444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Романушко » В свете старого софита » Текст книги (страница 8)
В свете старого софита
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:26

Текст книги "В свете старого софита"


Автор книги: Мария Романушко


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

– Кстати, удалось кое-что опубликовать, – сказал он. – Поищи мартовский номер «Волги».

– Обязательно поищу, – сказала я. – А вот мои стихи не печатают. Говорят: слишком грустные… Говорят: «Девушка, в каком обществе вы живёте? Ведь у нас такое хорошее, такое счастливое общество! Разве можно писать такие грустные стихи?» Не понимаю, отчего все прикидываются, будто им хорошо, всё благополучно? Мне кажется, обывателей нужно бить. Чтоб они проснулись! Иначе ничего не изменится. Никогда!

– Да, – сказал он. – Их нужно бить. Но нужно найти такую форму, чтобы они не сразу поняли, что их хотят бить.

– Да, это так.

– Послушай, почитай мне свои стихи, – сказал он.

И этими словами – в эту самую минуту! – он расколдовал меня. Мой страх речи, который мучил меня пятнадцать лет, – умер. Он растворился в морозном воздухе мартовского Самотёчного бульвара, растворился, как туман… был – и не стало.

И я прочла ему свои стихи о шутах. Те самые – с которых хотела начать (когда-нибудь!…) своё собственное выступление в манеже: «Шуты смеются сквозь слёзы. Но что увидишь под гримом?…» Мы остановились. Он глядел на меня удивлённо. И он сказал:

– Мне понравилось. Читай ещё!

И я читала:


 
.  А что же делать,
.             коль рождён шутом?
.  Поэтом – под дурацким колпаком!
.  Как жить, что делать,
.  зная, что потом
.  наверняка
.  начнут хлестать кнутом!…
 

Мне было так легко ему читать, я испытывала истинное блаженство. Как будто всю жизнь этого хотела – и вот, наконец, это свершилось. Как будто плотина прорвалась в душе, и всё, что там копилось весь век, наконец-то вышло из темницы… НА ВОЛЮ! Спасибо тебе, мой милый Клоун! Ты – настоящий волшебник. Теперь я никогда не буду бояться читать свои стихи. И вообще, никогда в жизни не буду бояться. Ничего!

И – тут же панически испугалась. Когда он сказал:

– Я хочу поцеловать тебя.

– Зачем?! Не надо!

– Ну, пожалуйста, – улыбнулся он.

– Нет!

– Ну, скажи, что можно. А то я обижусь.

– Ну, зачем?

– А потом я скажу, зачем…

И он притянул меня к себе, и губы у него были тёплые, как тогда, в Сочи… и колючий подбородок.

– Зачем? – спросила я упрямо.

Он засмеялся ласково:

– Ну, я просто не могу не целоваться. Мне понравились твои стихи. Очень. Это – моё тебе спасибо. А ты что, обиделась?

– Да!

– Ну, не дуйся, ради Бога. Ведь всё хорошо.

И всё опять стало хорошо. Всё и было хорошо. Но я не умела принимать это хорошее: человеческое тепло, благодарность. Для того, чтобы это принять – нужно самой раскрыться. А я этого не умела. Я всю жизнь училась только одному – обороне. Мама так и говорила обо мне: «Ёж… Колючая, как ёж. Не подступиться!»

И я совершенно не была готова к такому: «Я хочу поцеловать тебя». Вот так – с бухты-барахты?! Ни с того, ни с сего?! Для меня это было слишком сильное проявление эмоций с его стороны. Слишком резкое сближение. Для меня то, что он держал меня под руку – это уже было пределом мечтаний. Пределом допустимой близости. Мог бы просто сказать «спасибо» – этого было бы достаточно для меня. Мне кажется, он понимал это. Тогда зачем решил прибегнуть к шоковой терапии? Неужели думал, что вот так – одним поцелуем – можно расколдовать «степную дикарку»? Да, в сказке про спящую красавицу одного поцелуя оказалось достаточно. Но жизнь – это всё-таки не сказка… Хоть порой и кажется совершенно сказочной… – как этот мартовский вечер…

И мы шли дальше, и он держал меня под руку, и я потихоньку приходила в себя… Вообще, эти москвичи, думала я, они все такие. Все друг с другом без конца целуются: друзья, знакомые, приятели, при встречах и прощаниях, по любому поводу… У них это как-то слишком легко получается. Но я-то была воспитана совершенно по-другому, я жила среди людей, где не было этого заведено. Да, он прав: я – дикарка.

