Текст книги "Прикосновенье ветра"
Автор книги: Мария Петровых
Жанры:
Прочая документальная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Опять о душе!.. Тело наше с годами, конечно, слабеет, а душа с годами набирает силу, обретает наибольшую свободу и наибольший свет, если, конечно, человек относится к душе своей осознанно, бережно, если смолоду растит ее, высветляет, а не затаптывает, не губит, не утверждает в себе всяческую тьму. Забытую человеком, затоптанную им душу и посмертно ожидает существование глухое, темное. А душа человека, излучавшая при жизни его свет, так и останется светом.
Доброе воздействие на мою жизнь людей, которых уже нет в живых, я чувствовала не раз, и это вовсе не «мистика», это реальность.
<…> Видимо, в наших литературных пристрастиях действительно есть общее. Из польских поэтов я считаю Лесьмяна самым значительным, самым одаренным. Но и Тувима очень люблю – за его раскованность, за размах.
Из русских поэтов самый любимый, заветно, ревниво любимый, – Пушкин, о нем я говорила только с Ахматовой (она знала Пушкина несравненно), а теперь не говорю ни с кем.
Из нашего века больше всего люблю в русской поэзии Ахматову и Пастернака.
Бесконечно жалею о том, что не могу приехать в Софию, – мне предлагали эту поездку, но пришлось отказаться – сердце у меня не совсем здоровое, не под силу мне такое путешествие.
Буду счастлива и втайне ужасно возгоржусь, если Вы переведете хоть одно мое стихотворение.
<…> Армянский писатель (критик, литературовед), с которым Вы познакомились, – вероятно, Левон Мкртчян (автор предисловия к моей книжке) – в Армении только он один знал, что я перевожу Ваши стихи.
Буду счастлива, если пришлете мне с Никой Глен письмо, если напишете хоть что-нибудь о себе или о чем хотите, мне каждое Ваше слово дорого.
Сердечно желаю Вам и Вашим близким всего самого доброго.
М. Петровых.
9 июня 1974
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна,
<…> Все, что Вы говорите о душе и душевной близости, совершенно верно. Наше поведение и даже наш талант в значительной степени зависят от других. Поступаешь так или делаешь именно то потому только, что где-то существует человек, которому ты веришь или который верит в тебя; и даже когда этот человек уйдет, его благотворное влияние будет продолжаться. В этом – Вы правы – нет ничего мистического. Каждый разговор и самый простой обмен письмами показывают это. Разве строй наших мыслей не зависит от нашего собеседника? Вот Вы говорите, что я написал Вам хорошее письмо, а я не умею писать письма, и если оно было хорошее, я обязан этим Вам и Вашему письму, ответом на которое оно было.
Между душой и душевной близостью, может быть, правильно было бы поставить знак равенства, так как любовь, в самом широком смысле, есть и сущность души. В этом именно трагедия нашей эпохи. Она сблизила расстояния, но отдалила души. «Какая человеку польза, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит». Сегодняшний человек не хочет слышать этого предупреждения, и потому, завладев миром, он потерял, или близок к тому, чтобы потерять, душу. Мы далеки один от другого даже в своих семьях.
Моя душа! Я прихожу в ужас, когда подумаю, что я сделал из этой души, которая была мне дана. Единственная моя надежда – в притче о блудном сыне.
Есть один интересный момент в знакомстве с Вами и с Никой Глен. В молодости, когда мои сверстники увлекались Есениным и Маяковским (особенно Есениным), я читал и любил Мандельштама и Пастернака. Тогда я ничего не знал о них и только сейчас посредством вас обеих касаюсь их среды, узнаю что-то об их жизни, вдыхаю тот воздух духовный, которым они дышали. Последний раз, когда мы виделись с Никой Глен, она рассказала мне некоторые подробности. И те два стихотворения, на которые она обратила мое внимание – одно Ахматовой, другое Мандельштама{7}, – ожили для меня, наполнились новым, неожиданным содержанием. До сих пор я считал, что биографические сведения скорее мешают, чем помогают при восприятии художественных произведений. Вероятно, придется пересмотреть свое мнение.
