Текст книги "Прикосновенье ветра"
Автор книги: Мария Петровых
Жанры:
Прочая документальная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Там Вы найдете и взгляд Киркегора на сущность музыки, а также его мнение о Моцарте, оперу которого «Дон Жуан» он считает самым совершенным из всех существующих и возможных музыкальных произведений, так как, по его мнению, она воплотила сущность музыки.
Вы читали «Доктор Фаустус» Томаса Манна. Помните то место, где герой – композитор Леверкюн – при встрече с дьяволом держит в руках «маленькую книжку одного христианского мыслителя».
Этот христианский мыслитель и есть Киркегор, а маленькая книжка озаглавлена «Спонтанные эротические этапы или эротизм в музыке» и является частью книги «Или… или», которую Гайденко рассматривает.
Итак, философ Асмус – Ваш сосед. Я знаю Ваших великих современников и знакомых Ахматову и Пастернака, вот открываю и одного из Ваших именитых соседей. Так я узнаю Вас все лучше и лучше и уже вижу, как Вы живете в Москве.
Ваше четверостишие совершенно. Оно выткано из простоты и чистоты. Ни одного слова нельзя прибавить или удалить. Оно может стать началом стихотворения, но и само может быть стихотворением. Оно самодостаточно. Вот так и обломок греческой статуи представляется таким совершенством, что даже сомневаешься, была ли целая статуя лучше.
Но скажите ради Бога, как можно перевести такие стихи! Здесь форма и язык так слились с содержанием (не говорю – со смыслом), что нельзя изменить одно, не потеряв другого. Вот по этой причине я считаю непереводимым Пушкина.
Очень Вам благодарен за то, что Вы рекомендуете мне таких писателей, как Булгаков и Платонов. Я читал роман «Мастер и Маргарита» – великолепный – и думаю снова прочитать его, но не знаю пьес Булгакова, как и пьес Шварца. Рассказы и повести Платонова давно уже намереваюсь прочитать и сейчас после Вашего письма не буду больше откладывать.
С самыми хорошими чувствами и пожеланиями
Ваш Атанас Далчев.
3.IV.75
Глубокоуважаемый товарищ Далчев,
очень давно не писала Вам и очень страдала от этого. Не писала, потому что нездоровилось, и, может быть, отчасти из-за этого была тяжелая душевная подавленность. Но пауза в нашем разговоре для меня крайне трудна, и теперь я буду писать Вам в любом состоянии. Кстати, сейчас чувствую себя значительно лучше.
Спасибо Вам за Ваши добрые слова о моих переводах. По поводу дидактичности должна сказать, что в Ваших стихах ее нет, то есть я ее не чувствую, нет ее. Да и у Баратынского я ее не нахожу. А у Тютчева разве что в его стихах на русско-славянскую тему. В этих стихах он слабее.
Философских книг сейчас не читаю. Читаю и перечитываю замечательную книгу известного нашего летчика и превосходного писателя Марка Галлая. Книга эта вышла десять лет назад, в 1965 году, в московском издательстве «Молодая гвардия». В нее входят две ранее изданные книги: «Через невидимые барьеры» и «Испытано в небе». В авиации – и вообще в любой технике – я ничего не понимаю, но здесь о технике – минимально, это книга о замечательных людях, работавших и работающих в нашей авиации. Это книга большого душевного обаяния, большого таланта. Я думаю, Вам она понравилась бы.
На очереди у меня – книга литературоведческих статей Н. Берковского. Лет двенадцать назад я читала его замечательное предисловие к новому изданию Тютчева. Ахматова эту статью ценила высоко.
<…> У нас очень ранняя весна. Погода сегодня уже совсем летняя. Пишу Вам, а в открытом окне – кленовые ветки с большими листьями. Жаль, что я совсем не умею гулять – одна из примет моей непоэтичности. Я могу идти только целеустремленно – куда-нибудь поблизости за какой-нибудь едой. Впрочем, когда живу не в городе – тогда просто брожу, а на ходу всегда ведь хорошо думается, да и стихи чаще всего на ходу возникают.
<…> Не наказывайте меня за молчание молчанием. Всегда очень жду Ваших писем, которые для меня драгоценны.