– Ты уже не сердишься? – осторожно спросил он.

– Уже нет.

– Ну, слава Богу!

Мы дошли до площади Коммуны. Она была похожа на дно лунного кратера, припорошенная, как будто лунной пылью, – пушистым снежком…

– Ну, а теперь можно? – улыбаясь, спросил он, взял моё горячее лицо прохладными руками и тихонько поцеловал в губы. – До свидания, миленький.

Впредь он так и будет меня называть: не по имени, а – ласково: «миленький». Он как будто, как и я, чувствовал, что моё холодное имя – не моё.


* * *

…Дома была в первом часу ночи. На моё счастье, все уже спали. И никто не задавал мне вопросов: почему так поздно? что случилось? отчего ты какая-то не такая? Ну, и так далее.

А я спать не могла совершенно. Зажгла свою зелёную настольную лампу… Под ней образовался жёлтый круг света – как будто маленький манеж…

Торопясь, пока не забылось, записала каждый шаг этого дня, каждое слово: и своё, и его. А потом пришли стихи…


 
.  Извозчику я крикну:
.  – В цирк!
.  И кнут
.       разрежет тишь!
.  Навстречу
.       полетят
.            зубцы
.  остроконечных
.  крыш.
.  Сольются жёлтые огни…
.  В виски
.       ударит кровь.
.  – Гони, дружок, гони, гони!
.  Храпит лохматый конь…
.  Ворвёмся
.       вихрем
.            на Цветной!
.  Кулисы…
.  Двери стук.
.  Взлечу
.  по лестнице
.  крутой…
.  – Я Вас люблю, мой друг!
 

И только после этого уснула…


* * *

…Когда я оборачиваюсь и вспоминаю, когда перечитываю свои давние стихи, – жизнь представляется вереницей жизней, некой тугой спиралью, неумолимо раскручивающейся куда-то в бесконечность… Будет ли, есть ли у этой спирали конечная точка?… По крайней мере: отсюда – из земного бытия – ее не видно…

Спираль жизни. Бесконечное восхождение. И нет, и не может у него быть предела. Так я чувствую теперь.

Но тогда – в девятнадцать лет…

Тогда мне казалось, что я проживаю свою самую главную, свою долгожданную и (уж, конечно!) – последнюю – наивысшую, завершающую жизнь…


* * *

Весна семидесятого года. Цирк на Цветном. Запах опилок и лошадей…

Магически притягивающий манеж. Трагический Клоун…

Ежевечернее «стреляние» билетика на старых, стоптанных ступенях цирка.

Ежевечернее изумление, восторг и трепет: «Боже мой! Как же он смеет?…»

Откуда в нём столько дерзкой отваги – называть вещи своими именами? Вглядываясь в клоунаду «Тарелки», я вскоре догадалась, что мятая жестяная тарелка, с которой он выходит на манеж, – это… зэковская тарелка! (По крайней мере, тем, кто читал «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, это было понятно.) А вся клоунада – о том, как человек не может оправдаться. Хотя оправдываться ему не в чем…

В роли партнёра отчётливо виделся «гражданин начальник» – которого не задобрить, не смягчить… А разрыв в барьере манежа, до которого доходил Клоун с жестяной тарелкой под мышкой, – и отшатывался?

Трудно было не увидеть в этом разрыве ту самую непреодолимую пропасть между «тем» и «этим» берегом… Между волей и – жизнью за колючей проволокой.

Весна семидесятого. И впереди ещё почти двадцать лет, прежде чем будет позволено говорить «об этом». А Клоун говорил уже тогда. Без слов. Но и без слов всё было ясно. По крайней мере – нам: мне и моим друзьям. Для нас имя Леонида Енгибарова с той весны и навсегда – в одном ряду с именами Сахарова, Солженицына, Любимова, Высоцкого…

…А «Медали»! Кто видел эту клоунаду, не забудут её никогда. Пародия на все и всяческие медали, на всю мишуру обывательской жизни, на весь этот парадный блеск и звон, от которого темнело в глазах и закладывало уши…

О, я была в цирке 22 апреля, в день столетия вождя, когда большинство в зале сидело с юбилейными медалями на платьях и пиджаках! И я помню, помню, каким громовым хохотом награждала эта чинная публика Клоуна, увешанного с ног до головы точно такими же медалями!… Зритель хохотал до слёз, зритель ревел и топал ногами от восторга, что вот, подишь ты, шут, хохмач – а посмел! Может, и они у себя на кухне «смели», – а он посмел так, как никто другой.

