355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Алданов » Пещера » Текст книги (страница 24)
Пещера
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 00:22

Текст книги "Пещера"


Автор книги: Марк Алданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)

Через полчаса он, с чемоданом в руке, на цыпочках прокрался к выходной двери. В передней у телефона лежал толстый указатель. «Ломбард по-французски Mont de piété…» Такого учреждения в телефонной книге не было. Витя сообразил, что это не официальное, а бытовое название. «Ах да, Crédit Municipal!». Он записал адрес, вернулся в спальную, – не забыл ли чего, – заглянул в столовую, где об этом узнал: «больше никогда не увижу» – и вышел на лестницу, бесшумно затворив за собой дверь.

XVII

Со скамьи, за окном, на противоположной стороне улицы были видны на желтой вывеске черные буквы: Раре… Над писчебумажным магазином, в глубине комнаты, у окна стояла вполоборота женщина, – кажется, молодая и красивая. С улицы доносились голоса. Везде были отворены окна, люди весело переговаривались между собой, здесь, по-видимому, все знали друг друга. Только в сумрачной зале ломбарда не было этой ласковой провинциальной уютности. Здесь молчали или говорили вполголоса. Тихо входили и выходили люди, в большинстве бедно одетые, печальные. Рядом с Витей дама, одетая получше, старательно показывала, что очутилась здесь совершенно случайно и что она недовольна обществом. Все ждали очереди с французским уважением к правилам, с терпением бедных людей, – ждать нужно было долго. За перилами что-то подсчитывали и писали служащие в серых балахонах. Однообразно-четко стучали машины. Витя нервно поглядывал на боковое окно, выходившее в соседнюю комнату. Там валялись тюки, пакеты, чехлы. У крашеной серой стены сидел оценщик, пожилой, бородатый геморроидального вида человек. «Вот он и решит, ехать ли мне на войну с большевиками!..» Женщина с ребенком на руке вполголоса объясняла соседке, как она здесь очутилась: прежде они никогда не нуждались, но после войны… Соседка вздыхала. «Да, люди стыдятся бедности, все, даже они, вековые, наследственные бедняки…» – «Триста двадцать семь!» – каким-то странным, удалым голосом, со странным напевом и выговором, прокричал молодой веселый служащий, появившийся в боковом окне – «пятьдесят франков!». Пожилой господин, сидевший на отдаленной скамейке с видом совершенной покорности судьбе, сорвался с места и побежал к окну, оглядываясь по сторонам, точно он боялся встретить знакомых. «У него вид женатого человека, попавшего в дом терпимости», – подумал Витя и погрузился в воспоминания о вчерашнем вечере. «Как много ощущений за один день! Там, в оперетке я не думал, что будет через несколько часов. – „Триста Двадцать восемь! Пять франков!“ – снова пропел служащий. Витя вздрогнул и взглянул на свой номер. „Сейчас все решится. Как странно! Для того, чтобы отдать жизнь за Россию, я почему-то должен пройти через все эти „engagement“, „dégagement“, «renouvellement“[239]239
  «закладывание», «выкуп», «возобновление» (франц.)


[Закрыть]
, и если что-либо здесь выйдет не так, вся моя жизнь сложится иначе… А если б она мне тогда не сделала без причины подарка, то я теперь был бы совершенно беспомощен, в ее полной власти. Она тогда, в Довилле, сказала: «Прими это как подарок, на память от папы, он так тебя любил…» И это мне было больно: я рад был бы получить подарок не от Семена Исидоровича, а от нее. Я знаю, она думала, что так будет деликатнее. Но это и показывает, что мы перестали понимать друг друга. Да, она изменилась ко мне, я это чувствовал и в те дни, когда она была весела. Даже тогда она задевала меня, иногда оскорбляла. На пляже она сказала, что у меня смазливая рожица. Она знала, не могла не понимать, что это оскорбительно… Она высмеивала мои манеры: «ты клоп, а стараешься говорить, как вельможа из Английского клуба. Может быть, ты говоришь и „давеча“… Все это мелочи, пусть! Но прежде таких мелочей не было. Отчего же это сделалось? Нет, конечно, не из-за денег, не надо быть болезненно мнительным, я просто надоел ей. У нее сухой ум и сухая душа… Я клевещу на нее, но я поступил правильно, что порвал с ней, с ее домом, с ее деньгами…» – «Но почему же пять франков? – с мольбой в голосе говорила женщина, – прошлый раз дали семь, ведь это настоящий никель». – «La petite dame veut avoir sept francs»[240]240
  «Дамочка хочет получить семь франков» (франц.)