Пусть Вам будет хорошо.
М. Петровых.
5 мая, 1975 г.
В издательстве «Художественная литература» вышла книга стихов Арсения Тарковского (1974 г.). Мне очень было бы интересно Ваше впечатление от нее.
<…> Как Вам статья Льва Озерова в «Литературной газете»{11}? По-моему, он написал о Вас хорошо.
Глубокоуважаемый товарищ Далчев!
Очень давно нет писем от Вас <…>
Все эти дни я в глубокой печали – 4 июня скончался Валентин Фердинандович Асмус. 5 июня ездила в Переделкино, где он жил, и простилась с ним навсегда. Сегодня на похоронах его (в Переделкине) не была – сил не хватило. Очень дорогой он мне человек, утрата тяжелая. С исключительной добротой он ко мне относился. Но это не самое главное – главное, что человек был бесценный.
<…> 10 или 11 июня я уеду в Голицыно (в Подмосковье), постараюсь побыть там подольше, поработать. Но все зависит, конечно, от нашего Литфонда, то есть насколько он будет продлевать мою путевку <…> Когда-то мы очень хорошо жили в Голицыне с Никой (кажется – в 1967 г.) <…>
Как Вы? Очень прошу Вас: меньше читайте, больше пишите. Вы, может быть, не понимаете, как драгоценно все, что Вы написали и напишете. Но поверьте мне – это действительно драгоценно, и Вы права не имеете затаиваться, молчать.
<…> Я сама только и делаю, что читаю и ничего не пишу. Читать легче и увлекательнее, чем писать. Но вообще это безобразие; в меньшей мере, чем в Вашем случае, но скверно. Трудно мне преодолеть какие-то внутренние тормоза. Но я преодолею. Надо же в конце концов написать хоть сколько-нибудь о великих моих современниках. А стихи… Конечно, больше всего хочется, чтоб стихи писались, но это уж как Бог даст.
<…> Читаю сейчас великолепную книгу Наума Яковлевича Берковского, сборник его статей «Литература и театр» (изд-во «Искусство», Москва, 1969 г.). Статья о Чехове – великолепна. Литературоведы редко умеют писать увлекательно. А вот Берковский как бы мимоходом дает весьма глубокий анализ миропонимания чеховского, и все это написано блестяще.
<…> Тоскую без Ваших писем и очень их жду.
М. Петровых.
<…> Статью Берковского о Чехове еще не дочитала. Написана превосходно, но не всегда я с автором согласна. Вот что я думаю о Чехове: он был велик, когда писал о первозданном: о природе; о простонародье (мужики и бабы); о детях; о животных. Лучший рассказ, по-моему, «Тоска». Когда же Чехов писал об интеллигенции, полуинтеллигенции, мещанстве – он был зол, жесток необъяснимо. А ведь и в этих сословиях – люди же, и много прекрасных.
Простите, что пишу сбивчиво. И простите за почерк! <…>
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна,
не сердитесь на меня, что не писал Вам так долго. Совсем опустился: ничего не спорится, я не в состоянии даже написать письмо. Впору в отчаяние прийти!
Конечно, легче читать, чем писать. Но не только лень тому причина, очень часто человек читает, когда ему нехорошо, чтобы забыться, чтобы не думать. Я не хочу оправдывать чтение и вполне согласен с Вами, что в нашем случае это безобразие. Один французский писатель назвал его «пороком», напрасно прибавив «ненаказуемым»: я знаю из опыта, что он не остается ненаказанным.
И при всем этом был, знаете ли, в моей жизни период (притом длинный, более двадцати лет), когда я не читал. В сущности, опять-таки читал, так как круглые сутки переводил, чтобы прокормить семью, но ничего другого читать не мог. Только редко, в промежутках между двумя переводами, я садился читать какую-нибудь книгу. Но не успевал я дочитать ее, приходил новый перевод, и я ее оставлял. А когда приходил новый промежуток, оказывалось, что я уже забыл прочитанное, и я начинал новую книгу, которую тоже не успевал дочитать. Так проходили годы. Помню, что я все мечтал пойти хоть раз в библиотеку и взять журналы, которые я привык просматривать. Наконец выдались одна-две свободные недели. Я пошел в читальню, начал заказывать журналы – один за другим. Передо мной уже выросла целая гора. Я был похож на проголодавшегося человека, который зашел в кондитерскую. И знаете, что получилось? Я вернул журналы, всю эту гору книг, ничего не прочитав. Вышел из библиотеки просто в отчаянии. Я так много пропустил, что не было смысла начинать.