Дерзко, вызывающе! Смех сотрясал старый цирк так, что, казалось, может обрушиться купол!…

А сколь благодатны были последствия этого смеха – я могла судить и по себе, и по тем, кого приводила с собой на спектакли. Мы выходили из цирка раскрепощенными, свободными!

И тоже хотелось говорить. О главном. О том, о чём вслух было нельзя. Хотелось говорить, как Мой Клоун, – молча.

В то время и в тех условиях это казалось единственно возможным и самым действенным – пантомима.


* * *

Весна семидесятого года. Блуждания с Наташей Дюшен по мокрой Москве, которая в ту пору ещё звенела вовсю трамваями… Цветаева – от корки до корки. Ахматова – от корки до корки.

Маленький, сутулый цирк на Цветном. Огромная афиша на стене – афиша моего Клоуна…


* * *

Подарила ему подборку своих стихов. Он прочёл и сказал:

– Ты – поэт. И ты сама это знаешь.

Странно… а я всё ещё раздумывала: кем мне быть? чем заняться в этой жизни? А он видел и понимал меня лучше, чем я сама себя.


* * *

Пишу для него песню. Он сказал: «Нужна песня для моего фильма».

Я написала в ту же ночь и на следующий день принесла:


 
От любимых очей нигде
Не найти мне уже спасенья…
Поселюсь на падучей звезде
Августовской, почти осенней…
 
 
И хотя бы на день, на час
Я забуду тебя, забуду!
И крещенские проруби глаз,
И крещенские эти губы…
 
 
Время – по ветру, как песок…
И стреноженный дождь под вишней
Не спешит, как бывало с письмом…
Я забуду тебя, ты слышишь?
 
 
Только ветер стучится в дверь
И в пустые заходит сени…
Я прошу, я прошу – ты поверь:
Я ведь сильная, я сумею!
 
 
На Земле тополиный снег
Осыпает, наверно, крыши…
Ты уже не приходишь во сне…
Я забуду тебя, ты слышишь?
 

Он сказал, что нужна другая песня – от имени мужчины.

Написала другую. Ему почему-то не понравилась. Не очень понравилась. Он сказал: «Ты можешь лучше. Ты же профессионал!»

Принесла третий вариант.

Он сказал упрямо:

– Ты можешь лучше.

Перечитал её ещё раз. Сказал:

– Давай встретимся. Поговорим. Я объясню тебе, что мне нужно.

(Но – стихи мне никогда не возвращал. «Надеюсь, я могу их оставить себе?» – говорил он, и для меня это его нежелание расстаться с ними – было выше всяких похвал.)


* * *

Наша не встреча на площади Коммуны.

Да, это его слова: «Давай встретимся, погуляем в Саду ЦДСА, поговорим, я объясню тебе, какая песня мне нужна».

Я ждала его целую вечность…

Под часами…

На площади Коммуны.

Сыпался ледяной, колючий дождь…

Мне казалось – это начало нового ледникового периода…

Мёртвая, ледяная планета, всё – лёд, лёд… острый как стекло… О, как я замёрзла!… как я окоченела… Только бы моё сердце не превратилось в кусочек льда, как у андерсеновского Кая… Только бы не заледенеть до самой глубины… Нет обиды, лишь страх за него, лишь одна мысль, одна мольба: только бы ничего не случилось! только бы с ним ничего не случилось! пусть с ним всё будет хорошо! пусть он будет жив! А я… я подожду… я дождусь… я обязательно дождусь его… ведь когда-нибудь он же пойдёт этой дорогой… Господи, только бы с ним ничего не случилось!…

…Незнакомый человек подошёл ко мне и сказал:

– Не надо больше ждать. Тот, кого вы ждёте, не стоит этого.

– Стоит.

– Мой дом – напротив, через площадь. Я уже три часа наблюдаю за вами. Вы превратились в ледяную статую… Не надо больше ждать.

– Надо.

– Вы что, всю ночь собираетесь тут стоять?

– Да.

– Вы умрёте от переохлаждения.

– Пусть.

– Что значит «пусть»?!

– Может, я хочу умереть…

– Но ведь в этом нет никакого смысла!

– А в чём-то есть смысл?…

– Есть. В том, чтобы дожить до завтра. И убедиться, что всё не так уж плохо. А сейчас вам надо домой, попить горячего чаю, согреться и хорошо выспаться.