И я боготворю Пушкина. Мы, болгары, счастливы, что можем все-таки читать Пушкина на его языке. Потому что поэзия Пушкина похожа на те целебные воды, которые надо пить у источника: вдали от него они теряют большую часть своих чудодейственных свойств. Пушкин непереводим, и мы не должны удивляться, что он и до сих пор не нашел за границей того приема, который нашли другие его соотечественники.
Почувствовать и оценить его величие мешает, кроме языка, и ряд других препятствий. Гете сказал, что в отличие от классических авторов романтические поэты ищут эффекта, пишут эффектно <…> Пушкин чужд какому бы то ни было стремлению к эффекту; естественный и простой, он – сама природа. Только его простота может быть названа «неслыханной простотой». Даже безыскусственный, трезвый Мериме был принужден украшать его язык, когда переводил его.
Третью такую помеху я вижу в его гармоничности. Когда одна черта или одна страсть подчеркнута или выделена, она производит более сильное впечатление, чем когда она находится в соседстве с другой, такой же сильной, но согласованной с ней, подчиненной вместе с нею некоему единству. Пушкин не титанический, но он божественный. Он – необыкновенный синтез качеств, наклонностей и способностей. Здесь он больше Гете, потому что Гете искал гармонии, а Пушкин и есть сама гармония. Чтобы найти другого, равного ему, мы должны вступить в область других искусств: это Моцарт в музыке, Рафаэль в живописи.
Разносторонность Пушкина, которой мы не замечаем из-за его гармоничности, дает всем вашим поэтам возможность ссылаться на него и выходить из него. И не только поэтам, но и романистам, таким противоположным, как Достоевский и Толстой. Каждый из ваших поэтов действительно мог бы написать, как Цветаева, – «Мой Пушкин».
Простите, что я Вам говорю такие общие и известные вещи. Я не в состоянии, особенно сейчас, сказать Вам что-то свое, личное, хоть и простенькое. Это, признаюсь, более трудно, и я оставлю это на другой раз.
Примите мои самые сердечные приветы. Желаю Вам крепкого здоровья, бодрости, радости и успеха в работе.
Чтобы не забыть: я читал Ваши переводы Яворова и нахожу их прекрасными.
Конечно, я переведу Ваши стихотворения, и не одно. Только бы собраться с силами и обрести больше уверенности. Потому что я из малодушных.
Ваш Атанас Далчев.
6. VII. 74
Глубокоуважаемый товарищ Далчев,
давно не писала Вам, но с Вами не расстаюсь. Спасибо Вам за письмо, которое переслала мне Ника в Подмосковье, где я пока живу.
Очень грущу, что не пришлось увидеться с Вами в Софии. Может быть, Вы приедете в Москву на какой-нибудь симпозиум или что-либо в этом роде, если, конечно, здоровье в порядке?
Как живется Вам? Как работается? Стихи… это уж не от нас зависит – они либо от сильного душевного потрясения (и то не всегда) – либо от глубокого одиночества. (Так, во всяком случае, у меня.) Но всегда – от мелодии, т. е., не слыша мелодии, нельзя написать стихотворение, впрочем, она возникает вместе со словом или на мгновение опережая его. Ну, а проза? Мне кажется, она больше во власти человеческой. Тут надо непреложно руководствоваться заветом нашего писателя Юрия Олеши – «ни дня без строчки». У Вас и стихи и проза – драгоценны. Если стихи не пишутся – пишите прозу. А если стихи есть или будут (а они будут непременно!), присылайте мне, пожалуйста, то, что захочется прислать. Буду читать, вчитываться, буду переводить – как и прежде, замирая от любви к стихам и от страха – как бы их не поранить.
Все, что Вы мне написали, нашло полнейший отклик в душе моей. Можно собой, своей жизнью распорядиться хорошо и можно распорядиться худо. Зная Вас по Вашим стихам, по Вашей прозе, по Вашим (бесконечно мне дорогим!) письмам, – я понимаю, что Вы распорядились собою правильно. Любая ложь для Вас невозможна. Вы человек и писатель редчайшей истинности, подлинности. Только не отмахивайтесь оттого, что «набегает» и требует запечатления – стихи ли, проза ли, все равно. Я часто ленилась записывать то, что «набегает», и очень горько думать об этом, хотя, может быть, и ценности особой мои стихи, мои мысли не имели. Но Вы – другое дело.
О Пушкине Вы написали замечательно. Меня, кроме всего сказанного Вами о Пушкине, поразила одна Ваша мысль – настолько она верна и первична, т. е. никогда еще никем не высказана, это: «Когда одна черта или одна страсть подчеркнута или выделена, она производит более сильное впечатление, чем когда она находится в соседстве с другой, такой же сильной, но согласованной с ней, подчиненной вместе с нею некоему единству». Это – поразительная мысль, необычайно глубокая и верная, и неожиданная – я никогда об этом не думала, а ведь как это верно! И подумала о том, что сколько же раз я наверняка портила, обессиливала свои стихи вот таким «соседством».
Да, Пушкин – сама гармония. (А Моцарт мой любимый композитор.) Пушкин в прямом смысле слова – не создал своей «школы». И подражать ему – невозможно. Блок, при всем своем уме, сделал большую глупость – попробовал подражать Пушкину в поэме «Возмездие» и – провалился, я считаю эту вещь исключительно слабой. И тем не менее Пушкин, конечно, оказал несравненное влияние на развитие русской литературы, и, вероятно, не только русской. Да, при всей несхожести (и схожести, ибо для каждого, для обоих вопрос нравственного становления человека был главнейшим), Достоевский и Толстой любили и ценили Пушкина превыше всего, и он был для них самым главным и самым нужным. Нет, далеко не все наши поэты «идут от Пушкина». Многие люди говорят «люблю Пушкина» автоматически. А по-моему, любить – это значит постоянно читать, не расставаться.
Летом я немного писала – стихи, но ничего стоящего. Сейчас перевожу стихи польских поэтов – Тувима, предстоит еще переводить Галчинского (у которого мне далеко не все нравится) и – Броневского. Это – для издательства «Художественная литература», там должен выйти сборник этих трех поэтов.
Мои самые добрые пожелания всегда с Вами.
М. Петровых.
12 августа, 1974
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна.
Извините, что я так задержался с ответом. Я был занят домашними и всевозможными другими делами. Вторая моя дочь (у меня три дочери и один сын), которая жила дома с ребенком и мужем, переселилась на новую квартиру. Это повело к некоторым преобразованиям, и если я и не участвовал в них, зато должен был переносить их последствия. Старшая дочь захотела, чтобы я немножко помог ей в ее переводах. Кроме того, я на неделю ездил в Будапешт.
Издали мои стихи на венгерском языке, и Болгарский культурный институт пригласил меня на встречу с моими переводчиками. Будапешт – чудесный город, и я воспользовался приглашением, чтобы снова его повидать. Поехал с женой, сыном и младшей дочерью. Когда мы уезжали, погода в Болгарии была очень хорошая, но в Будапеште на второй же день пошел дождь, который не прекращался до конца нашего пребыванья там. Пришлось сидеть в квартире при зажженном свете и часами смотреть на световые рекламы болгарской зубной пасты и какого-то смешанного венгерско-болгарского машиностроительного предприятия, смонтированные, по иронии случая, на крыше дома напротив, – как будто родина хотела напоминать нам о себе.
Как видите, недельное пребывание где-то не удается уладить, что же говорить о том, чтобы распоряжаться всей своей жизнью. Человек не мог сделать этого и в прошлом, а тем более теперь, когда люди так зависимы один от другого, живут так тесно и так прижаты друг к другу, что иногда невозможно даже шевельнуть рукой. Оставим в стороне зависимость от природы.
Вы спрашиваете, пишу ли я. Я никогда не писал много, но два-три года уже – почти ничего. Не потому, что не набегает, а потому, что не верю, что оно заслуживает записи. Я недоволен тем, что делаю, и не верю в себя. Думаю, что и Вы испытываете что-то подобное.
Может быть, поэтому Вы так верно улавливаете мои состояния и пытаетесь поддержать меня. И Вы действительно поддерживаете меня. Вы не подозреваете, как нужны и дороги мне Ваши письма.
Читая Ваши письма, я убеждаюсь, что эпистолярное искусство – искусство женщины. По своему естеству она диалогична: имеет перед глазами другого, думает о нем, предугадывает его. Мужчина, даже когда он не эгоист, – это непрерывный монолог.
Как мне стыдно моего прошлого письма, которое было скорее трактатом. Постараюсь, чтобы это больше не повторялось.
Вы совершенно правы насчет «Возмездия». Я много раз начинал его читать и никогда не дочитывал до конца. Блок действительно слаб, когда хочет подражать. Но какова его сила, когда он верен себе – и Пушкину, не ставя перед собой такой цели. От Пушкина Блок, я думаю, унаследовал прежде всего Петербург, некоторые мотивы, как мотив Статуи, известные интонации. Не знаю, отмечал ли кто-нибудь у вас это сходство, но я всегда связывал стихотворение «О доблестях, о подвигах, о славе…» со стихотворением «Я помню чудное мгновенье…».
Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты.
Черты или лицо – это одно и то же. Простите, что я вторгаюсь в область, которой хорошо не знаю. Не хочу выводить все из Пушкина. У Вас яснее линия, которая ведет от Тютчева (даже от Баратынского) через Фета к Пастернаку, чем линия Пушкина. В линию Пушкина можно поместить Ахматову.
Сколько больших поэтов дало России поколение, к которому относятся Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Есенин, Маяковский, Цветаева.
Вы знали хорошо Ахматову и Пастернака. Расскажите мне о них. Расскажите мне о Сарьяне. Вообще расскажите мне что-нибудь о себе. Я бы попросил прислать мне какое-нибудь из Ваших новых стихотворений, но, пока я не перевел стихи из Вашей книги, я чувствую, что не имею права Вас просить.
Надеюсь, что Вы не накажете меня за этот мой запоздалый ответ и будете мне писать.
От всего сердца желаю Вам здоровья, радости и веры.
Ваш Атанас Далчев.
19.Х.74
Глубокоуважаемый товарищ Далчев,
летом, в конце июля или в августе, я послала Вам письмо из Подмосковья, из Голицына. Получили Вы это письмо или нет – не знаю. Может быть, я в этом письме что-нибудь очень глупое написала? <…> На днях позвонили мне из редакции журнала «Иностранная литература» и попросили Вашу книгу, вышедшую в Москве. При этом сказали, что у них есть две статьи об этой книге: одна – московского поэта и переводчика, другая Ваша, о переводах{8} <…>
Напишите – как Вам сейчас? Здоровы ли Вы?
Я перевожу стихи армянской поэтессы Маро Маркарян, но не всю книгу, кроме меня переводит и Самойлов и кто-то еще. Нравятся ли Вам стихи Самойлова? Мне – очень. Читали ли Вы его книгу «О русской рифме»? Очень стоит прочесть. Вам эта книга была бы интересна.
Примите мои пожелания самые добрые. Буду рада, если напишете мне хоть совсем коротенькое письмо.
Преданная Вам М. Петровых.
19 октября 1974 г.
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна,
наши письма разминулись. В тот же день (19.Х), когда Вы писали Ваше письмо, я послал мое, за опоздание которого еще раз прошу прощения.
<…> На свое здоровье не жалуюсь, слава Богу. Но, по всей вероятности, устал немножко от чтения разных философских и теоретических книг, к которым имею слабость. Нужно будет поменьше заниматься чтением и умственной работой. Хочется думать только о простых, самых обыкновенных вещах.
И мне тоже нравится все, что я читал у Самойлова. Он прекрасный поэт, но я должен признаться, что не знаю его поэзии целиком. Книга с его стихами еще не пришла в Болгарию. У меня есть его книга о рифме, и я, вероятно, скоро начну ее читать.
На днях пошлю Вам маленькую книжку басен Лафонтена, которые мы с моим другом Александром Муратовым{9} перевели за последнее время. Пошлю ее Вам не для того, чтобы Вы читали басни на болгарском языке, а просто так, «для обмена» – чтобы получить от Вас Ваши переводы Тувима, Броневского, Галчинского, Маро Маркарян.
Ваши переводы моих стихов очень нравятся в Болгарии. Из экземпляров русского издания, доставленных в наши книжные магазины в довольно большом количестве, не осталось ни одного.
Я очень благодарен Вам за то, что, несмотря на мою неаккуратность, Вы мне пишете. Ваши письма для меня сейчас и удовольствие, и необходимость. Всего наилучшего Вам.
Ваш Атанас Далчев.
4.XI. 74
Глубокоуважаемый товарищ Далчев,
приветствую Вас от всей души и горячо желаю, чтобы новый год был для Вас творчески насыщенным годом и чтобы мучительно затянувшегося молчания не было никогда.
Вас, вероятно, удивляло то, что я не отвечаю на письмо, а меня это мучило. Дело в том, что дочь моя увезла на другую квартиру мою машинку, а писать Вам не на машинке я не решалась – у меня очень плохой почерк; а когда машинка вернулась ко мне, я разболелась и больше месяца пролежала в постели – что-то было с сердцем; теперь мне лучше, доктор разрешил вставать; конечно, я ослабла и от болезни, и от лежанья, но это пройдет.
Хуже всего то, что болела я бездарно: ни строчки за это время не написала, совсем разучилась. Кроме того, трудно человеку, который всю жизнь курил, бросить курение, а я не курю уже больше месяца. Все это, все эти трудности надо преодолеть и работать, работать во что бы то ни стало, пусть плохо, пусть очень плохо, а потом, глядишь, и разработаюсь, и проблеснет хоть что-нибудь.
Вы знаете, как высоко я ценю Вас, т. е. ценю как должно Вас ценить, поэтому мне трудно себя с Вами сопоставлять, и все-таки по душевному складу мы с Вами до невозможности схожи. Я ведь тоже не записываю то, что требует быть написанным (хотя бы прозой; впрочем, это была бы уже вовсе дурная проза, я прозу-то вовсе не умею писать), – не записываю, потому что не верю в ценность моей мысли, моего слова. Но клянусь Вам – Вы права не имеете не верить в себя, это бесчестно с Вашей стороны, это грешно, это недостойно, это – от лукавого. А не приходило ли Вам в голову, что это неверие – замаскированная лень? Какими великими трудолюбцами были великие наши поэты! Вспомните их черновики.
И пожалуйста, не оставляйте меня без Ваших писем. Пишите о чем пишется: о себе, об искусстве, о внешних впечатлениях – о чем хотите – мне все от Вас дорого. Замеченные Вами отражения Пушкина в Блоке поразительно точны и тонки. Я Вам об этом, наверное, уже писала.
Об Ахматовой и Пастернаке когда-нибудь попробую Вам написать, но сегодня еще трудно. Оба они – моя жизнь. С Пастернаком я познакомилась в 1928 году, с Ахматовой – в 1933. С Анной Андреевной мы по существу никогда и не разлучались, хотя бывали долгие месяцы, проведенные врозь – она в Ленинграде или в Комарове, я – в Москве или Подмосковье.
Это все внешнее. Более толково напишу, когда совсем выздоровею. Но я не умею рассказывать. Не знаю – получится ли у меня. Анна Андреевна очень любила Нику. Одну зиму она целиком прожила у Ники – это когда еще была жива Никина мать. И я думаю, что Анне Андреевне нигде не жилось так спокойно и уютно, как у Ники, хотя Ника жила тогда в невероятной тесноте.
За этот месяц я много читала и перечитывала. (Любимые книги я всегда читаю по многу раз.) Читали ли Вы когда-нибудь книгу С. Т. Аксакова «История моего знакомства с Гоголем»? Если не читали – прочтите, очень содержательная и очень со своим характером книга.
А где же Ваш Лафонтен? Я до сих пор не получила.
Простите бессвязность этого письма.
Мои самые добрые пожелания Вам и Вашим близким.
Пожалуйста, пишите мне!
М. Петровых.
26 дек. 74 г.
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна,
благодарю Вас за новогодние благопожелания. Надеюсь, что и Вы получили уже мою новогоднюю открытку.
<…> Слава Богу, что сейчас Вы здоровы. Но Вам нужно быть осторожной и главное – перестать курить <…> Знаете, человек не должен полагаться только на свою волю, а должен в таких случаях быть педантом и даже вырабатывать себе целую стратегию. Отстраните от своих глаз все соблазны: не держите дома сигареты и спички; не позволяйте своим гостям курить перед Вами, даже с риском их обидеть.
Вот, учу Вас благоразумию, а сам-то так ли уж благоразумен. Врачи нашли, что кровь не орошает правильно мой мозг, – что я констатировал раньше их, так как видел, что он не работает как следует. Они запретили мне всякое умственное напряжение, сказали, чтобы я не читал больше часа в день. Но я продолжаю читать мои философские и теоретические книги, которые не только утомляют меня и держат в напряжении, но и своими абстракциями высасывают из меня последние капли поэзии. Чтение – это мой табак.
И тут мы не очень-то различаемся. Но разница между нами совсем не в праве, которое Вы себе присвоили, – не верить в ценность Вашей мысли, – и в котором Вы сурово отказываете мне. <…> Вы без основания недооцениваете себя, а меня ставите высоко, где я не нахожусь и не хочу быть, потому что оттуда очень легко всякий миг упасть.
Здоровье и благоразумие не в почете со времен романтизма («Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»). Но раньше было не так. Оставим в стороне восточную поэзию, насквозь проникнутую мудростью. Лет тридцать назад я перевел книгу избранных мыслей Монтеня. (Это мой самый лучший перевод.) Знаете, какие прекрасные страницы во славу здоровья есть там! Вы можете сказать: Монтень – мыслитель. Но Лафонтен – поэт, притом изумительный поэт. А что может быть более чуждым поэзии, чем благоразумие (не говоря уж о мудрости)? И все-таки у этого баснописца можно увидеть чудо – сочетание этих двух противоположных, как бы несовместимых сущностей.
<…> О книге Аксакова «История моего знакомства с Гоголем» я знаю, но не читал ее. Прочту, если найду ее в нашей Народной библиотеке. Гоголь – необыкновенный, страшный писатель. Он напоминает мне одного из своих бурсаков, который, вернувшись домой, впутывается в компанию нечестивых сил, участвует в их делах и, наконец, погибает ужасной смертью. Это произошло, если я не ошибаюсь, в повести «Вий». Позже Гоголь писал реалистические произведения, но они не менее фантастичны и страшны.
Вы упрекаете себя, что Ваше письмо бессвязно. Что я могу сказать о своем? Выходит, бессвязность – это стиль письма вообще, которое, в сущности, есть разговор на расстоянии.
С самыми лучшими пожеланиями. Будем благоразумны и здоровы!
Ваш Атанас Далчев.
27.1.75
Глубокоуважаемый товарищ Далчев,
я так давно не писала Вам, что сама измучилась от своего молчания. Каждый день думала и хотела написать. И всегда что-нибудь мешало – или недомогание, или какая-то суматошность жизни. Но без разговора с Вами я как потерянная.
1-й № «Иностранной литературы» Вы, наверное, получили. Ваша статья{10} благородна и прекрасна и очень Ваша. Спасибо Вам за все доброе, что Вы написали обо мне. Огорчила меня только одна фраза – о том, будто некоторые стихотворения звучат в переводе лучше, чем в оригинале. Это ведь не так. Некоторые стихотворения звучат, вероятно, слишком иначе, нежели в оригинале, и это моя вина невольная, и это, конечно, меня огорчает. Но я еще буду переводить Ваши стихи, ведь есть еще не переведенные мною, и постараюсь быть как можно вернее. Как отнеслись Вы к статье Грушко? Она хороша тем, что написана с искренним восхищением Вашей поэзией. Неточным кажется мне только определение Вас как «поэта заповедей». В понятии заповеди есть нечто настойчивое, даже насильственное, а Ваша поэзия входит в душу читателя свободно, естественно и никому ничего не навязывает. Это определение неверно, но остальное все о Вашей поэзии сказано правильно, хотя очень и очень о многом не сказано совсем. Ну, о Вас еще будут писать. Очень полюбились Ваши стихи всем русским читателям, которых я знаю и мнением которых дорожу.
Продолжайте Ваши «фрагменты» (очень я люблю их и часто перечитываю), ну пишите хоть по строчке в день. И от стихов не отмахивайтесь, когда услышатся.
Большая разница между нами, кроме всего прочего, в том, что в отличие от Вас я совсем не читаю философских и теоретических книг – ума не хватает. Подарил мне мой сосед – замечательный человек и крупный ученый проф. В. Ф. Асмус свою книгу о Канте (издательство «Наука», Москва, 1973), я почитала немного, как будто даже что-то понимаю, но отложила из боязни, что дальше ничего не пойму. Вы, вероятно, книгу эту читали.
Как Вы относитесь к прозе Михаила Булгакова? И к его пьесам? Он мой самый любимый прозаик и драматург нашего века. Но м[ожет] б[ыть], не слабее его Андрей Платонов. С Платоновым я недолго была знакома – чудеснейший был человек, очень сдержанный, молчаливый и бесконечно добрый. Есть две-три замечательных пьесы у Евгения Шварца. Вы его читали? Я прозу читаю гораздо чаще, чем стихи, вернее сказать, непрестанно, – когда нет срочной работы. Стихи гораздо реже. Вероятно, журналы наши у вас в библиотеках есть; очень советую прочесть в 12-м № журнала «Наш современник» (за 1974 г.) статью А. Кондратовича о Твардовском. «Я ведь не стихолюб. Я стихи не люблю» – этими словами Твардовского начинается статья. И это говорил поэт с таким ярко выраженным призванием, такой истинный и обреченный именно на поэзию. Он как будто отталкивал ее от себя, но она его не отпускала. Счастливец! Понимал ли он – какой он счастливец! Неуместно здесь говорить о себе, и все-таки скажу Вам четверостишие, которое нечаянно возникло у меня прошлым летом:
Как были эти годы хороши,
Когда и я стихи писать умела;
Невзрачные, они росли несмело
И все-таки из сердца, из души.
А вот теперь только отдельные строчки набегают; я иногда их записываю, но не возвращаюсь к ним и стихотворение не развивается. Как я завидую тем, кто пишет много. Мне хоть немного, хоть бы десять стихотворений в год, и я была бы уже счастлива. Молчание мучительно. От него становлюсь угрюмой, хоть и стараюсь этого не показывать. Друзей у меня не много, но хорошие. Мне на людей везет. Что-то я слишком уж о себе расписалась! Очень жду Вашего Лафонтена. Большое спасибо Вам за Ваше заботливое доброе «антиникотинное» письмо. После инфаркта, который был на рубеже 1972 – 73 гг., я не курила 10 месяцев, а потом чем-то очень огорчилась и опять закурила. После нынешней сердечной болезни (видимо, подозревали инфаркт, но я думаю – его не было) не курила три месяца, а потом дочь была нездорова, я очень волновалась и тайком начала немножко покуривать, но очень мало, не волнуйтесь за меня. Я принимаю все время превосходные лекарства, предупреждающие инфаркт. Мне так много хочется еще сделать, надо написать воспоминания о замечательных людях, которых я знала, а м[ожет] б[ыть], и стихи все же будут. Так что я себя более или менее берегу. И я вовсе брошу курение, это я уже решила.
<…> Я совсем Вас не переоцениваю. Но как любой читавший, читающий Вас человек, понимаю, что Вы – большой художник, только и всего. И очень люблю Вашу поэтическую мысль. Вашу поэтическую природу, все, что для Вас характерно, всю Вашу суть.
<…> Вот Вы написали о Гоголе всего несколько слов, но, пожалуй, самых главных, самых верных – «необыкновенный и страшный писатель». Да, именно так. Невероятный. Мне иногда кажется, что он самого себя боялся. Недавно перечитала я «Повесть о том, как поссорились…» и была поражена – и в этой, казалось бы, реалистической повести невероятная мощь фантазии, сила гиперболы и тоже страшно, грозно, а прежде я этого в повести не чувствовала, я давно ее не перечитывала. Вот как по-разному воспринимаем мы в разные времена жизни. И Вы совершенно правы, что реалистические произведения Гоголя не менее фантастичны и страшны, чем такие, как «Вий». Да и был ли Гоголь когда-нибудь тем, что называется «реалистический писатель».
Письмо получилось длинным и, как всегда, бессвязным. И очень многое осталось несказанным. Пишите мне. Очень жду писем Ваших.
Мои самые добрые мысли и пожелания всегда с Вами.
М. Петровых.
19.2.1975 г.
Глубокоуважаемая Мария Сергеевна.
Мне прислали из редакции журнала первый номер «Иностранной литературы». Когда я писал, что некоторые стихотворения звучат лучше в переводе, чем в оригинале, у меня не было других соображений, кроме обязанности отметить этот факт. Сейчас я должен добавить, что число этих стихотворений увеличивается каждый раз, когда я перечитываю русское издание. А что касается точности, не беспокойтесь: мало русских переводов так близки к своему первообразу. Эту близость хорошо почувствовал и Грушко.
Я попросил редактора из «Иностранной литературы» Наталью Попову передать товарищу Грушко мою горячую благодарность за его отзыв. Но достаточно ли этого? Он сказал такие хорошие, восторженные слова о моих стихах, что я действительно немного смущен: ко мне ли они относятся или к кому-то другому? Вы правы: выражение «поэт заповедей» не совсем точно, но мысль верна. В каждом своем стихотворении я действительно хочу сказать что-то – Грушко называет это «добытая жизненным опытом истина»; у меня нет чисто исповедальных стихотворений. Может быть, это и недостаток, и кто-нибудь увидит тут некоторую форму дидактичности. Но этой дидактичности не чужды, в конце концов, и такие великие поэты, как Тютчев и Баратынский.
Вы напрасно испугались книги Асмуса о Канте и считаете, что у Вас «ума не хватает». Думаете, у меня его больше? Я купил книгу Асмуса, купил и «Кант и современность», в авторском коллективе стоит и его имя; у меня есть на болгарском языке и три «Критики» Канта, переведенные моим другом проф. Торбовым. Книгу Асмуса постараюсь прочитать, прочту и некоторые главы из книги «Философия Канта и современность», но вряд ли когда-нибудь открою книги Канта. Верно, я окончил философский факультет, но я не написал и не имею намерения написать даже строчку по философии. Пока я изучал философию в университете, я писал стихи, и мой интерес к ней до сих пор остается литературным. Философские системы, насколько я их знаю, доставляют мне только эстетическое удовольствие как большие гармоничные постройки. Я не занимаюсь философией систематически, читаю вразброс, то одно, то другое, без какой-то определенной цели, только из любопытства. В последние годы своей жизни мой отец изучал языки по методу Берлица не потому, что был намерен использовать их – говорить или читать, – а так заполнял свое время. Так и я сейчас, уже в пенсионном возрасте, заполняю время моими философскими чтениями, несмотря на то, что они меня утомляют. Я привык к этой пище, и у меня словно бы нет аппетита к другой.
Вы напрасно начали с Канта. Нужно было взять что-нибудь более интересное для Вас, более близкое к жизни и к искусству. Я бы Вам рекомендовал, например, книгу Гайденко о Сёрене Киркегоре, озаглавленную «Трагедия эстетизма». Еще лучше было бы прочитать что-нибудь самого Киркегора. Но на русском языке есть только одна маленькая книга, выпущенная давным-давно, когда его мало знали не только в России, но и в западном мире. Киркегор родился на восемь лет раньше Достоевского (1813) и умер на 25 лет раньше его (1855). У Киркегора много идей, сходных с идеями Достоевского, а другими он напоминает Толстого. Как и они, он глубокий знаток человеческой души и потому тоже романист, только повествует языком понятий. За свою короткую жизнь он написал много книг – около 30 томов. Гайденко рассматривает только два его произведения – первые, но излагает и анализирует их ясно и хорошо. Я уверен, что книга ее увлечет Вас <…>