Уже после выхода на пенсию я вернулся к книгам. Может быть, хочу наверстать упущенное за двадцать с лишним лет, но я уже стар – читаю и забываю. Но чем другим мне заняться, когда я не пишу и все меньше и меньше перевожу?
Статью Берковского я, кажется, читал. Она попалась мне в начале первого тома одного трехтомного издания Чехова. Думаю, что она та самая, о которой Вы говорите. То, что Вы пишете о Чехове, о его таланте улавливать «первозданное», неожиданно для меня и абсолютно верно. Он, вероятно, несправедлив к мещанам и интеллигентам, но он вырос среди одних и довольно долго жил с другими, поэтому объяснимо, что он их не любит. Интересно, что он почтительно относится к священникам. По-моему, один из лучших рассказов Чехова – «Архиерей». Как и маленький шедевр – «Студент». Я читал где-то, что Чехов любил этот свой рассказ. Когда я перечитываю его, я готов плакать вместе с вдовой и ее слабоумной дочерью, которым студент-богослов рассказывает об отречении апостола Петра.
Лет тридцать назад я перевел на болгарский язык «Степь». Какая поэзия, Господи! А Чехову было только 30–31 год, когда он ее писал.
Примите мои самые добрые приветы и пожелания.
Ваш Атанас Далчев.
14. VI. 75
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна,
<…> Какое чудо эта зелень! Кроны лип на улице, где я живу, смыкаются над улицей ветвями, и сейчас с балкона я вижу, как машины исчезают в туннеле из зелени, чтобы блеснуть дальше два-три раза среди листьев и теней.
Благодарю Вас за Платонова. Прочитал несколько его рассказов и две повести. Они мне очень понравились, особенно «Джан». Пустыня и это существование на границе жизни и небытия, которое скорее небытие, чем жизнь, изображены с исключительной силой и с необычайным психологическим проникновением. Платонов менее блестящ, чем Булгаков, но не менее глубок. Очень, очень русский писатель.
В Софии получено новое издание Анны Ахматовой в ограниченном количестве. Мне было бы очень жаль, если бы я остался без этой книги. Она ценна для меня прозой Ахматовой. Ее заметки о Лермонтове я читал раньше в каком-то поэтическом альманахе. Это лучшее, что я читал о Лермонтове, после сказанного о нем у Чехова. Хороши воспоминания о Блоке. Воспоминания о Модильяни – это маленькая повесть на восьми страницах, полная поэзии.
Из двух исследований о Пушкине – интересных и проникновенных – более значительным мне кажется исследование о «Каменном госте». Ахматова своим путем приходит к истине, установленной и другими: в литературе не существует типов и каждый образ (в данном случае Дон Жуан) индивидуален, построен на основе личного опыта и отражает характер и судьбу своего автора.
После этюдов Ахматовой мне было особенно интересно прочесть «Мой Пушкин» Цветаевой, который у меня был, но которого я не читал. И там находишь глубокие прозрения и тонкие наблюдения, например относительно Пугачева. Показана другая истина: разница в отношении историка и поэта к одной и той же действительности, различие между историей и поэзией. Но сколь различен подход двух поэтесс. Ахматова спокойно анализирует текст и, опираясь на свой опыт, проникает в чужую драму; Цветаева – субъективная, пристрастная – тянет текст к себе и стремится навязать читателю, да и писателю, свои чувства и понимание. Я люблю страстность Цветаевой. Страсть прозорлива (особенно у нее), но она и ослепляет; во всяком случае, она всегда опустошительна. И здесь ради Пугачева Цветаева готова уничтожить все вокруг, всех других персонажей, пока в «Капитанской дочке» не останутся только Пугачев и Пушкин, точнее – Пугачев и Цветаева.
