Текст книги "Воспоминания о моем отце П. А. Столыпине"
Автор книги: Мария Бок
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Глава III
Первое посещение Государственной Думы произвело на меня неизгладимое впечатление. Столько мне рассказывал про наш «парламент» мой учитель истории в Саратове, восторженно описывая это собрание мудрых, проникнутых самыми высокими идеалами людей, горящих желанием самоотверженно работать на благо родины. И когда я в газетах читала отчеты заседаний Государственной Думы, мне слышались спокойные, умные речи, рисовались вдумчивые лица, серьезные, взвешивающие каждое слово люди, знающие, что их речам суждено разнестись потом по всей России. И седовласый председатель Думы Муромцев представлялся мне каким-то полубогом, отрешившимся от всего мирского.
Каковы же были удивление и ужас мои, когда я увидала до чего мало общего между нашей Государственной Думой и Афинским Ареопагом, как я себе его представляла.
А как забилось сердце, когда я в первый раз увидала моего отца, всходящего на трибуну! Ясно раздались в огромной зале его слова, каждое из которых отчетливо доходило до меня. Да, папá отвечал моему представлению – он был поразительно серьезен и спокоен. Лицо его почти можно было назвать вдохновенным, и каждое слово его было полно глубоким убеждением в правоту того, что он говорит. Свободно, убедительно и ясно лилась его речьЗа короткое время своего существования первая Государственная Дума закидывала правительство запросами, вперемежку с которыми занималась разработкой самых крайних предложений. Обсуждались всё те же вопросы об общей амнистии, об отнятии земли у помещиков, об отмене смертной казни…
Недолго дали говорить моему отцу спокойно: только в самом начале его речи всё было тихо, но вот понемногу на левых скамьях начинается движение и волнение, депутаты переглядываются, перешептываются. Потом говорят громче, лица краснеют, раздаются возгласы, прерывающие речь. Возгласы становятся всё громче, то и дело раздается «в отставку», всё настойчивее звонит колокольчик председателя. Скоро возгласы превращаются в сплошной рев. Папá всё стоит на трибуне и лишь изредка долетает до слуха, между криками, какое-нибудь слово из его речи. Депутаты на левых скамьях встали, кричат что-то с искаженными, злобными лицами, свистят, стучат ногами и крышками пюпитров… Невозмутимо смотрит папá на это бушующее море голов под собой, слушает несвязные, дикие крики, на каждом слове прерывающие его, и так же спокойно спускается с трибуны и возвращается на свое место.
Совершенно ошеломленная, не веря глазам и ушам. встала я и глядела вниз в залу. Не менее меня была взволнована и вся остальная публика и, как в чаду, покинули мы Таврический дворец.
Глава IV
Весь конец июня и начало июля прошли очень тревожно. Единственное время, когда я могла задавать папá вопросы, был вечерний чай, который мой отец приходил пить в гостиную и на котором, кроме мамá и меня, почти никогда никто не присутствовал.
Помню, как папá говорил, что не только в Государственной Думе, но и в Кабинете министров полного согласия нет, что и является главным тормозом для принятия более решительных мер. Председатель Совета министров признавал лишь одни самодержавные решения государя, и это делало заседания Кабинета министров пассивными. Между тем папá говорил, что сила правительства проявится лишь в том случае, если оно будет выносить свои решения «объединенным» министерством и этим облегчит непосильную работу государю.
Руководящую роль в Государственной Думе играли кадеты (Конституционно-демократическая партия, названная «кадетами», по двум первым буквам.), принявшие с первых же заседаний непримиримую позицию по отношению к правительству, и для моего отца уже с конца мая стала совершенно ясной невозможность совместной работы правительства и Думы.
Всё это создавало атмосферу, очень затрудняющую работу моего отца, и я видела, насколько всё утомленнее становится его лицо, и как он должен брать себя в руки, чтобы короткие минуты, которые он проводил с нами, казаться веселым и входить в наши интересы. Я, конечно, понимала всё это, а младшие сестры, как раньше подбегали к нему, только он выходил к завтраку или к обеду, с рассказами о всяких своих детских горестях и радостях. Папá их слушал, ласкал, но часто имел при этом рассеянный, отсутствующий вид и вполне отдыхал лишь тогда, когда брал на колени своего трехлетнего сына.
В окна мы видели то и дело подъезжающих к даче разных государственных деятелей. Папá тоже часто ездил и к другим министрам, и к государю. И очень поздно по ночам затягивались его занятия и частые заседания.
Этому последнему никак не могла надивиться двоюродная сестра моего отца, графиня Орлова-Давыдова, дочь бывшего нашего посла в Лондоне. Она всё говорила:
– Как можно работать без отдыха? В Англии все государственные деятели вечер, после обеда, посвящают исключительно семье и удовольствиям!
К этому же времени относятся переговоры моего отца с лидерами господствовавшей в первой Государственной Думе партии кадет. Я помню, как он надеялся сговориться с ними для составления коалиционного кабинета. Но он встретил лишь упорное непонимание и нежелание уступить хоть в чем-нибудь, почему и принужден был отказаться от этой мысли.
Я не понимала тогда, почему все эти переговоры ведет папá, а не Горемыкин (Председатель Совета Министров.). Но очень скоро это выяснилось.
9-го июля, когда папá со своим дежурным чиновником особых поручений вошел к завтраку, последний сказал одной из моих маленьких сестер:
– А ну-ка скажите, как называется теперь должность вашего отца? Он «председатель Совета Министров». Можете ли это выговорить?
Тогда для меня все эти переговоры с министрами и кадетами стали ясны и папá, оставленный министром внутренних дел, совмещал теперь с этим и должность председателя Совета Министров. Я только поняла одно: еще больше работы, еще больше утомления и еще больше нападков на него и злобы.
Одновременно с назначением моего отца состоялся и роспуск первой Государственной Думы, и первый тяжелый удар был нанесен Кабинету уже на следующий день, когда было выпущено знаменитое Выборгское воззвание («Выборгское воззвание» было составлено левыми членами Думы, которые, придя в Думу на заседание и найдя двери запертыми, уехали сразу в Финляндию, в г. Выборг, собрались там на заседание и выпустили воззвание, призывающее народ к тому, чтобы не давать правительству ни одного солдата и не платить повинности.
Глава V
Моим единственным большим развлечением стала верховая езда Ездила я в манеже Боссе, а иногда и на «воле», с манежным берейтером и на манежной лошади, про которую наш старый Осип был бы в праве сказать свое вечное ироническое «без ног». Но несмотря на то, что это не была моя собственная любимая лошадь, было большим наслаждением проехаться по тихим тенистым уличкам «Островов», вдоль задумчивых узких каналов мимо маленьких деревянных дач, жители которых с интересом разглядывали меня. Тогда, я, пустив свою лошадь крупною рысью, забывалась, и меня оставляли болезненно мучительные думы о Колноберже, о том, что миновало время нашего тихого семейного уюта, когда кругом чувствовалось столько благожелательства, внимания и дружбы.
Вскоре ко мне приехала, к моему большому удовольствию, гостить моя подруга Маруся Кропоткина из Саратова.
Возобновились наши длинные, задушевные разговоры, совместные чтения, а также занятия живописью.
Мы учились в Саратове живописи вместе и теперь решили, пользуясь чудными летними днями, ходить рисовать с натуры живописные уголки в окрестностях. Но не суждено было нам посвятить этому много времени. Во всяком случае, приступили мы к делу с большим рвением и начали с того, что пошли в Ботанический сад, находившийся очень близко от нашей дачи, искать подходящий вид.
Гостила у нас это лето и «Зетинька», внесшая в нашу жизнь Колнобержский уют. Она с нами и гуляла, и разговаривала, и жила всеми нашими интересами.
Так и теперь позвали мы ее с собой и втроем выбрали очень подходящий пейзаж – уголок пруда с склоненными над ним деревьями и кусочек аллеи около него. Так как Ботанический сад был совсем близко от нашего дома, то нам позволили туда ходить одним, и мы на следующий же день (было это в начале августа), забрав наши ящики с красками, складные стулья и мольберты, отправились к выбранному нами месту.
Раза два ходили мы к нашему пруду, и наши рисунки успели уже порядочно подвинуться. Придя в третий раз и только что удобно расположившись, мы увидели двух незнакомых молодых людей. Один из них был в студенческой форме, другой – в косоворотке, но оба довольно неопрятной наружности. Они взглянули на произведения нашего искусства и один из них горестно воскликнул:
– Вот чем занимается буржуазия, когда надо спасать отечество!
Мы с Марусей переглянулись, но продолжали спокойно работать дальше. Наши непрошенные собеседники не уходили. Сначала они говорили между собой, выражая соболезнования нашему неправильному воспитанию и возмутительному образу жизни, потом перешли на политические темы, стараясь втянуть нас в разговор; при этом они пересыпали свою речь советами, какую куда положить краску.
Так и слышу, как один из них всё советовал мне:
– Эх, барышня, охры сюда надо, охры побольше.
Не получая от нас ни слова в ответ, они стали всё наглее и наглее критиковать существующий строй и издеваться над всякими мероприятиями моего отца. Мы сидели, как на иголках, не зная, продолжать ли делать вид, что мы ничего не видим и не слышим (что становилось уже глупо, и мы это чувствовали) или встать и уйти. По разговорам о папá я понимала, что они знают, кто я такая, но мне не хотелось, чтобы они видели, как мы идем в министерскую дачу, и мы в нерешительности посмотрели друг на друга, как вдруг студент положил мне на колени какой-то печатный, листок. Я машинально взяла его и с первых слов, грубых и дерзких, поняла, что это революционная пропагандная прокламация.
Тут меня взорвало. Я разорвала листок на мелкие клочки и, совершенно спокойно встав, ни слова не говоря, подошла к пруду и бросила в него клочки бумаги.
Студент крикнул какую-то дерзость на счет моей политической незрелости, но я слыхала ее только одним ухом, так как мы обе, не сговорившись, собрали свои краски и поспешно направились к выходу из сада. Студенты продолжали приставать к нам со своими революционными лозунгами, пересыпая речь насмешками над нами. Пройдя несколько шагов по набережной Невки, они быстро скрылись, как только увидели нашего увешенного медалями старика-швейцара, гордившегося тем, что он служит при седьмом министре и не подозревавшего тогда, что через несколько дней он сложит свою голову, защищая папá.
Пришли мы домой, конечно, сильно возбужденные и взволнованные, и я заслужила похвалу моих родителей за то, что, не струсив с «глазу на глаз» с революционерами, имела гражданское мужество демонстративно разорвать прокламацию и этим открыто высказать свои политические взгляды.
Глава VI
Кажется, один только раз за наше трехмесячное пребывание на Аптекарском Острове пришлось мне провести спокойно часа два с папá. Было это на пароходе «Онега», на котором мой отец ехал с докладом к государю в Петергоф и взял меня с собой.
Так чудно было, как в былые дни, иметь возможность поговорить спокойно с папá обо всем интересовавшем и волновавшем меня.
Спрашивала я о том, почему не удовлетворяют хоть часть требований левых партий, что, по-моему, могло бы внести успокоение в их ряды. На это мой отец ответил мне, что таково было с самого начала и его желание, но, что все его усилия и старанья найти общий язык даже с кадетами, не говоря уже о более левых партиях, не привели ни к чему: всё, что они ни предлагают, не идя при этом ни на какие уступки, так далеко от жизни, что сразу видно, как всё их учение построено на теории, выработанной в умах и на бумаге, а не вылилось из жизненных запросов.
Часто упоминал папá уже в то время в разговорах имя министра финансов, Коковцова, говоря, как ему приятно иметь к Кабинете Министров человека, мнение которого он так ценит.
С уважением смотрела я, сидя рядом с моим отцом, на лежащий перед ним его портфель и думала: вот тот самый портфель, из-за обладания которым происходит столько интриг и борьбы, рождается столько зависти и злобы. Впоследствии, после кончины папá, я получила на память о нем этот портфель.
Одна сторона его была с металлической прокладкой, так что он мог, в случае покушения, служить щитом.
Как хорошо было так поговорить с папá, чувствуя, что он тот же близкий, бесконечно любимый и любящий отец, каким был всегда, и что никакие заботы государственные не убьют в его душе заботы о семье. Сколько раз мне приходилось слышать фразу: «Вы, наверно, очень боитесь вашего отца? Такой он строгий на вид!
Бояться папá? – мне это казалось невозможным со дня моего рождения до его кончины. Любить его, уважать, бояться огорчить его – да, но бояться подойти к нему – никогда в голову не могло прийти.
Первый раз в жизни, на пристани в Петергофе, увидала я придворный экипаж, ожидающий моего отца, придворные ливреи, лакея и кучера. Всё это было чрезвычайно нарядно и красиво. Поразительно стройны и величественны были и большой Петергофский дворец, парк, фонтаны… Веяло от всего этого силой и величием управляющей Россией династии; силой еще не поколебленной недоверием и злобой ее подданных. Положительно не верилось, глядя на торжественную строгость и спокойствие всего окружающего нас в Петергофе, что где-то совсем близко бушуют страсти, и что вековые устои трона уже дрожат под напором враждебных сил.
Глава VII
11-го июля, в день именин нашей матери, разыгрывали мы пьесу, текст которой в стихах был написан моей сестрой Наташей. Все четыре мои сестры изображали цветы и горевали о том, что они приросли к земле – «все о ногах мечтали». А через несколько недель Наташа лежала с раздробленной бомбой ногами и в бреду «всё о ногах мечтала».
Произошел этот взрыв, положивший конец жизни тридцати невинных людей, 12-го августа 1906 года.
Это было в субботу, в приемный день моего отца, когда каждый, имеющий до него дело, мог явиться к нему и лично передать свою просьбу. На эти приемы собиралось обыкновенно очень много народу – людей самых разнообразных сословий, положений и состояний. Так было и в этот раз.
Две приемные, зал заседаний, кабинет и уборная моего отца находились, как и одна гостиная и столовая, внизу, а все наши спальни и маленькая гостиная мамá наверху.
В этот день, в три часа, я кончила давать моей маленькой сестре Олечку в нижней гостиной урок, и мы с ней вместе пошли наверх. Олечек вошла в верхнюю гостиную, а я направилась к себе через коридор, когда вдруг была ошеломлена ужасающим грохотом и, в ужасе озираясь вокруг себя, увидала на том месте, где только что была дверь, которую я собиралась открыть, огромное отверстие в стене и под ним, у самых моих ног, набережную Невки, деревья и реку.
Как я ни была потрясена происходящим, моей первой мыслью было: «что с папá?», я побежала к окну, но тут меня встретил Казимир и успокоительно ответил мне на мой вопрос: «Боже мой! Что же это?» – «Ничего, Мария Петровна, это бомба».
Я подбежала к окну с намерением спрыгнуть из него на крышу нижнего балкона и спуститься к кабинету папá.
Но тут Казимир спокойно и энергично взял меня за талию и силой вернул в коридор. В этот момент увидала я мамá с совершенно белой от пыли и известки головой. Я кинулась к ней, она только сказала: «Ты жива, где Наташа и Адя?». Мы вместе вошли в верхнюю гостиную, где лежала на кушетке поправляющаяся от тифа Елена, с которой находилась Маруся Кропоткина. Мебель была поломана, но стены и пол были целы, тогда как рядом, в моей комнате, вся мебель была выброшена и лежала в приемной и на набережной. Почти сразу, как только мы вошли в гостиную, услыхали мы снизу голос папá: «Оля, где ты?». Мамá вышла на балкон, под которым стоял мой отец, и я никогда не забуду тех двух фраз, которыми они тогда обменялись:
– Все дети с тобой?
И ответ мамá:
– Нет Наташи и Ади.
Надо видеть всё описанное, чтобы представить себе, как это было произнесено, сколько ужаса и тоски могут выразить эти несколько слов.
Княжна Кропоткина и я, желая сойти вниз, побежали тогда к лестнице, но ее не было. Было ступенек десять, а дальше пустота. Тогда мы обе, не долго думая, спрыгнули вниз, упав на кучу щебня, и побежали дальше. Я отделалась благополучно, а у Маруси оторвались почки. Остальных спустили на простынях, подоспевшие на помощь пожарные.
Выйдя в сад, я сразу, перед балконом, увидела идущего мне навстречу папá.
Что за минута была, когда я бросилась на его шею; какое, несмотря на ужас окружающего, счастье, было увидать его тут, рядом с собой, живым и здоровым! Мы только и успели обняться и крепко поцеловаться, и я пошла дальше в сад, откуда раздавались душераздирающие стоны и крики раненых, а папá с появившейся в эту минуту моей матерью побежали в другую сторону отыскивать своих пропавших детей. Живыми или мертвыми, но только найти их, найти и знать, что с ними.
Сад перед домом представлял собою нечто ужасающее, и мы с Марусей решили, что надо, как можно скорее, найти и увести из этого ада детей с их гувернантками. Скоро нам и удалось их собрать всех вместе, и мы, стараясь не слышать стонов, стараясь не глядеть на лежащих в неестественно-скрюченных позах раненых и убитых, повели трех девочек, и совершенно растерявшуюся, рыдающую немку, в самую глушь сада к оранжереям, и устроив там возможно удобнее, еще с трудом, после тифа передвигающуюся Елену, мы пошли к раненым.
Не понимаю, каким это образом, но помню ясно, что в моих руках очутилась бутылочка с валерьяном, и я дала по хорошей дозе и детям и гувернанткам. Приняли и мы с Марусей этих успокаивающих капель. Мы не плакали и очень спокойно распоряжались, чем могли, но дрожали обе с головы до ног и внутри всё мерзло от какого-то мучительного, непонятного холода.
Ухаживая за ранеными, мы встретили папá и мамá, подойдя к которым узнали, что Наташа и Адя найдены живыми на набережной под обломками дачи, но что оба тяжело ранены.
В нашем саду был второй дом, где жили гостящие у нас друзья, гувернантки и часть прислуги. Дом этот от взрыва не пострадал, и туда и перенесли Наташу и Адю и некоторых других раненых. Наташа была ранена очень серьезно и странно было видеть, когда ее переносили, это безжизненно лежащее тело с совершенно раздробленными ногами и спокойное, будто даже довольное лицо.
Не издавала она ни одного звука: ни крика, ни стона, пока не переложили ее на кровать. Но тогда она закричала и кричала уже всё время, – так ее и в больницу увезли – кричала так жалобно и безнадежно, что мороз по коже проходил от крика этой четырнадцатилетней девочки.
Доктора потом объясняли, что она первое время не чувствовала боли, и что при такого рода сильных ранениях всегда так бывает.
У Ади были маленькие раны на голове и перелом ноги, и всё последующее время бедный ребенок страдал больше от нервного потрясения, чем от ран. Он несколько дней совершенно не мог спать: только задремлет, как снова вскакивает, с ужасом озирается и кричит: «Падаю, падаю».
Узнав участь Наташи и Ади, я пошла снова к раненым. Один из докторов (Уже успевших прибыть из города, или из бывших на приеме, не помню.) дал Марусе и мне перевязочные средства, и мы продолжали помогать, кому могли. Выходя от Ади, первую кого мы увидели, была его няня, лежащая в комнате рядом с ним, на полу и безостановочно жалобно со стоном повторяющая:
«Ноги, ох, ноги»…
Мы ее подняли, переложили на диван, и я расшнуровав ей ботинок, стала бережно его снимать. Но каков был мой ужас, когда я почувствовала, что нога остается в ботинке, отделяясь от туловища. Положили несчастную девочку (ей было всего семнадцать лет), насколько можно удобнее и вышли в сад. Боже! Какой ад был в этом, за час до того мирном саду. Так же благоухали цветы, так же шелестели густой листвой липы и так же изводяще медленно ползали по лужайкам, будто ничего не произошло, две подаренные кем-то Наташе черепахи. А на дорожках, на газоне, повсюду лежали раненые, мертвые тела и части тел: тут нога, тут чей-то палец, там ухо. Лежит, хрипло дышит какой-то мужчина, видно, что страдает невыносимо. Достала я ему воды, но когда наклонилась, чтобы влить ему в полураскрытый рот, заметила, что он, пока я бегала за водой, умер.
Обходя дальше раненых, я нашла далеко в саду убитого мальчика, лет двух-трех; рядом часовой. Я спрашиваю, что это за ребенок, а он мне четко, по-военному отвечает:
– Сын Его Высокопревосходительства, председателя Совета Министров.
Слава Богу, я тогда уже знала, что брат мой жив. Оказалось, что один из просителей, очевидно, чтобы разжалобить папá, принес с собой своего маленького сына. Оба погибли. По всему саду были расставлены часовые, и всё место взрыва оцеплено.
Между просителями был доктор, которого я уже раньше встретила в саду. Отыскав его, я привела его к Аде. Но помощи он оказать мне мог очень мало, так как совершенно потерял голову. Слушая крики Наташи и глядя на Адю, он всё только хватался за голову и повторял: «Бедные люди, несчастные люди». Я его спросила (до того он ходил к Наташе) грозит ли ей ампутация ног? В ответ на это он только поцеловал мою руку.
Очень скоро подоспели кареты скорой помощи, доктора, санитары и друзья. Передав Адю в надежные руки, я пошла снова к раненым.
К вечеру увезли пострадавших. Наташу и Адю поместили в частную, ближайшую лечебницу доктора Калмейера.
Выбора лечебницы не было, так как состояние Наташи было настолько тяжело, что надо было ее везти в самую близкую больницу, и то доктора удивлялись ее крепкому организму, выдержавшему этот переезд. Моя мать, конечно, поехала со своими ранеными детьми, а мы с папá через некоторое время отправились на катере в дом председателя Совета Министров на Фонтанке, в который мы должны были осенью переехать.
Взяли мы с собой любимую кошечку Наташи, серую Гуню, которая с момента взрыва, как сумасшедшая, носилась по саду, по развалинам между ранеными и убитыми, дико и жалобно мяукая. Только теперь она успокоилась, сидя на моих коленях. Мы ехали почти всё время молча, подавленные происшедшим, но, как бывает только в такие минуты; чувствовали себя так близко друг к другу, как никогда.