– Зачем?

– Чтобы поскорее наступило завтра! А завтра всё окажется по-другому. Вот увидите! Завтра всё прояснится… Но вам нужно дожить до завтра. Чтобы узнать: почему он сегодня не смог прийти. Тот, кого вы ждёте.

Человек стоял рядом и не уходил, и что-то говорил, говорил… какие-то простые, добрые слова. Он сказал:

– Я не оставлю вас тут. Давайте я провожу вас до метро.

Спасибо человеку, лица которого я так и не увидела, потому что не было сил поднять отяжелевшую голову… не было сил взглянуть на него. Он проводил меня до метро «Новослободская». Я шла, еле передвигая окоченевшими ногами.

…А мимо нас пролетали, звеня, красные трамваи… свидетели разных эпох моей жизни…

Хороший человек сказал на прощанье: «Не отчаивайтесь! Вот увидите – завтра всё прояснится…»


* * *

Этот человек был прав: назавтра всё прояснилось. Просто Мой Клоун не смог вчера прийти. Просто не смог…

А мобильников ещё не существовало в природе – такое вот удивительное было время. Даже домашнего телефона ни у него, ни у меня в то время не было. Но главное – Мой Клоун был жив и здоров. Я легко убедилась в этом, придя на следующий день на спектакль.

Так что умирать от переохлаждения на площади Коммуны действительно совершенно не стоило. Мой вчерашний спаситель был совершенно прав.


* * *

…И опять мы шли по Цветному к Самотёке…


 
Мы по Цветному в сумерках идём…
На красный – переходим Самотёку.
Не знаю, надо ль говорить о чём?
А как желала б, Господи, и сколько!…
Но я молчу. А говорите Вы…
 

Он сказал:

– Если б ты мне не нравилась как женщина, я бы не шёл сейчас рядом с тобой.

Эти слова неприятно царапнули меня. Другая на моём месте воспарила бы от счастья: я нравлюсь ему! не только как человек, но и как женщина! А я… я страшно огорчилась. Обиделась. Ну, а если б не нравилась, «как женщина», то что тогда?

Значит, если бы у меня нос был другой формы, или другого цвета глаза – то не шёл бы рядом? И не общались бы? и не дружили? Я совершенно ничего не понимала! Я отказывалась понимать! Но ведь это же совершенно неважно, ведь это же такая ерунда: мужчина, женщина! Ну, почему, почему два человека не могут общаться просто как два человека?! Просто потому, что вот он начинает фразу – а я заканчиваю её, или я начинаю – а он заканчивает. Или мы даже оба молчим – но оба знаем, о чём мы молчим. Разве это не важно? Разве НЕ ЭТО важнее всего?! А если б я вообще была какой-нибудь инопланетянкой – с усиками-антенками на макушке? Что? неужели не общались бы? Я была просто в отчаянье…

– Послушай, ну перестань обижаться на меня! – сказал он. – Я же ничем тебя не обидел. Да, ты мне нравишься. Что в этом плохого, или обидного?

(Слово-то какое дурацкое, неопределённое – «нравишься»! Неужели у него нет для меня других слов?…)

Всю жизнь, с детства, я страдала, что родилась девчонкой. Сейчас мои страдания из-за этого пункта достигли своего апогея.

…Иногда я думала: как хорошо было бы быть просто деревом в его окне, или птичкой, присевшей на его раскрытую форточку, или звёздой, на которую он смотрит, когда сидит за своим письменным столом… Как хорошо мы бы тогда общались… как понимали бы друг друга!


* * *

Наверное, ему со мной было очень не просто. Непонятно.

Порой мне казалось, что он ненавидит меня. Так он иногда смотрел на меня, что…

Но и в этом я находила какую-то горькую сладость.


 
Мне ненависть Ваша – льстит!
Как хохот галёрки – миму!
 

При этом я знала, чувствовала, что это – МОЙ человек, с которым я повязана незримыми узами на всю жизнь. На все времена…

Быть другом. Советчицей. Младшим-старшим товарищем. Опорой. Толкователем (для него самого и для окружающих) его клоунад и реприз. Я была убеждена, что никто не понимает его творчество так, как понимаю я. И его душу тоже. Не множественные измерения его земной жизни – а его бессмертную душу…


 
Губ твоих непонятная линия –
кто ты?
Странных бровей изгиб…
Ты меня целовал,
не спросивши об имени.
И молчал.
А в глазах – ни зги…
 
 
Кто ты,
страшный,
и милый мне человек?
 
 
Смотрят очи твои –
два обугленных кратера…
Выносная икона.
Двенадцатый век.
 

* * *

Дюшен, во время наших блужданий по Цветному бульвару:

– Романуш, а ты веришь, что может быть взаимная любовь?

– Взаимная любовь? А что это такое?

– Ммм… не знаю…

– Вот и я не знаю. Не видела. Не встречала.

Странно, что мы не вспомнили при этом ни её собственных родителей, ни родителей Тишлер. Для нас в том возрасте понятие «взаимная любовь» никак не связывалось с понятием быта, общей кухни и общих детей. Быт, кухня, дети – это просто жизнь. Как у всех. А любовь… тем более – взаимная… это же что-то совершенно иное!

Взаимная любовь – действительно, что это? В кодексе моей девятнадцатилетней души взаимная любовь – это взаимное мучение. Взаимная тоска. Взаимное удивление. Может быть, даже восхищение. Но – ничего земного. Ну, разве что поцелуй в щёку. Дружеский. А если в губы – то прощальный…

Любовь – не счастье, не блаженство. В эту сторону даже не смотри и не думай об этом. Любовь и счастье – вещи не совместимые. Любовь – это страдание. Страдание от осознания полной одинокости. Его. Своей. И в этой одинокости – обретение родства, близости. Почти кровности. Я понимала его одинокость в этом мире. Переживая свою отделённость ото всех. Даже от тех, кого любила. К кому приходила на огонёк погреться. К Дюшенам. К Тишлер. Я радовалась на них, понимая, что я – другая. Из другого теста. С другой планеты… И когда я видела его – на набережной, в толпе, на пустой улочке, залитой дождём, на манеже, залитом светом прожекторов, за кулисами, на бульваре – я видела брата по тоске. Я понимала его. Чувствовала изнутри. И единственное, что я могла дать ему – это понимание. И единственное, что он мог сделать для меня (чего я хотела больше жизни) – это чтобы он принял моё понимание. И признал. И признался себе, что оно ему необходимо.

А все остальные проявления человеческих взаимоотношений… ну, это такая суета! Всё мелко и ничтожно перед Пониманием.

Может, это – самая Великая Близость и есть, перед которой никакая другая не сравниться? Перед которой всякая другая меркнет… Другая – на миг. Эта – навсегда.

Этот человек был мне РОДНЫМ. Мне временами даже страшно было, как хорошо я его понимаю. Как будто мы прожили вместе долгую жизнь… Предыдущую. Не эту. А эта – как напоминание о ТОЙ.

Я от рождения была жутко застенчивой. Часто боялась открыть рот. Никогда не была уверена, что кому-то интересно то, что я думаю. Только на галёрке на Садово-Спасской чуть-чуть раскрепостилась. Но не до конца.

А с ним – никаких комплексов! Спорила с ним. Читала ему стихи. Говорила, что думала. Без оглядки. Писала ему дерзкие письма. Как будто он сам дал мне на это право. Признал моё право быть собой.

Ни с кем до этого я не смела быть собой. До такой степени, как с ним. А с ним я даже не раздумывала: «быть или не быть»? И что он подумает? И что скажет? Я просто была. Словно вышла наружу из своей внутренней темницы… И если бы я рассказала ему о том, что почти всю жизнь страдала паническим страхом речи, – он бы, наверное, расхохотался… Но я ему об этом не сказала. Потому что… я об этом начисто забыла! Это перестало быть. Я перешла в другое измерение жизни, где этих проблем не существовало. Здесь – рядом с ним – моя душа была на свободе. Страха больше не было. А прежняя жизнь представлялась параличом… Да я и не вспоминала о ней.

На первый взгляд в этом был некий парадокс. В том, что с людьми, равными мне по возрасту и по интеллекту, я комплексовала. А рядом с гением – нет.

Видимо, гений несёт в себе такой мощный заряд СВОБОДЫ, что рядом с гением и ты чувствуешь себя свободным. А там, где свобода – там не может быть страха и комплексов.

Так что на самом деле парадокса никакого не было.


* * *

…В те весенние сумасшедшие дни получила открытку от Беллы Юрьевны Абелевой, своего логопеда из института слуха-речи, с просьбой позвонить. Я позвонила ей, и услышала странное предложение:

– Мои студенты на кафедре психологии делают фильм о заикании. Ты могла бы поучаствовать?

Я опешила.