Книга Тарковского так же, как и книга Самойлова, не дошла до нас, – это говорит о том, что эти превосходные поэты у нас не очень известны, по крайней мере тем, кто делает заявки. Я читал книгу Тарковского «Земле земное», которую мне подарила Ника Глен, я люблю его поэзию, нахожу у него что-то общее с Анненским, я большой почитатель и его сына-кинорежиссера. Ведь это его сын? Я не хожу в театр, но часто смотрю фильмы.
Статью Льва Озерова в «Литературной газете» я читал: конечно, он хорошо написал обо мне. Но в № 2 «Литературного обозрения» напечатана статья Б. Сарнова, которая мне понравилась еще больше. Мысль Самойлова об «эффекте окна»{12}(большое ему спасибо) имела успех среди критиков. «Окно в мир» озаглавили свои статьи Озеров и Сарнов. А частый образ окна у меня естествен: я живу в городе, в доме и среди домов, чьей неотъемлемой частью являются окна; а кроме того, я всегда ношу их с собой – на носу – мои очки <…>
Желаю всего доброго. Сердечный привет Нике Глен.
Ваш Ат[анас] Далчев.
Глубокоуважаемый товарищ Далчев,
простите мое долгое молчание. Я все пыталась работать, но из этого мало что получилось – писала плохо, очень огорчена собою. Все лето жила в прекрасных условиях, в Голицыне, под Москвой, и вот еле-еле пробилась к самой себе, не так, как следует. Правда, кое-что наметилось, но удастся ли написать как хочу – не знаю. Сейчас примусь за более интересное, чем мои стихи, – за переводы стихов Валерия Петрова{13}, думаю об этой работе с большим волнением, как думала и начиная перевод Ваших стихов, – получится ли? <…>
Но Вы непременно пишите свое. Ведь не может быть, чтобы Вам ничего не хотелось сказать – в стихах ли, в прозе ли – все равно. А если есть что сказать – надо говорить, то есть писать. Не давайте себе поблажки! Не углубляйте свое молчание. Пусть написанное не удовлетворяет Вас – пробивайтесь дальше, глубже, в конце концов пробьетесь непременно, поверьте мне.
А насчет чтения, чтоб забыться, не думать, – это я, к сожалению, слишком хорошо понимаю. У меня от самое себя не то что огорчение – даже отчаяние, но сдаваться нельзя, если есть что сказать.
Не мешайте самому себе. Доверяйте себе. То, что Вы имеете сказать (а Вы с Вашей сильной мыслью, с Вашей органической поэтичностью имеете что сказать!), ведь это нужно не только Вам, помните об этом.
И все же… что Вы читаете сейчас? Я непременно перечитаю те рассказы Чехова, которые Вы назвали <…> Да, «Степь» – замечательный рассказ. А «Тоска»?! Это, кажется, мой самый любимый. Очень люблю рассказы «Каштанка», «Мужики», «В овраге», вообще все, где о простых людях, о детях, о природе, о животных. Но об этом я Вам, кажется, уже писала.
Примите мои самые добрые пожелания. Пишите мне! Очень жду Ваших писем.
М. Петровых.
25 сентября 1975 г.
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна.
С Новым годом! Желаю Вам от всего сердца здоровья, бодрости, радости и успеха во всех Ваших начинаниях.
Сейчас, когда я обращаюсь к истекшему году, я вижу, что хорошие мгновения, которые я пережил, связаны так или иначе с Вашими переводами и с Вашими письмами.
К сожалению, я впал в одну из тех депрессий, которые часты в моей жизни, и оказался плохим собеседником. Ничего, если будем живы и здоровы, есть еще время прийти в себя и исправиться.
После Нового года – увидите – напишу Вам длинное письмо.
Всегда признательный Вам
Ат[анас] Далчев.