[Закрыть]
, – сказал веселый служащий оценщику, показывая ему что-то в чехольчике. – «Хорошо, семь», – ответил, вздохнув, оценщик. – «О, нищета, горе, везде горе! – думал Витя, едва сдерживая слезы. – Зачем все это? Почему все это так?» – «Триста двадцать девять! Тысяча франков!..» – Витя сорвался с места. Соседи глядели ему вслед с уважением и с завистью. «Oui, parfaitement»[241]241
  «Да, совершеннолетний» (франц.)


[Закрыть]
, – поспешно, как можно вежливее, сказал Витя. Служащий посмотрел на него и, по-видимому, не согласился с «parfaitement»».

– Сколько вам лет?

– Двадцать два, – быстро солгал Витя, почувствовав недоброе.

– Покажите, пожалуйста, ваши бумаги.

– У меня нет с собой бумаг…

– Ссуда не может быть дана.

– Но почему же?

– Несовершеннолетние должны представлять разрешение родителей или опекунов… Триста тридцать! – прокричал нараспев служащий, совершенно не так, как только что говорил.

«Вот и здесь „смазливая рожица“, все надо мной потешаются», – думал Витя, не предвидевший этого удара. Его душила злоба. Минут пять или шесть бежал он по улице, сам не зная куда, и только отойдя довольно далеко от ломбарда, вспомнил, что ведь еще не все потеряно. «Не удалось заложить, можно продать… Скупщики о возрасте спрашивать не будут…» По дороге в ломбард, он полчаса тому назад видел несколько лавок с вывеской: «Achat de bijoux».[242]242
  «Скупка драгоценностей» (франц.)


[Закрыть]
Витя повернул назад. «Нельзя будет ей возвратить? Что ж, если говорить правду, какие шансы у меня вернуться в Париж и выкупить запонки из ломбарда? Это самообман. Наконец, в случае скорого возвращения, можно будет разыскать и ювелира…» На улице, проходившей вдоль ломбарда, было несколько ювелирных лавок. Витя заглянул в первую из них и прошел мимо: лицо хозяина показалось ему неприветливым. В следующей лавке старый бородатый еврей в очках с выражением напряженного, почти страдальческого любопытства на лице, полураскрыв рот, читал газету. Почему-то вид этого ювелира, то, что он был старик и еврей, то, что он с таким интересом читал газету, успокоило Витю. «Ну, этот за полицией во всяком случае не пошлет… И в конце концов не вор же я, чего мне бояться?» Он быстро оглянул себя в зеркале следующей витрины, поправил сбившуюся выемку мягкой шляпы, вернулся и, приняв возможно более уверенный вид, вошел в магазин. Приподняв шляпу, Витя спросил, не купят ли у него вот эту вещицу. Ювелир нехотя оторвался от газеты, оглядел вошедшего и, по-видимому, не нашел ни в его наружности, ни в предложении ничего подозрительного. У Вити чуть отлегло от сердца. Старик долго рассматривал запонки простым глазом, затем достал лупу, снова осмотрел и недовольно покачал головой, точно нашел в запонках большой недостаток. Витя ждал с тревогой.

– Тысяча двести франков, – сказал ювелир, проделав еще какие-то манипуляции.

Свет зажегся в душе у Вити. Он вспомнил однако, что надо поторговаться.

– Как тысяча двести? – развязно переспросил он. – За вещь заплачено больше трех тысяч франков.

Ювелир положил запонки назад в коробку.

– Тогда не надо.

– Я хотел бы тысячу пятьсот, – сказал Витя, несколько осекшись. – Вы можете смело дать тысячу пятьсот. За вещь заплачено больше трех тысяч.

– За вещь не заплачено больше трех тысяч, – спокойно и уверенно ответил ювелир. – Заплачено, может быть, две тысячи двести. И, вероятно, магазин что-то заработал? И ведь надо и мне тоже что-нибудь заработать, правда?

– Все-таки дайте, пожалуйста, тысячу пятьсот, – сказал Витя, сраженный логикой старика. «Верно догадывается, что я прямо из ломбарда и что там мне предложили тысячу и не дали ничего…»

Ювелир опять внимательно осмотрел запонки, подбросил их на руке и снова положил в коробочку.

– Тысяча триста, и ни сантима больше, – сказал он твердо. – Больше вам никто не даст.

– Ну, хорошо, я согласен, – сказал Витя и испугался, не покажется ли подозрительным его поспешное согласие. Ювелир отсчитал деньги и вынул листок бумаги.

– Где вы живете?

«Если сказать правду, потом могут разыскать», – подумал Витя. – Елисейские поля, двадцать восемь, – брякнул он и покраснел, так неправдоподобен был этот адрес. Ювелир только пожал плечами: была ли ему совершенно безразлична предписанная формальность, или он привык к тому, что продавцы сообщают ложный адрес, или так наглядно свидетельствовала о честности наружность Вити, но старик ничего не возразил. – Запишите… – Витя дрожащей рукой написал: «28, Елисейские поля», но фамилию показал настоящую, так что и цель не была достигнута: разыскать все-таки могли. Не глядя на ювелира, он сунул деньги в карман, поблагодарил и вышел. На улице Витя невольно ускорил шаги, точно опасаясь погони. «Как глупо! Ведь я не вор. Но все-таки главное сделано, теперь я свободен!.. Слава Богу!..»

Поезд отходил только днем, деться было некуда, Витя бродил по этому кварталу, – одному из десятка городов, в общей сложности образующих Париж. Он думал и об отце, и о Григории Ивановиче, и о Сонечке, – о том, как все они его встретят, когда он с кавалерийским отрядом ворвется в Петербург. Думал и о Мусе, но без прежней злобы, почти без боли. «Что, если все-таки неправда? И если я погибну оттого, что Мишель соврал…»

Потом Витя вспомнил, что не записал адреса ювелира. Хотел было вернуться, но раздумал: «Не все ли равно? Теперь-то навсегда кончено!..» За поворотом улицы ему загородили дорогу люди, выстроившиеся у низкого, похожего на сарай строения. Над ним висела надпись: «Soupe populaire»[243]243
  «Суп для бедных» (франц.)


[Закрыть]
. Из сарая вышел дряхлый, очень плохо одетый старик. Опираясь на палку, заложив назад левую руку с трясущимися пальцами, он медленно прошел мимо Вити. Витя долго провожал его взглядом.

Он зашел в кофейню, сел на террасе, спросил кофе, съел булочку. Решил не идти в ресторан: «куплю ветчины и хлеба, надо беречь каждый грош…» Витя точно считал себя теперь ответственным за свои деньги перед армией, в которую должен был поступить, перед той женщиной с ребенком, перед нищими людьми, выстроившимися у сарая для получения бесплатной тарелки супа. Кофе было крепкое. Витя почувствовал голод. Ветчину можно было съесть только в вагоне, а до поезда оставалось еще много времени. Объявление на доске кофейни сообщало, что choucroute[244]244
  кислая капуста (франц.)


[Закрыть]
стоит один франк. «Это можно истратить», – решил Витя. Он поел, выпил еще кофе, – на дорогу. И оттого ли, что так прекрасно было летнее утро, или из-за новой жизни, которая теперь открывалась перед ним наверное, – все препятствия, кажется, были устранены, – совершенно в иной цвет окрасились мысли и чувства Вити. «Да, борьба везде одна, – думал он, – кто борется за правое дело в России, борется и за этих бедняков, за всех несчастных, обиженных людей, за человечество, – не надо стыдиться жалкого слова. А там, на юге, в добровольческой армии дело правое, и за него не жаль отдать жизнь! Что такое мое личное горе, Муся, Клервилль, Серизье, какое значение это имеет! Все это потонет в большом деле. В нем, конечно, и я найду успокоение…» Солнце сияло ярко, заливая радостью все сердце Вити. – «Я не найду, я уже нашел его! Я нашел не успокоение, а счастье!..»

XVIII

У жены нейштадтского капрала в Магдебурге родился трехлетний ребенок, вышедший из чрева матери в каске, в латах и во французских модных сапогах кожи настолько тонкой, что походила она на бумагу. Были городу и другие тяжкие предзнаменования. После ужина у бургомистра городской советник Шульц, возвращаясь к себе домой, на площади Старого рынка вдруг остановился в ужасе: стены домов были кроваво-красного цвета. А 26 ноября пронеслась над Магдебургом буря, подобной которой никто не помнил: обвалились две башни, мельница и несколько домов. Вольнодумцы смеялись: ничего это означать не может, – и буря не такая уж редкость, и советник, верно, был пьян, и не все тайны природы известны: мало ли какие рождаются дети, да кто был при родах! Между тем, предзнаменования говорили тяжкую правду. В самый день бури, в Гаммельне, на совете у графа Тилли, было решено двинуться на Магдебург и разорить это гнездо врагов.

И действительно, вскоре после того к стенам города подошел Паппенгейм с авангардом имперской армии. Жители вначале не беспокоились, стены крепкие, а король Густав-Адольф со своей армией не за горами. От него в Магдебург прибыл искусный вождь Дитрих Фалькенберг; к шведскому офицеру вскоре само собой перешло и руководство защитой города, ибо среди городских правителей не было энергичных военачальников. Фалькенберг же был воин доблестный, и, когда, по обычаю, Паппенгейм подослал к нему человека, – не согласится ли за приличное вознаграждение сдать город без боя, – отослал этого посланца без разговоров и пригрозил, что следующего повесит.

Затем к Магдебургу стала подходить и вся имперская армия, во главе с самим Тилли. Лазутчики доносили, что ей нет числа. В городе наступила тревога, особенно после того, как Фалькенберг очистил предместья – Нейштадт и Сюденбург – взорвал мосты и снес множество домов. Десяток тысяч людей остался без крова. Городской совет кое-как размещал их по частным домам, и от этого произошло много неудобств, неприятностей и споров: бедные говорили, что советники покровительствуют богатым, – вселяют не к ним, а к беднякам. Говорили также, что богатые службы под ружьем не несут, поставляют за деньги заместителей, и что в городе есть предатели, все сообщающие графу Тилли. В апреле часть имперских войск переправилась через Эльбу. Город был обложен со всех сторон, началась бомбардировка раскаленными ядрами, и настал ужас в Магдебурге.

Чтобы поднять дух населения, администратор распускал слухи, будто шведский король Густав-Адольф уже двинулся им на выручку из Шпандау. Для короля, на виду у всех, готовились богатые покои. Дозорные ежедневно поднимались на колокольню: не видны ли вдали шведские войска? А в своем кабинете администратор показывал всем к нему приходившим письма из королевского штаба с вестями о близком освобождении. Подложные письма эти изготовлял, по заказу администратора, адвокат Куммиус, большой мастер таких дел.

Не очень весело было, однако, и в штабе имперских войск. Шведский король был не за горами и в самом деле. Правда, молодые генералы за бутылкой вина хвалились, что разнесут и Густава-Адольфа, – пусть только покажется! Но граф Тзерклас Тилли не спешил сразиться с этим знаменитым полководцем; имея же в тылу всю шведскую армию, не решался штурмовать хорошо укрепленный город: Дитрих Фалькенберг знал свое дело, защитники Магдебурга дрались лучше, чем можно было ждать. Вдобавок, дело было и не без колдовства. По крайней мере, Паппенгейм божился, что при штурме редута «Тротц-Кайзер» пули не брали врагов – их приходилось убивать прикладами.

На одном из военных советов в ставке тот же Паппенгейм предложил хитрый план: бомбардировать город беспрерывно три дня и три ночи; на четвертый же день прекратить огонь, убрать пушки с передовых позиций и сделать вид, будто уходим: «что, мол, делать, ваша взяла!» Конечно, городские власти решат, что граф Тилли получил тревожные вести о Густаве-Адольфе и потерял надежду взять город. На радостях, все эти вооруженные мещане, верно, разбегутся по домам к женам и деткам, – вот тогда-то и начать настоящий штурм, особенно с севера, где валы покатые, и воды во рвах почему-то нет.

Генералы были от выдумки в восторге, но граф Тилли ворчал: уж очень все это просто. Разумеется, может и выйти, да что если не выйдет? Молодым все равно, а он ставил на карту свою военную славу. Все же в конце концов старик согласился попытать счастья и даже потрепал ласково Паппенгейма по плечу. Велел завтра, 7 мая, и начать бомбардировку, а в день штурма, 10-го, выдать солдатам тройную порцию водки и сказать им: если возьмут город, то три дня могут делать там что угодно, – ни спроса, ни следствия не будет, – город же богатейший. Молодым генералам это не очень понравилось, но старики одобрительно улыбались: знает граф Тзерклас человеческую природу.

И все сбылось, как предсказал Паппенгейм. В первый день бомбардировки магдебургские горожане трепетали, – видно, пришел последний час. На второй день стало легче, а на третий – произошел в сердцах перелом: что ж, в средину города ядра не долетают, убитых мало, пожары тушим. Городской совет из старичков все еще подумывал о переговорах и о капитуляции, но большинство горожан уже думало иначе: посмотрим, кто кого побьет!

Когда же, в полдень 10-го мая, бомбардировка вдруг прекратилась, и дозорный закричал с колокольни, что у проклятых имперцев пушки увозятся с позиций, настали в городе радость и торжество: Густав-Адольф подходит к Магдебургу, пришел конец графу Тилли! Предчувствуя недоброе, Фалькенберг разрешил уйти с валов лишь половине бойцов, – остальным велел дежурить всю ночь. Но не все послушались его приказа, много людей ушло с позиций самовольно.


Печатник Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн, как человек очень добросовестный, никогда не ушел бы с поста без разрешения начальства. Но ему шел шестой десяток, и толку от него было немного. Его отпустили под вечер, в числе первых. На валу он был приставлен к мушкету. Это оружие, изобретенное в далекой Московии, было длиннее самого длинного человека, стояло на вилке, и обращаться с ним было не очень трудно. Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн, однако, тяготился своим делом, ибо не любил оружия. Шпагу он носил и в мирное время; еще император Фридрих приравнял к благородным людям цех печатников, и эту честь Газенфусслейн считал заслуженной: не было, по его мнению, ремесла более чистого, разумного и полезного людям, чем печатание книг. Но мушкета своего он побаивался, и хоть от всей души желал поражения врагам, все же, поднимая зажженный фитиль, втайне молился Богу, чтобы никто не был убит его выстрелом. И желание его всегда сбывалось.

По улицам, при свете фонарей и факелов, шла восторженная толпа. Но едва ли в ней кто радовался концу боев сердечнее, чем Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн. Когда он подходил к печатне, показалось ему, что в толпе молодых людей мелькнула его племянница Эльза-Анна-Мария, она же попросту Эли. Газенфусслейн женат не был; племянница была им воспитана, обучена; в печатне она ведала правкой набора: по обычаю, шедшему от Эльзевиров, правка поручалась женщинам, ибо они не мудрят, не считают себя ученее авторов, не исправляют, кроме опечаток, ничего, опечатки же исправляют внимательно и за совесть. Недурно справлялась с работой и Эльза-Анна-Мария. Но с 16 лет она от рук дяди отбилась, – от его рук отбиться было и нетрудно, – и все бегала с какими-то мальчишками, к великому его огорчению: Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн очень любил свою племянницу. Личико у нее было хорошенькое, а выражение – как у лисы, другого слова и не выдумаешь. В этот радостный вечер Газенфусслейну особенно хотелось побыть дома с Эли, поужинать с ней, обменяться впечатлениями. Было и беспокойно: бомбардировка, правда, кончилась, – а вдруг начнется снова. Правда, от ядра не спасет и крыша печатни, но Эли могла бы не уходить из дому в такой день.

И все же, несмотря на это огорчение, сердце отдохнуло у Газенфусслейна, когда он вошел в печатню и увидел знакомые, привычные, милые вещи: станки, талеры, кассы, рашкеты, книги на полке. В углу комнаты находился его собственный стол, – здесь была главная радость: Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн собственноручно набирал, нарочно для того отлитыми буквами, Священное Писание по редчайшему старинному образцу: по 36-строчной Библии, выпущенной в Майнце Пфистером. Рядом лежали и книга, и последняя страница набора, кончавшаяся словами: «Pereat dies in qua natus sum et nox in qua dictum est conceptus est homo. Dies illa vertetur in tenebras».[245]245
  «Да будет проклят день, когда родился человек, и ночь, когда он был зачат. Да пребудет день этот во мраке» (лат.)


[Закрыть]
Газенфусслейн только вздохнул, в тысячный раз полюбовавшись образцом: дивным наполнением листа, красотой букв, буквой i с полукружком вместо точки, знаками препинания не внизу строчки, а повыше, на уровне средины букв. Подмастерья ему говорили, что он и сам набирает не хуже Пфистера, но Газенфусслейн только с досадой слушал столь нелепую похвалу: знал, что секрет великих мастеров потерян. Он сел у стола и радостно улыбнулся: скоро можно будет совсем вернуться от мушкетов к любимому делу, столь милому и полезному людям.

В соседней комнате, под кастрюлей с супом из овощей, лежала записочка от Эли. Она поздравляла дядю с великой радостью, сообщала, что мяса, к сожалению, достать не удалось, и очень просила простить ее: у нее разболелась голова, и как раз за ней зашли Марта с Магдой, – дядя не будет ни сердиться, ни беспокоиться, правда? а в аугсбургском Петрарке для дяди лежит письмо, а ждать ее не надо, дядя, верно, очень устал. Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн расчувствовался: в самом деле, после этих трех ужасных дней, бедная девочка могла немного погулять с друзьями.

Письмо было от профессора Ионгмана, и говорилось в нем о розенкрейцерских делах. В выражениях темных для непосвященного профессор извещал Газенфусслейна, что следующий съезд состоится в Италии или в Праге, но когда, еще не известно, во всяком случае, не очень скоро. Ионгман собирался в Рим, а на обратном пути рассчитывал побывать в богемских и в немецких землях, быть может, и в Магдебурге. Письмо было очень бодрое. Профессор не скрывал от себя, что нерадостно положение в мире, особенно в Германии, но он отнюдь не терял надежды и верил все крепче: невидимые спасут мир, и торжество правды близко.

Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн был душевно рад письму профессора Ионгмана. В тяжелое время особенно приятно было, что о нем не забыли друзья и что столь ученый человек нашел час, – послал ему весточку. В самом деле, ужасы пройдут, близится торжество правды. Непонятно было, кто доставил письмо? Впрочем, вести в город проскальзывали, несмотря на осаду.

После ужина Газенфусслейн с жаром помолился Богу и лег спать. Сквозь сон он услышал молодые голоса, веселый смех на улице: Эльза-Анна-Мария прощалась у дверей с друзьями. Тихо отворив дверь, Эли на цыпочках скользнула в свою комнату. Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн собрался было ее окликнуть, но раздумал, чтобы не конфузить девочку: верно, час уже поздний. И очень хотелось ему спать после трех тяжелых ночей. Он тотчас снова заснул. Было уже совершенно светло, когда его разбудили страшные крики, шум, выстрелы…


Герольд, в черном шелковом костюме, с вышитым на груди гербом графа Тилли, остановился перед полком синих драгун и прочел приказ: на утро назначен генеральный штурм, – в нем участвовать и драгунам, оставить лошадей в обозе.

Волнение было и радостное, и тревожное: все понимали, что такое штурм Магдебурга, – уж из пяти человек быть одному мертвецу. Большая часть драгун провела ночь без сна: одни молились, другие точили оружие или писали письма, третьи пили до позднего часа. А Деверу лег спать как ни в чем не бывало и даже выпил за ужином не больше обычного. Он был очень смелый человек, с характером счастливым и беззаботным. В палатке, ложась на солому, подумал было, что могут завтра убить, и решил, что не страшно: значит, прямо попадет в рай. Представлял он себе ран неясно, да и размышлял о таких предметах мало и неохотно, но знал, что в раю будет хорошо. А вот если тяжело ранят? Вообразил на мгновение худшие из ран, – бывают и такие, что подобны насмешке над человеком, – но и на этих мыслях он не остановился: почему же ранят? Нет, не ранят.

Разбудили драгун странно, – без трубы, без барабанного боя. Было еще совершенно темно, – верно, шел третий час. Вздрагивая от холода, Деверу наскоро привел себя в порядок: почистил кафтан, к которому пристала солома, проверил оружие, убедился, что амулеты на месте. Висела под камзолом и роза на синей ленте, он носил ее по-прежнему, хоть давно не имел никакого дела с розенкрейцерами: вещица золотая, ценная, да кто знает, может, и в ней есть какая-нибудь сила? Хмурый капитан пересчитал драгун и одного отставил: четное число приносит в бою несчастье. К палатке подкатили бочонок водки; всем велено было выпить по чарке. Затем драгун повели. Идти было приказано тихо. Долго-долго они шли, без фонарей, без факелов, в черную беззвездную ночь. Останавливались, шли снова, остановились совсем. От темноты и безмолвия было страшно, несмотря на выпитую водку.

Стало рассветать. Они стояли за холмом. Осторожно отойдя влево, к дороге, Деверу перед собой, совсем близко, увидел высохший ров; за ним шли валы, кое-где настолько покатые, что можно было на них подняться и верхом. Но за валами была высокая каменная стена с башнями и с бойницами. На нее смотреть было неприятно. Деверу прикинул взглядом: вот оттуда сверху очень просто могут и кипятком облить, или столкнуть лестницу, когда уже будешь наверху. Однако, ни на стене, ни на валах не было видно никого, не было даже часовых и дозорных. Офицеры смеялись: хорошо же поставлено дело у купцов! Многие из драгун осмелели и больше за холм не прятались. Становилось все светлее. Капитан с раздражением пожимал плечами, – чего ждут, зачем упускают время? Прошел час, другой, люди начинали злиться.

Задержка объяснялась тем, что у графа Тзеркласа Тилли в последнюю минуту снова возникли колебания: не лучше ли отказаться от штурма? Проворочавшись без сна всю ночь, он перед рассветом велел созвать генералов. Военный совет продолжался более часа, – генералы просто не узнавали своего начальника. Тилли упрямо твердил, что дело рискованное: если отобьют, беда и позор, а если штурм и удастся, потери будут так велики, что уж какое сражение с Густавом-Адольфом! Да и весь план несерьезный: никогда Фалькенберг, опытный воин, не оставит стен без охраны, – верно, Паппенгейм начитался «Илиады», но теперь не древние времена! Брюзжал, брюзжал и, наконец, уступил, как и в прошлый раз. Ничего решительно не изменил сумбурный совет.

И так дивно устроен мир, что именно из-за этого совета, из-за нерешительности старика, из-за задержки дела, и был взят город Магдебург. До рассвета шведские офицеры еще кое-как держали караулы на позициях. Но с рассветом всем стало ясно: дело кончено, никаких боев не будет. И с позиций радостно побежали в город последние защитники Магдебурга. На северной стене осталось человек пятнадцать пожилых и старых горожан, которые не хотели возвращаться домой на рассвете, – зачем будить своих? Они потушили фитили, прилегли и задремали.

Прямо с военного совета в сопровождении ординарца примчался к северному валу Паппенгейм. На лбу у него обозначились два красных меча: с этой приметой он родился, но выступали мечи на лбу Паппенгейма лишь тогда, когда он очень волновался, и знавшим его стало ясно, что сейчас начнется штурм. Генерал выехал из-за холма, – все выходило так, как он рассчитывал, – радостно оглянулся на солдат, словно говоря им: «мы-то с вами друг друга знаем, болтать незачем». Однако, у солдат вид был угрюмый. Паппенгейм вполголоса спросил, есть ли водка, и велел всем выпить еще по чарке. Затем отдал приказ, бесшумно прошедший по рядам. Солдаты, с лицами решительными и бледными, быстро прошли мимо апрошей и спустились в ров. Впереди тащили длинные лестницы. Было уж совсем светло, дул ветер. Поднялись на вал, – точно вымерли там все за стеной или перепились до бесчувствия? Деверу не спускал глаз с башни, вот-вот сейчас польется оттуда расплавленный свинец! Капитан с нахмуренным лицом шепотом отдавал приказания. Солдаты, тяжело дыша, приставляли лестницы к стене. «Вот по этой», – думал Деверу. Сердце у него страшно стучало, но страха не было, – лишь бы только скорее! Первая лестница чуть пошатывалась наверху стены, – там по-прежнему все было непостижимо тихо. Деверу оглянулся в последний раз: «вдруг никогда больше не увижу…» Капрал плюнул на руки и, подбежав со стороны стены к лестнице, вцепился в нее, чтобы не шаталась. Капитан выхватил саблю, грозно оглянулся на солдат, – «попробуй-ка кто не пойти за мной!», – и вдруг, изогнувшись, едва держась за борт, бросился вверх по ступеням. За ним ринулись другие. Кто-то дико заорал, хоть было запрещено, позади раздался выстрел, – это Паппенгейм подал сигнал, – и в ту же секунду все потонуло в диком реве.

Деверу на стене оказался четвертым; на мгновение он остановился, задыхаясь, – теперь самое страшное, лестница, осталось позади. Перед ним вдали блеснул великолепный город, храмы, дворцы, залитые утренним солнцем. «Что же теперь? Кого бить?» – мелькнула у него мысль. Капитан бежал вниз по откосу с поднятой саблей. Деверу бросился за ним и вдруг увидел перед собой на земле кучку людей. Один из них, пожилой человек, сидя, откинувшись назад, упершись левой рукой в разостланный на земле плащ, подняв правую руку, смотрел на подбежавших драгун остановившимися от ужаса глазами. Он, видимо, только что проснулся. – «А-а-а!», – звериным голосом прокричал Деверу и, подбежав к сидевшему человеку, изо всей силы ударил его по голове саблей. Кровь хлынула потоком, человек слабо вскрикнул тонким голосом и повалился на плащ. Это был первый человек, которого Деверу пришлось убить в жизни холодным оружием: стрельба в счет не шла. Никакого волнения он не почувствовал. Потом, вспоминая, Деверу думал, что убить человека, в сущности, очень просто: почти так же просто, как зарезать курицу.


Летописцы же все сходятся на том, что ничего равного по ужасам взятию Магдебурга не было в истории мира. За исключением тысячи людей, которой удалось укрыться в уцелевшем чудом соборе, истреблено было все население большого, прекрасного города, так что до самого конца месяца мая нанятые люди ежедневно сбрасывали в Эльбу сотни и тысячи обезображенных, разложившихся тел. Резали и расстреливали магдебургских граждан, истязали их, чтобы найти золото, три дня и три ночи. Но самое страшное происходило в первое утро, во вторник 10 мая. Хуже всего было женщинам, – почти все они были изнасилованы. Прозван был этот день магдебургской свадьбой.

А кто зажег город, этого летописцы не выяснили: быть может, брандскугели Паппенгейма, быть может, люди графа Тилли, быть может, Дитрих Фалькенберг, не желавший отдавать врагу город с его огромными богатствами. Сам он погиб в числе первых. Тело его сгорело, и не осталось ничего, кроме славы, от главного защитника Магдебурга.

К полудню усилился ветер, к вечеру же превратился город в пылающий костер. Низко стелился черный дым, а над ним уходили в небеса высокие огненные столбы, – это горели церкви: св. Ульриха, св. Николая, св. Иоанна, св. Севастиана, св. Петра, св. Екатерины, и много еще других старых, величественных храмов. На многие-многие мили видно было страшное магдебургское зарево. В Шпандау, в шведском лагере, вышел из палатки король Густав-Адольф и, с ужасом глядя на далекое кроваво-красное пятно в небесах, прослезился и сказал одному из своих соратников: «Свыше меры полна теперь чаша зла…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю