю, что эти два элемента можно скомбинировать: атомную бомбу и Объединенные Нации. Конечно, совершенно необходимо, чтобы при этом был конфликт и был авантюрный элемент, иначе это было бы очень скучно. Я хочу, чтобы карьера Пемброка закончилась грандиозным идейным фильмом! Чтобы ничего похожего не было в истории мирового кинематографа со времени «Большого Парада» Кинг Видора и «Рождения Нации» Гриффита. Нет, больше! Мы сравняемся с Сесилем Б. де Миллем, а Сесили Б. де Милли рождаются раз в столетие! Мы дадим и атомную бомбу, и Объединенные Нации!
– Вы думаете, что такой фильм может иметь успех?
– Огромный!
– Денежный?
– Конечно и денежный, – ответил Альфред Исаевич. – Когда идея хороша, то фильм дает и большой доход, – скороговоркой пояснил он. – Это Делавар уверяет, что его деньги не интересуют. Если вам деловой человек говорит, что его не интересуют деньги, то, поверьте, это значит, что он хочет заработать сто процентов на капитал! А я честно говорю, что я без прибыли работать не хочу и не могу: за мной стоит финансовая группа, она мне верит, и я должен оправдать ее доверие. Кроме идеи и артистов, как я вам говорил, нужна хорошая фабула.
– Как же вы к Организации Объединенных Наций пришьете хорошую фабулу? Вы не хотите, чтобы Вышинский зарезал генерала Маршалла из ревности к индусской делегатке?
– Нет, я этого не хочу. Но фабула должна быть. Даже в Священном Писании есть фабула, и без нее даже оно не завоевало бы мира… Пока у меня есть, конечно, только очень общие идеи, которые моя экипа и должна разработать… Вы говорите, откуда возьмется фабула? Но вот позвольте: мы с вами сходимся на том, что Организация спасает мир от ужасов атомной войны, правда?
– Допустим, хотя…
– Никаких хотя! Надо, значит, показать на экране, от чего именно организация его спасает.
– То есть, показать атомную войну? Это невозможно по тысяче соображений. Даже, я думаю, по цензурным. И притом как же это? Если Организация спасает мир от атомной войны, значит атомной войны не будет. Тогда что же показывать?
– Дайте мне досказать мою мысль. Я не так глуп, как вам, быть может, кажется, и, смею добавить, я знаю кинематограф немножко лучше, чем вы… Мы покажем не атомную войну, а людей, которые хотят похитить у нас ее секреты.
«Так, так», – подумал Яценко.
– Значит, вы хотите сделать шпионский фильм? Что же, все зависит от того, какой именно.
– Вот это вы говорите правильно!
– Все зависит от того, какой именно, – настойчиво повторил Яценко. – До сих пор ни одного художественного фильма о шпионаже не было или по крайней мере я таких не видел…
– Не было! Я тоже не видел. И мы такой сделаем! Таким образом сценарий будет, так сказать, иметь два центра, оба с жгучим мировым интересом. Нужна фабула! Полцарства за фабулу! Или не полцарства, но очень хорошие деньги. И я подумал о вас. Вы новый человек, вы внесете свежую струю. У вас есть культура, а гэг-и мы вам дадим. Займитесь кинематографом сначала так, и года через два вы будете виднейшим членом моей холливудской экипы! – сказал Альфред Исаевич, и по его интонации Яценко понял, что в кинематографе стать членом экипы это как бы перейти из кордебалета в балет. – Моя экипа считается первой во всем Холливуде, то есть во всем мире! Вы, конечно, понимаете, что над таким грандиозным фильмом вы не можете работать один. Работать будет целая экипа, я готов включить вас в мою экипу, Виктор Николаевич! Я отлично знаю, что вы думаете. Вы думаете, старик Пемброк предлагает мне заняться пошлостью: всякий шпионский фильм это пошлость! А вы помните, что сам Чехов всю жизнь мечтал о том, как написать хороший водевиль! И может быть его на беду от этого отговорили разные пуристы, думавшие, что всякий водевиль непременно пошлость. Так что же вы думаете о таком сценарии?
Лакей разлил по бокалам вино. Другой лакей подкатил столик с закусками.
– Так сразу не скажешь, – разочарованно ответил Яценко.
– "Так сразу»! Говорите не «так сразу», а подумавши.
– Вы хотите, чтобы работало несколько человек, то, что вы называете экипой.
– Почему «я» так называю? Так это все называют, – подозрительно вставил Пемброк, точно опасался, что Яценко не причисляет его к интеллигенции.
– А вот я хотел бы работать в одиночку.
– Вы слон-пустынник, – сказал Пемброк, – А разве у вас что-нибудь есть? Какой-нибудь ценный сюжет?
– Не только сюжет. У меня есть вторая пьеса, я ведь вам говорил в Ницце.
– Опять пьеса? Отчего бы вам не писать прямо сценарии?
– Вы знаете, я давно думаю, что надо объединить жанры. Должно быть сочетание пьесы с фильмом и рассказом.
– Значит, это не для экрана?
– Пожалуй, и для экрана, но только, если найдется герой-продуктор, который решится на реформу кинематографа.
– Вот вы так всегда, начинающие сценаристы! Еще ни одного сценария не написали, а думаете устроить революцию в кинематографе. Я им занимаюсь тридцать лет и пока революции не произвел!
– Дело идет не о революции, а о нововведении. Есть ведь вещи, которые нельзя показать только на экране и нельзя показать только в рассказе. Отчего же их не объединить? В средине фильма кто-то читает. Публика не так глупа, как думают кинематографические люди: она отлично может слушать четверть часа и чтение. Идея моей пьесы: снисходительность к людям. Все мы хороши, надо очень многое прощать и другим.
– Это прекрасная мысль. Она может очень понравиться американцам! – сказал Альфред Исаевич. Яценко взглянул на него с худо скрытой ненавистью. – Но зачем что-то объединять?
– Мелодрама была не очень серьезным видом искусства, но теперь дело другое. Теперь жизнь показала такие ужасы и злодеяния, что мелодрама становится совершенно реалистичной. Заметьте, само по себе слово «мелодрама» значит только «музыкальная драма». Вы давно объединили экран с музыкой, отчего же вы не хотите объединить его с рассказом? Конечно, в рассказе действуют те же лица, что в фильме.
– Но зачем разбивать впечатление? Если рассказ драматичен, то отчего не сделать из него часть сценария?
– Оттого, что это условно, утомительно, не похоже на жизнь. В жизни люди не только разговаривают, не только целуются и не только стреляют из револьвера. У них есть мысли, есть психология, есть то, что экран передать не может или может только очень элементарно. Есть вещи, которые при передаче на экране неизбежно опошляются. И театр имеет тоже свое настроение, не совпадающее с настроением фильма. Одним словом, по-моему, должен быть виден и автор: недостаточно упомянуть о нем вначале в объявлении рядом с костюмерами и фотографом. Ну, вот, например, герой моей пьесы носит неестественное странное имя. В фильме я не могу объяснить, почему он принял такое имя. Не могу рассказать и его прошлое.
– Напротив, это очень легко.
– Да, при помощи разных шаблонных приемов: воспоминания героя, сон или что-либо еще более заезженное и тошнотворное. Отчего не объединить разные жанры?
– Пиранделло, Пиранделло, – пробормотал Пемброк. – Кажется это у него какие-то персонажи ищут какого-то автора, правда?
– У меня никакие персонажи никакого автора не ищут. Пиранделло тут совершенно ни при чем, – сердито сказал Яценко. – И я думаю, что это может иметь и успех. Дело для меня впрочем не в успехе, а в моих общих воззрениях на искусство. Я думаю, что объединение в одном произведении разных видов искусства может быть чрезвычайно плодотворно. Вспомните, какое огромное значение имело когда-то создание оперы, объединившей драму с музыкой. В меньшей степени то же относится и к балету, который впрочем объединил виды искусства совершенно разного уровня: танцы не идут в сравнение ни с музыкой, ни с живописью, ни с литературой, даже в ее принятой балетом детской форме. Я убежден, что и роман выиграл бы от сочетания с драмой: приемы этих двух искусств разные и каждое дало бы автору возможность по-разному осветить и уяснить душу действующих лиц. Согласитесь, что вообще ваши обычные кинематографические приемы и элементарны, и очень надоели. Когда, например, вы хотите создать «мрачное настроение», у вас на экране сначала показываются ноги приближающегося убийцы, а потом сам убийца. Пора бы придумать что-либо получше.
– Я все-таки не очень понимаю. Что-то тут для меня слишком умное. Я продюсер, а не герой, и у меня есть компаньоны… Ну, хорошо, не будем пока об этом говорить. А конфликт у вас есть?
– Есть.
– Превосходно. Не расскажете ли содержание?
– Рассказать не так легко.
– Вы, может быть, думаете, что я у вас стащу сюжет? – благодушно спросил Альфред Исаевич. Яценко преувеличенно-весело засмеялся. – Ну, хорошо, покажите пьесу. Правда, грандиозный фильм, быть может, лучше ставить в Америке. Я еще немного колеблюсь. Финансовая группа уже почти создана. Разумеется, руководителем буду я. Я всегда так работаю, и, слава Богу, – он постучал по столу, приподняв край скатерти, – до сих пор ни один мой фильм провалом не был. Были фильмы, приносившие миллионы, и были фильмы, приносившие только приличную прибыль… Разумеется, к художественному успеху моих фильмов это относится еще больше. Я к тому же хорошо знаю критиков, знаю, что им нужно. Одним словом, я даю общие директивы. Вам, кажется, не очень нравится то, что я говорю? – спросил Альфред Исаевич и немного помолчал, вопросительно глядя на Яценко. – Но я могу вас уверить, что я с величайшим вниманием отношусь к чужой работе. Вы можете спросить в Холливуде кого угодно: «Что, Альфред Пемброк хам?» и вам все ответят: «Нет, Альфред Пемброк не хам, а джентльмен». И плачу я тоже лучше других. Коротко говоря, я вам предлагаю сотрудничество и работу. Я верю в ваш талант… Нескромный вопрос: сколько вы здесь зарабатываете?
– Я получаю около семи тысяч долларов в год, а во время разъездов еще и суточные, в Париже по три тысячи франков в день.
– Это недурное жалование, – снисходительно сказал Альфред Исаевич, – но я вам предложу для начала (он подчеркнул эти два слова) пятьсот долларов в неделю. Разумеется, вам пришлось бы бросить Объединенные Нации. Это вас пугает?
«Ну, слава Богу! Значит, и это устроено!» – подумал Яценко с чрезвычайным облегчением. Он не ожидал столь большой цифры. – «Это важно не для меня, а для Нади».
– Нет, это меня не пугает. Они мне осточертели.
– Осточертели! – укоризненно повторил Пемброк. – Издеваться над Объединенными Нациями то же самое, что издеваться над Холливудом. Этим тоже только ленивый не занимался, и это тоже несправедливо.
– Во всяком случае, я должен вас предупредить: я очень независимый человек и по природе, и потому что я пробыл столько лет в СССР.
– Это скорее был бы довод в объяснение того, почему вы не независимый человек, – сказал, смеясь, Пемброк.
– Я смотрю на годы, проведенные в СССР, как Достоевский мог смотреть на годы, проведенные им на каторге. «Вот кого вспомнил! Ох, мегаломан!» – подумал весело Альфред Исаевич. – Повторяю, у меня этой нашей профессиональной писательской мегаломании нет и следа, – без полной уверенности сказал Яценко. – Там я только думал, а писать не мог ни строчки. Но я для этого и бежал за границу. Оказавшись в свободной стране, я твердо решил прожить остаток жизни вполне независимым человеком…
– Это прекрасная мысль, и, поверьте, я ни на чью независимость не посягаю. Я и сам терпеть не могу «иес-мэнов». И в конце концов, если мы не подойдем друг к другу, мы расстанемся и, надеюсь, друзьями. Что же вы скажете?
– Работать надо было бы в Холливуде?
– Позднее да. Но сейчас крутить мы будем не в Холливуде, а во Франции. У вас есть квартира в Нью-Йорке?
– Есть. Маленькая, холостая.
– Контракт я предложил бы вам на год, разумеется с продлением, если мы подойдем друг другу, – учтиво добавил Альфред Исаевич. – А если нет, то ведь за этот год вы заработаете двадцать шесть тысяч… Предупреждаю вас, что никаких налоговых комбинаций мы не делаем. Мы обязаны публичной отчетностью, и…
– Я налоги всегда платил без каких бы то ни было комбинаций.
– Как и я… Надеюсь, вы не обиделись? Но ведь, кажется, жалованье служащих Объединенных Наций не облагается налогом?… Одним словом, я вам предлагаю, по-моему, подходящий джаб. А если вы сделаетесь знаменитым сценаристом, то на вас польется золото. В Холливуде есть сценаристы, зарабатывающие в год до ста тысяч.
– Я подумаю, – сказал из приличия Яценко, чтобы не соглашаться тотчас. Он чувствовал все большее смущение. «Так верно чувствует себя женщина после первой измены мужу».
– Подумайте. Покажите мне вашу вторую пьесу, мы поговорим, я вас кое с кем познакомлю. В нашей группе я за собой оставил 51 процент. Французскую группу составляет Делавар, которого вы знаете.
– Да, я его знаю, – сказал Яценко, опять с неясным неприятным чувством.
– Что вы делаете в воскресенье днем? Приходите, мы поговорим, а потом я вас угощу обедом.
– Именно в воскресенье я не могу. Приглашен к Николаю Дюммлеру. Знаете его?
– Этого философа-анархиста? Кто же его не знает! Так он жив еще?
– Не только жив, но свеж, как мы с вами, хотя ему далеко за восемьдесят лет.
– Свеж, как мы с вами? – радостно повторил Альфред Исаевич. – Далеко за восемьдесят лет? А как он себя вел при немцах?
– Это, кажется, ваш вечный вопрос, но…
– Согласитесь, вопрос довольно существенный!
– Вполне соглашаюсь, но как же можно задавать его о таком человеке, как Дюммлер. Разумеется, он вел себя безукоризненно! Я в жизни не встречал более благородного человека! – с жаром сказал Яценко.