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна,
и это письмо придется поневоле начать с извинений. Но что мне делать, когда я не могу выйти из этого – не знаю, как по-другому назвать его – оцепенения, в которое я впал…
<…> Сейчас я знаю от Ники Глен, что Вы написали около двадцати стихотворений и эти стихотворения, как она мне сказала, очень хороши. Поверьте мне, я искренне рад и просто завидую Вам. И дело не только в хороших стихах, но в тех единственных часах мучительного счастья, которые были у Вас, пока Вы их создавали. Поэт живет по-настоящему только тогда. Вне этих часов и даже минут он влачит жалкое существование. И в этом признавались все поэты. Проще и трогательнее всех сказал это Бодлер, который в одной из своих поэм в прозе молит Бога помочь ему «написать несколько хороших стихов, чтобы не чувствовать себя последним из людей». Думаю, что так и у Пушкина. Не помню точно, но там поэт, пока его не навещает Аполлон, тоже «ничтожнее» всех.
Хорошо, что Вы занялись переводами Валерия Петрова. Он очень мне напоминает польского поэта Тувима, которого Вы любите: та же легкость пера, та же поэтическая находчивость, та же ирония и исключительное стихотворное мастерство.
<…> Пользуясь счастливым случаем, я провел с женой шесть дней в Париже (увы, только шесть дней!). Было очень хорошо, но и немножко грустно, как всегда, когда посещаешь места, где ты жил, когда был молод. Все время у меня было чувство, что где-нибудь встречу самого себя таким, каким я был когда-то <…> Не знаю, известно ли Вам, что у Томаса Манна есть чудесное эссе о Чехове{14}. Он сравнивает Чехова с Толстым и Достоевским. Если Чехова ставят ниже их, то это, по мнению Манна, потому, что Чехов работал в более малом жанре – рассказе. Но в искусстве, где количество не имеет значения, нет больших и малых жанров, есть только значительные и незначительные произведения.
<…> Я тоже решил уменьшить чтение и, так как не могу делать ничего другого, снова вернуться к переводам. С моим другом Александром Муратовым мы уже начали работать над антологией старой испанской поэзии. Идет медленно и трудно, но, дай только Бог здоровья, будем работать.
Ваш Ат[анас] Далчев.
15.I.76
Дорогой и глубокоуважаемый товарищ Далчев,
спасибо за письмо. Все, что Вы написали о себе, это как бы обо мне – точно то же состояние оцепенения, окаменения. Оно разнообразится только разными тревогами, но, вероятно, и у Вас так же.
Я летом-осенью прожила четыре месяца в Голицыне, но отдохнула ли – не знаю. Не «намерение написать что-то свое», а запредельное страдание от того, что не могу.
Вы, видимо, не поняли Нику. В Голицыне я написала всего три-четыре стихотворения, и, по-моему, очень плохо. Ника этих стихов не знает. Она, очевидно, говорила о каких-то других моих стихах, не вошедших в книжку. И вот эти «единственные часы мучительного счастья» летом были где-то совсем близко (настолько, что что-то могла написать), но по-настоящему или они ко мне, или я к ним так и не пробились. Поэтому и стихи вышли какие-то ненастоящие.
А вот сравнительно недавно была ночь, когда стихи шли сквозь меня, одно за другим, до задыхания, и мне лень было встать и записать. Помню только начало и мысль одного из них. Но ведь мало помнить, надо написать, а когда напишется – не знаю. Уверена, что так бывает и с Вами. Аполлон, может быть, и не часто требует нас к «священной жертве», но все же требует, а мы делаем вид, что его не слышим, – вот это уже преступно и за это мы и наказаны. Я понимаю, что на самом деле все еще сложнее, но то, что я говорю, – правда.
Стихи Валерия Петрова переводила я с большим увлечением, только за этой работой и отдохнула от себя. Вы очень тонко подметили родство Петрова с Тувимом. Странно, как я сама об этом не подумала <…>
Читаю прозу Пушкина. Всякий раз читаешь его как впервые. Казалось бы, знаешь многое почти наизусть, и вдруг резко бросается в глаза то, что раньше не замечала. Очень сложен стилевой вопрос в «Повестях Белкина». Это и великолепная стремительная, истинно пушкинская проза, и это все-таки – «Белкин». Я говорю о лексике и стиле повестей. Пушкин придал слогу «Белкина» некоторую архаичность, провинциальную витиеватость и церемонность. Эта работа над стилем проведена исключительно тонко, повести при этом остаются прозой Пушкина – его стремительность, его необычайно стройная композиция, его нежная, лукавая и грустная иногда улыбка.