– Белла Юрьевна, а при чём тут я? У меня же нет никакого заикания.

– Вот и прекрасно! Но ведь… было?

– Ну, это в какой-то другой жизни!

– Прекрасно! Пожалуйста, прошу тебя, приходи на съёмки. Ты – лучшее доказательство того, что это может остаться в другой жизни. И человек может начать совершенно новую жизнь! Без старых проблем.

Я хотела сказать: «Для этого нужно встретить в своей жизни гения». Но не сказала. А Белла Юрьевна спросила:

– Как ты вообще живёшь? Что у тебя нового?

– Енгибаров в Москву приехал на гастроли!

– А… вот оно что! То-то ты светишься вся… Даже по голосу слышно. Ну, я за тебя очень рада. Так ты придёшь на съёмки?

– Приду.

И пришла. Режиссёр сказал:

– Расскажите о чём-нибудь. О чём сами хотите.

Ну, о ком я могла ещё рассказать? Конечно, о Енгибарове! И читала стихи о шутах. Страха не было. Могла бы говорить о своём любимом Клоуне сколько угодно: серию, вторую, третью…

Аудитория на Моховой была залита ярким солнцем и светом прожекторов… Это было похоже на манеж. Для меня это была как бы репетиция того, к чему я готовила себя в будущем. Вот, вышла перед незнакомыми людьми – и читаю стихи. И они меня слушают!


 
Март,
предметелье,
Трубная,
гаммы трамваев…
Гарь…
Ветрено…
Ваши губы –
нет,
не по мне игра.
 
 
Клеем,
мимозой,
инеем
пахнут афиши…
Гарь…
Боязно…
Ваше имя –
нет,
не по мне игра.
 
 
Время премьер…
овации…
лишний билетик…
гарь…
К Вам прикоснуться пальцами –
нет,
не по мне игра.
 

* * *

…А порой я думала о том, что мне, наверное, суждено когда-нибудь уйти в монастырь… Ведь я хотела этого раньше, в отрочестве. И вновь загорелась этой мыслью после того, как Дюшен спросила меня как-то, когда мы гуляли с ней под дождиком по Цветному бульвару, мимо цирка, туда-сюда, туда-сюда…

– Романуш, а ты не хотела бы выйти за него замуж?

Она совершенно обескуражила меня своим вопросом.

– В каком смысле «замуж» и – зачем?

– Ну… не знаю. Мне кажется, его никто не понимает так, как ты.

– Разве из-за этого выходят замуж?

– А из-за чего тогда? – спросила Дюшен.

– Если честно – понятия не имею! Я замуж никогда не хотела. У меня вообще этого нет в планах. Жизнь слишком короткая, чтобы тратить её на такую ерунду. И потом, мне кажется: если хочешь испортить с человеком отношения – то выходи за него замуж, да поскорее!

– А если ты ошибаешься? Может, люди выходят замуж для того, чтобы быть совсем вместе?

– Но я и так постоянно думаю о нём. Я и так мысленно выхожу вместе с ним на манеж – ежевечерне… Разве можно быть вместе больше этого?

– Не знаю, – честно призналась Дюшен.

– Ну, сидит у них под дверью гримёрной женщина и вяжет – это жена его партнёра. Но эта роль не для меня… Можно, конечно, сидеть под дверью гримёрной и писать ему стихи – но это как-то… смешно! Ни мне, ни ему, я думаю, это не нужно. Да и не звал он меня замуж! К счастью. Есть более замечательные вещи на свете – например, дружба. Если он назовёт меня когда-нибудь своим другом, большего мне и не надо…


* * *

Только зачем он говорил, что я нравлюсь ему, как женщина?

Зачем касался моих волос и гладил по щеке?…

Я ненавидела слово «женщина», – я хотела быть ему другом и только другом. Ну, ещё братом. В крайнем случае – сестрой. Я страдала от его ласковых слов, от его пристальных взглядов чувствовала себя совершенно несчастной. Мне не хотелось жить…

У меня была взрослая голова, но в душе я была ребёнок. Он так и говорил иногда, со вздохом: «Ах, ты, дитё!» А он был взрослый. И просто детской дружбы ему было недостаточно. Это было ужасно… При этом я готова была умереть за него, не задумываясь. Я была бы даже счастлива умереть за него. Смерть меня ничуть не страшила. (Кто в 19 лет боится смерти?) Меня страшило другое.