Кто такой «Иван Петрович»? В детстве он был необычайно туп к наукам, так и остался неучем; став взрослым, ничего, кроме старых календарей, не читал, и вот, сам того не замечая, пишет великолепные повести, то и дело ссылаясь вскользь на Грибоедова, на Руссо, на Шекспира и Вальтер Скотта, на Карамзина и т. д. В общем, этот смиренный и совершенно необразованный Иван Петрович обладает колоссальной эрудицией. Пушкину шутка блестяще удалась, а ведь задача была много сложней, чем у Гоголя в «Вечерах на хуторе…». Простите, что пишу Вам общеизвестное и не умею высказать главную мысль, а все дело в том, что ярко бросились мне в глаза едва заметные стилевые и речевые особенности, которыми Пушкин подменяет себя «Белкиным», оставаясь Пушкиным.
Эссе Томаса Манна о Чехове прочитаю непременно. Хотя его мысль о том, что Чехова ставят ниже Толстого и Достоевского только потому, что Чехов писал маленькие рассказы, слишком уж наивна. Конечно не потому. А потому, что масштабы нравственных размышлений несоизмеримы. Чехов жил вне Бога, а Толстой и Достоевский вне Бога не жили. Так или иначе, но понятие о высшем начале всегда присутствует в их творениях.
Ну вот – я слишком уж разговорилась и, может быть, наскучила Вам. Но я ведь, по совести сказать, и разговариваю только с Вами <…>
Буду ждать от Вас письма. Всего Вам самого доброго!
М. Петровых.
2 февр. 76 г.
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна,
я сделал большую глупость: взвалил на себя так много переводов стихов и прозы, что два года не смогу заниматься ничем иным. Хотел освободиться от моих бесконечных чтений. А вот сейчас опять нужно будет читать, но уже одно и то же и по нескольку раз. Верно, я нуждаюсь в деньгах, но едва ли это истинная причина. Я отказался от контрактации, которую мне давали, чтобы я написал что-нибудь свое, а всеми этими переводами я едва ли заработаю половину этих денег. Почему я так поступил? Из-за недоверия к своим силам или, если нужно слово посильнее, – малодушия. Не лености – переводы будут мне стоить намного больше труда.
Мы бежим от своего труда. Вы говорите, устали от себя. Я – от себя в отчаянии <…>
То, что Вы пишете о Пушкине по поводу его «Повестей Белкина», очень интересно. К несчастью, мои томики с произведениями Пушкина уже много лет находятся на чердаке у одного знакомого за городом, упакованные вместе с другими книгами, среди многих других коробок и ящиков, которые я не различаю, так как не обозначил их содержимое. Но несколько дней назад я купил отдельное маленькое издание этих повестей. Не помню их хорошо, а может быть, и не читал. Из прозы Пушкина я люблю больше всего «Пиковую даму», которую и перевел. Многие недооценивали прозу Пушкина <…> Что до моего скромного мнения, я вижу гений Пушкина во всем созданном им.
Вы совершенно правы, не соглашаясь с Томасом Манном, который ставит Чехова в ряд с Толстым и Достоевским. Разницу Вы очень хорошо указали: «Чехов жил вне Бога». Не то чтоб Чехов был атеист, у него нет и бунта Ивана Карамазова. Он относился с уважением к чужой вере. Об этом свидетельствуют, как я уже писал Вам, образы монахов и священников, которые он создал, исключительно чистые и привлекательные. Но он не верил в возрождающую силу религии; не искал смысла жизни и в искусстве, как Флобер и Марсель Пруст; отдавал всю свою веру науке. Он считал, что она через 200–300 лет преобразит землю и принесет человечеству всеобщее счастье. Эта вера у него совершенно естественна: он дитя позитивистского времени, и не надо забывать, что и сам он был врачом. Однако мы, кто живет на 70 лет позже и кто видит, перед какими опасностями ставят человека наука и техника, мы начинаем догадываться, как «преобразят» они землю, и вряд ли можем разделить его надежды.
Здесь получили лирику Сологуба. Я смог купить экземпляр. В молодости я читал Сологуба с большой любовью. Сейчас он мне показался довольно монотонным. Но среди его стихотворений есть около двадцати исключительных, я сказал бы, единственных. С полным основанием почитали его такие поэты, как Блок, Анненский и Ахматова. Стихотворение о собаке и луне («Высоко луна Господня»), «Нюрнбергский палач», «Чертовы качели» страшны. Но он мог наряду с этими бесовскими стихами чувствовать и ангельское. Стихи, подобные «Ангелу благого молчания», можно найти только у Лермонтова.
Интересно, Сологуб любил Лермонтова, но гениальным все-таки назвал не его, а Баратынского. О Баратынском именно хочу поговорить с Вами. Но – следующий раз <…>
Желаю Вам от всего сердца всего наилучшего.
Ваш Ат[анас] Далчев.
20.IV.1976 г.
Глубокоуважаемый товарищ Далчев,
простите мое молчание – на душе все как-то неладно было, не работалось, только «читалось», даже на письмо не было душевных сил. Все это Вы хорошо, к сожалению, знаете по себе <…>
«Отчаяние от себя» – чувство слишком известное мне, вернее, это мое основное душевное состояние. Но иногда, именно от отчаяния, напишется что-то свое, вдруг, неожиданно, и тогда что-то меняется – мелькнет просвет в безнадежно ненастном небе.
<…> Пушкина Вы обретите. Пусть Ваши дети или Ваши друзья разыщут его в Ваших «ящиках и коробках» и доставят Вам. По-моему, без Пушкина жить невозможно. И на душе всегда легче, лучше, когда он рядом. А гениально у него все. Вы правы. Даже совсем быстролетные, «конспективные» записи о Петре I. Вообще, Пушкин-историк в высшей степени значителен, прозорлив – потрясающ. Очень стоит перечитать полностью «Историю Пугачевского бунта» (или «Историю Пугачева», как называл этот труд Пушкин). Пушкинский «историзм» сыграл грозную роль в его судьбе.
О Чехове, надеюсь, поговорим. Разумеется, он не был антиклерикалом. И все же, по-моему, он жил вне Бога. А Иван Карамазов с его бунтом – Бога признавал, ведь нельзя бунтовать против того, чего нет.
Что же касается размышлений о жизни, проницательности, всегда поражает: насколько Пушкин и Достоевский были проницательнее Льва Николаевича Толстого.
К стихам Сологуба я равнодушна, по-моему, они бесцветные, анемичные. За тридцать лет общения с Ахматовой я ни разу не слышала, чтоб она отозвалась о поэзии Сологуба одобрительно. Очень любила Анненского и большое значение имел для нее Блок. А я Анненского слабо воспринимаю и у Блока люблю не многое. О Лермонтове разговор особый. Очень советую Вам достать издание Лермонтова 1937 г. под редакцией и с комментариями Б. Эйхенбаума. Комментарии совершенно поразительные и очень близкие моим мыслям о Лермонтове. Бесконечно жаль, что Лермонтов погиб таким молодым, погиб так бессмысленно и случайно. Баратынского я очень люблю, но еще больше люблю любовь к нему Пушкина.
Ну, я что-то много и обрывисто Вам наговорила.
До скорой встречи, надеюсь.
М. Петровых.
20 авг. 76
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна,
позавчера я вернулся из Карловых Вар, где был на лечении не столько ради себя, сколько ради жены, и дома нашел Ваше письмо. Благодарю Вас от всего сердца. Если бы Вы знали, как оно меня обрадовало!
Я думал, что Вы рассердились на меня и не хотите уже мне писать. Слава Богу, сейчас снова завязана нить нашей переписки, которая была оборвана – не отрекаюсь – по моей вине. В середине или в конце апреля я писал Вам после долгой, непростительной задержки и обещал скоро опять написать. Собирался поговорить с Вами о Баратынском. Но тогда уехал в Германию, а вернувшись, прочитал книгу Лидии Гинзбург «О лирике» (нужно сказать, превосходную) и сразу устыдился, что мог так легкомысленно говорить русскому поэту о русской поэзии, которую так слабо знаю.
<…> Надеюсь, что Вы сейчас чувствуете себя хорошо. Наше душевное состояние вряд ли когда-либо нас оставит: оно, по-видимому, наша природа. Но важно, чтоб мы были здоровы <…> Свою старость я ощущаю скорее по состоянию слуха и зрения <…>
Когда в Германии мы ехали на машине, моя жена и наш немецкий друг и спутник иногда показывали на какой-нибудь замок или крепостную стену. «Где?» – спрашивал я. «Вот там. Сейчас хорошо видно слева». Но я ничего не видел и наконец говорил: «Вижу», только чтоб положить разговору конец. Я не вижу не только замки вдали, но и ступеньки под ногами. И один раз в Берлине, спускаясь в путепровод, я свалился с десятой ступеньки головой вниз. К счастью, я отделался несколькими легкими царапинами и кровоподтеками. Но это могло быть роковым. И до сих пор я слышу над собой крик жены.
Оставшись один, я беспомощен – как, например, на аэродроме в Праге. Не могу ясно услышать указания спикера, не вижу расписания на табло.
Но оставим это.
Я вполне согласен с тем, что Вы говорите об историческом чувстве Пушкина и Достоевского. Но к ним я бы прибавил и Баратынского. Из всех поэтов – не только русских – он видел дальше всех. Предугадал все наши проблемы, даже те, которые едва-едва поднимают голову на горизонте будущего. Он видел исчезновение поэзии с лица земли. В известном смысле он сам является «последним поэтом», который еще возможен.
Чехов не мог верить, но уважал религию и, вероятно, скорбел, что она ему не дана. Несправедливо и немножко обидно сказать о нем, что он лишь не был антиклерикалом. Достоевский, конечно, не был атеистом. Он продолжает спор Иова с Богом. Атеист – скорее всего Стендаль, который по поводу того устройства мира, в котором, в сущности, виноват человек, сказал: «Единственное извинение Бога – то, что он не существует». И его атеизм я вижу прежде всего в форме, в насмешливом тоне, которым он позволяет себе сказать это.
К Чехову хочу вернуться снова. В следующем письме попробую объяснить Вам, почему так меня волнует такой, например, рассказ, как «Студент».
Желаю Вам всего самого хорошего. Привет Нике Глен.
Ваш Ат[анас] Далчев.
25.IX.76
7 янв. 1977 г.
Глубокоуважаемый товарищ Далчев,
бесконечно давно не писала Вам, да и Вы мне давно не писали. Приветствую Вас в наступившем новом году, пусть он будет для Вас хорошим, добрым годом, пусть Вам легко работается, и люди пусть радуют Вас, и здоровье Ваше пусть будет безупречным.
Как Ваши переводческие труды? Главное – свое пишите, хоть понемногу, хоть отдельными записями, набросками, но только ничего не упускайте. Всегда кажется, что нечто возникшее, неожиданное и стоящее – запомнится и записать можно позже; это ужасная ошибка: нечто внезапное и поразившее чаще всего забывается бесследно. Недавно звонил мне Кайсын Кулиев, поэт, и говорил, что потрясен Вашей книгой – и стихами, и прозой. И много других таких же отзывов я слышу о Вас.
Берегите себя. Не переутомляйтесь переводами. Я сейчас тоже должна сделать очень срочную и довольно трудную переводческую работу: это несколько стихотворений польского поэта Бачинского. Может быть, Вы и не знаете о нем. Когда он погиб во время Варшавского восстания, ему было всего 23 года. Он был очень одаренным, но, конечно, вполне еще не осуществился. Стихи перегружены сложными метафорами и даже не всегда все понятно. Но дарование безусловное и какая страшная судьба!
Очень о многом хотелось бы написать, но это уже в другой раз.
Мои самые добрые пожелания Вам и Вашим близким.
М. Петровых.
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна.
Двадцать раз уже мысленно пишу Вам и все откладываю, не в состоянии собрать свои мысли.