Только теперь, спустя тысячу лет, став наконец-то взрослой, я понимаю, что отношения наши были глубже и сложнее, чем я их воспринимала тогда. Будучи «дитём», я не воспринимала некоторые измерения жизни. Для меня существовали: интеллект, интуиция, душа, дух. Моя телесная оболочка участвовала в жизни лишь как носительница этих измерений. Да, она порой страдала, когда мёрзла под дождём, когда маялась бессонницей, когда падала от усталости. Но ничего большего моя оболочка не хотела. Она хотела только страдать – и получала это полной мерой. Страдание было для неё свидетельством жизни. Настоящей жизни. Страдаю – следовательно ЖИВУ.

Его жизнь – жизнь взрослого мужчины, знаменитого артиста, великого артиста – имела много измерений, неведомых мне.

Тогда мне казалось: он меня не понимает. НЕ ТАК понимает.

Теперь я понимаю: это я его не понимала…

Впрочем, нет! Всё – не так! Что я твержу ерунду: я не понимала, он не понимал… Мы оба всё понимали! Но – до какой-то черты. Ведь наше общение происходило на разных уровнях. На одном уровне мы понимали друг друга с полуслова. На другом уровне – мы могли отчаянно спорить: из-за каких-то нюансов в его номерах, или из-за какой-нибудь строчки в моих стихах. Но был и ещё один уровень, к которому лучше было бы (для меня, по крайней мере) не приближаться вовсе. Здесь понимания не было никакого. Потому что мы стремились к разному: я – к платоническим отношениям, где нет понятий «мужчина-женщина», а только общение интеллектов и душ.

А он… он нуждался в тепле. Он был очень одинок. Это читалось во взгляде, в каждом жесте. В каждой его клоунаде, в его новеллах… Ему хотелось тепла. И, встретив во мне существо любящее и преданное, он, естественно, ждал от меня тепла. А получал колкости и пугливые отшатывания. Пуританскую строгость и обиду. Он не понимал: в чём его вина и ошибка?

А его вины тут не было. Как и моей тоже.

Тут не было ничьей вины.

Просто я его любила какой-то ДРУГОЙ любовью.

И именно эта непостижимая, странная любовь стояла между нами: не соединяя, а – разъединяя.

…И когда мне открылась сущность моей любви к нему, – мне стало спокойно и удивительно хорошо…


* * *

Прямо как гвоздь в мозгу засело! И не вытащить его оттуда… Так и колет:

«Если б ты мне не нравилась, как женщина…»

А я хотела, чтобы он видел во мне ЧЕЛОВЕКА. Не женщину – а человека. И любил бы человека.

– Сразу видно, что в степи жила. Дикарка! – смеялся он.

Я обижалась.

– Ты обижаешь меня, – говорил он.

– Чем?

– Тем, что обижаешься на меня.

На нежность я отвечала колкостью. На трогательные комплементы – паническим испугом.

– Не надо! Пожалуйста, не надо! – твердила я.

– Можно тебя поцеловать?

– Нет!

– Тогда поцелуй меня сама, – говорил он своим мягким, вкрадчивым голосом.

– Зачем? – изумлялась я.

Он смеялся…

– Почему вы смеётесь?

– Ну, не плакать же! – говорил он.

– Действительно…

А мне при этом хотелось плакать. И его это раздражало. Он не переносил грусти на моём лице.

– Улыбнись сейчас же! – говорил он, причём – довольно жёстко.

И я, скрепив сердце, улыбалась.

…Потом… потом всё разъяснилось. Потом – спустя целую жизнь…

Судьба приведёт меня в дом к его крёстной. Милая тётя Женя… Младшая сестра его матери. Она же была его крёстной. Она многое мне рассказала… Рассказала, как Лёню крестили в храме Нечаянной радости, который стоял напротив их дома в Марьиной роще – как раз через дорогу… Тётя Женя была хранительницей большей части его архива. Она мне показала старые, ещё довоенные фотографии, и на одной… Лёня, маленький, в матросском костюмчике, его старый, морщинистый отец и его юная мать с бесконечно печальными глазами. И тётя Женя сказала:

– На Тоне здесь прямо лица нет. Незадолго перед этим умер её второй ребёнок. Девочка.

– Лёнина сестра?… Так у Лёни была сестра?!

– Да. У Лёни была сестра. Но умерла во младенчестве…

Так вот оно что! – ударило меня, как током. Так вот кем я была ему. Сестрой!

Да, я верю в переселение душ. Верю в продолжение жизни в другом облике. В другом облике, в другое время. Если есть в этом высший смысл…

Нет, не зря же столько раз слышала от самых разных людей: «А вы с Енгибаровым похожи!» Не зря мы не могли поссориться навсегда. Да, спорили, да, делали друг другу больно, вольно или невольно. Но при этом никогда не оставляла уверенность, что мы, поостыв, встретимся снова. Так бывает только у братьев и сестёр. «Брат и сестра» – это покрепче любых других отношений.


* * *

…Порой мне казалось, что я постоянно балансирую на тонкой проволоке… а там, внизу – бездна!…

– Ну, как ты там, Нуш? – окликала меня Дюшен.

– Ничего…

«Ничего» – очень ёмкое слово. Оно таит в себе такие глубины!… Из этих глубин и родились стихи той весны – весны семидесятого года…


 
Мне ненависть Ваша
льстит!
Как хохот галёрки –
миму!
Как Моцарту – яд в горсти
Сальери!
Как турки – Крыму!
Как шашка льстит голове
шальной!
Согрешившим –
бездна!…
Мне ненависть Ваша – хлеб
за песни мои
и дерзость –
не женщиной Вашей быть –
но совестью,
в ранке – солью…
 
 
Что нежность?
Полночный дым!…
Бывали нежны?
Без боли
я всех Вам могу простить
любовниц –
ты дня не любишь!
Мне ненависть Ваша – льстит!
Ужели теперь забудешь?…
 

НИЧЕГО – это такая чёрная, засасывающая дыра… Но вот учёные доказали (или только догадались?), что, пролетая сквозь чёрные дыры в космосе, можно вылететь в совершенно иные миры…

Так и я. Пролетая сквозь чёрные дыры Ничего, я оказывалась в иных измерениях… Здесь царили Поэзия и Правда. Здесь можно было не бояться быть собой. Здесь наши взаимоотношения с Клоуном развивались по иным законам – по законам Поэзии и Правды.

А потом, когда настало окончательное НИЧЕГО – из него родилась вера.


* * *

…И опять был вечер, и мы опять шли с ним по Самотёчному бульвару и спорили…

Спорили: хорошо ли умереть молодым. Я настаивала на том, что умереть молодым – хорошо. А Мой Клоун не соглашался, убеждал меня, что «это – легко».

– А ты попробуй: доживи до старости, но останься такой же, какая ты сейчас, – сказал он, взглянув на меня так тепло…

В ответ на его слова и на этот взгляд внутри у меня как будто зазвенели тысячи серебряных колокольчиков… Стало светло и свежо, нежно и искристо… Господи, неужели?… так, значит… он считает, что сейчас я вполне даже… И стоит остаться такой до старости?… Ах, какой фантастический комплимент сделал мне Мой Клоун! Лучший в жизни. Ах, какое сказочное, волшебное пожелание!

«А ТЫ ПОПРОБУЙ: ДОЖИВИ ДО СТАРОСТИ, НО ОСТАНЬСЯ ТАКОЙ ЖЕ, КАКАЯ ТЫ СЕЙЧАС».

Эти его слова я восприняла как его завет мне – на всю оставшуюся жизнь…

«А ты попробуй…» – я вспоминаю его слова, когда мне бывает очень трудно, когда руки опускаются от усталости, когда случаются минуты отчаянья и безысходности. «А ты попробуй, доживи до старости, но останься такой же, какая ты сейчас!» – слышу я его голос сквозь толщу времён…


* * *

…Наши внутренние отношения с Клоуном были такой глубины и полноты, что лично мне ничего уже было не надо СВЕРХ этого. И мне было странно, что он этого не понимает.

Но я верила, что рано или поздно он это поймёт. Должен понять.

И он понял. Потом. Уже ПОСЛЕ КОНЦА… Этот сон я не забуду никогда. Потому что это был вовсе не сон – а совершенно реальная встреча. В каком-то ином измерении…


* * *

Как я ходила дважды на один билет?

Всё очень просто. В антракте народ обычно выходил продышаться на бульвар, и каждому вручалась контрамарка – чтобы потом по ней вернуться в зал. А я придумала уходить после антракта совсем, унося с собой контрамарку. А на следующий день приходила на спектакль во время антракта. Хотя мест свободных никогда не было, был постоянный аншлаг. Март, апрель, май, июнь, июль – постоянный аншлаг. Каждый день. Но на балконе можно было постоять второе отделение, не привлекая к себе внимания билетёрш. Или посидеть на ступеньках…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю