355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Бок » Воспоминания о моем отце П. А. Столыпине » Текст книги (страница 18)
Воспоминания о моем отце П. А. Столыпине
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:42

Текст книги "Воспоминания о моем отце П. А. Столыпине"


Автор книги: Мария Бок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

Глава XXXVIII

Летом 1910 года государь с императрицей и детьми были на «Штандарте» в Англии. По дороге была трехдневная остановка в Экернфьёрде, бухте, расположенной севернее Киля, где находилось имение принца Генриха Прусского.

Наш кильский консул Дидерихсен и на этот раз любезно предоставил нам свою яхту «Форстек», на которой мы накануне прихода «Штандарта» пошли в Экернфьёрде.

Дворец в Экернфьёрде очень красив и расположен совсем близко от берега моря. Парк выходит на чудный пляж, на котором стоят два домика для раздевания, и тут же, в парке, происходило купанье обитателей замка в море.

После хорошего перехода пришли мы туда вечером и простояли на якоре целый день: сильный туман настолько задержал «Штандарт», что он пришел лишь через день, на рассвете. Еще до подъема флага царская семья съехала на берег.

На обратном пути мой муж должен был встретить «Штандарт» в Бунсбюттеле, что на Эльбе, при входе в Кильский канал. Туда же должен был первоначально прибыть император Вильгельм, но в последнюю минуту, переменив свой план, он решил встретить государя в Киле.

Пройдя Кильский канал, вдоль которого по обеим его сторонам через определенные интервалы стояли войска, яхта «Штандарт» стала на якорь в Кильской бухте и простояла там до утра следующего дня. Император Вильгельм так и не приехал. Насколько я помню он предполагал показать государю свой флот, что очевидно оказалось невозможным вследствие страшного тумана, заволакивавшего всю бухту.

Осенью мы были в Петербурге, и я была счастлива видеть папá в таком хорошем настроении. Он был полон впечатлений и воспоминаний о своей поездке по Сибири, совершенной в сентябре с министром земледелия Кривошеиным. Много рассказывал он о богатстве края, его блестящей будущности, огромном размахе всех тамошних начинаний и с убеждением повторял:

– Да, десять лет еще мира и спокойной работы, и Россию будет не узнать.

Той же осенью, государь, оставив свою семью в Дармштадте, приехал в Потсдам к императору Вильгельму.

В Потсдамском дворце был большой обед в присутствии обоих императоров. Это был самый красивый прием, который я видела при германском дворе. Огромная, великолепно декорированная зала, большое количество приглашенных и то, рождаемое дорогой и Новой обстановкой оживление, которое всегда царит на приемах за городом, создали из этого вечера на редкость красивое и оживленное торжество.

После обеда мы все представились государю. И государь и император Вильгельм были в отличном настроении.

За последний год я подружилась с падчерицей нашего генерального консула Арцимовича, американкой Мириам. Была она немного моложе меня, очень веселая и милая, и так часто бывала у нас в Берлине, что как-то ездила с нами и в Пилямонт, попав таким образом первый раз в жизни в Россию. Она тоже представлялась государю в этот день. Стояли мы, посольские дамы, в один ряд, и к каждой по очереди подходил государь. Когда дошла очередь до Мириам, я, стоя рядом, слышу следующий разговор:

– Vous êtes Américaine, n'est ce pas?

– Oui, Votre Majesté.

Мириам, не особенно хорошо говорившая по-французски, старается по-военному, четко и ясно выговаривать слова.

– Avez-vous été en Russie?

– Oui, Votre Majesté!

– Ou ça?

– A Poliamont, Votre Majesté! – Удивленный взгляд государя.

– Ou est ce que c'est?

– Je ne sais pas, Votre Majesté! – так же отчеканивает Мириам. Государь подымает брови и улыбается. Тогда Мириам спохватывается и поясняет:

– Chez le Bock's…

(– Вы американка?

– Да, Ваше Величество.

– Вы были в России?

– Да, Ваше Величество.

– Где?

– В Пилямонте, Ваше Величество.

– Где это?

– Я не знаю. Ваше Величество.

– У Бок…)

На что государь только нашелся сказать:

– Ah! – подал ей руку и заговорил со мною. Мне было так смешно, что с трудом удалось серьезно сделать реверанс. Всё еще улыбался и государь и, очевидно, под впечатлением последнего разговора, сказал мне:

– А я теперь знаю, как называется имение вашего отца, он меня, наконец, выучил: Колноберже. Какое трудное название, а сейчас я узнал название вашего имения… Государь запнулся и я ему подсказала: «Пилямонт».

В тот же вечер я первый раз дольше говорила с императрицей Августой-Викторией, и это было многим труднее, чем разговор с императором Вильгельмом. Она держалась удивительно прямо и, строго глядя на собеседника, задавала вопросы и замолкала на довольно долгое время, что действовало весьма мучительно.

Не то было с ее дочерью, молоденькой принцессой Викторией-Луизой, которая стала мне по-детски доверчиво и многословно объяснять, как чудно жить в Потсдаме и какое наслаждение переезд сюда из скучного Берлина!

Глава XXXIX

Какие странные случайности бывают в жизни. В ноябре 1910 года мой муж получил от своей тетушки имение, и надо же было, чтобы на всем необъятном пространстве России имение это находилось бы именно в той же моей милой, родной Ковенской губернии, в которой я выросла. Живя в Германии и видаясь часто с немцами-помещиками, мы оба научились иначе смотреть на обязанности землевладельца, нежели на таковые смотрели обыкновенно в России люди нашего круга того времени, особенно молодые, и поэтому мы решили честно, отказавшись от всех благ городской жизни, поселиться в деревне и серьезно заняться сельским хозяйством. Наше новое имение находилось довольно далеко от Колноберже, но лишь в 59 верстах от Либавы, на самой границе Курляндии. Всё это дало мужу моему толчок к тому, чтобы покинуть морскую службу. Помню, как морской министр адмирал Воеводский уговаривал моего мужа не делать этого, но решение было принято бесповоротно и, награжденный за месяц до ухода со службы следующим чином за отличие, он, после Рождества 1910 года, вышел в запас в чине старшего лейтенанта, и мы сразу переехали на жительство в Довторы, где мы решили жить зимой, переезжая на лето в мой Пилямонт, чтобы быть ближе к моим родителям.

Как я ни любила деревню, но расставаться с нашими многочисленными берлинскими друзьями оказалось не так-то легко, и каждый прощальный обед, а было их очень много, оставлял на сердце грустное воспоминание.

Новизна жизни в деревне зимой, широкое поле деятельности помещичьего быта, масса дела, обязанностей и забот скоро увлекли меня так, что я забыла и думать о светских увеселениях, о балах и туалетах и, совершенно погрузившись в мирную деревенскую жизнь, чувствовала себя вполне счастливой.

Почти одновременно с переездом в деревню мой муж был назначен Шавельским предводителем дворянства, что дало ему, кроме занятия хозяйством, много разнообразной интересной работы, тогда же он был сделан камер-юнкером.

Ездили мы несколько раз за зиму в Петербург, но всегда на короткое время. В один из этих приездов папá как-то сконфуженно рассказал нам о только что происшедшем случае.

Пришел к моему отцу граф Витте и, страшно взволнованный, начал рассказывать о том, что до него дошли слухи, глубоко его возмутившие, а именно, что в Одессе улицу его имени хотят переименовать. Он стал просить моего отца сейчас же дать распоряжение Одесскому городскому голове Пеликану о приостановлении подобного неприличного действия. Папá ответил, что это дело городского самоуправления и что его взглядам совершенно противно вмешиваться в подобные дела. К удивлению моего отца, Витте всё настойчивее стал просто умолять исполнить его просьбу и, когда папá вторично повторил, что это против его принципа, Витте вдруг опустился на колени, повторяя еще и еще свою просьбу. Когда и тут мой отец не изменил своего ответа, Витте поднялся, быстро, не прощаясь, пошел к двери и, не доходя до последней, повернулся и, злобно взглянув на моего отца, сказал, что этого он ему никогда не простит. В другой наш приезд папá рассказывал, что у него только что был великий князь Николай Николаевич, приносивший, уже вторично, по повелению государя, свои извинения за грубости, сказанные в Комитете Государственной Обороны, где он был председателем:

– Удивительно он резок, упрям и бездарен, – говорил папá, – все его стремления направлены только к войне, что при его безграничной ненависти к Германии очень опасно. Понять, что нам нужен сейчас только мир и спокойное дружное строительство, он не желает и на все мои доводы резко отвечает грубостями. Не будь миролюбия государя, он многое мог бы погубить.

Этой зимой 1910–1911 года мой отец особенно интересовался двумя вопросами: проведением земства в Юго-западном крае и проведением новой судостроительной программы, в частности кредитов на постройку дредноутов.

Печать была в это время сильно занята вопросом: нужен ли России флот? Полемика была жгучая. Было два мнения:

1) создать, после разгрома нашего флота в Японскую войну, эскадренный флот,

2) ограничиться созданием флота береговой обороны. Об этом писалось в газетах, печатались книги, об этом говорилось с Думской трибуны. Между членами Думы споры становились всё горячее, и интерес к этому вопросу стал распространяться в широких слоях населения. Моему отцу посылались все издающиеся по этому вопросу книги, статьи. Считая дело это исключительно важным и не будучи достаточно ознакомленным в морских вопросах, отец мой прослушал целый ряд лекций профессоров-специалистов и не только по стратегическим вопросам, но даже по кораблестроению.

Вникнув таким образом в суть дела, папá твердо стал на точку зрения Морского Генерального Штаба, против большинства членов Государственной Думы, считая, что России, как великой державе, необходим эскадренный флот и сделался защитником проведения морской программы.

В течение всей зимы папá вел нескончаемые переговоры с лидерами партий и отдельными влиятельными членами Государственной Думы, убеждая их в необходимости поддержки законопроекта о кораблестроении.

Очень любивший флот государь тоже считал вопрос этот весьма существенным и постоянно вел о нем переговоры с папá, входя в это дело до мелочей. Государь винил морского министра адмирала Воеводского в неумении говорить с членами Государственной Думы и, как мне говорил папá, неоднократно спрашивал совета, кого бы назначить вместо него. При этом государь упомянул раз, что он знает одного лишь адмирала, который сумел бы найти с Государственной Думой общий язык и воссоздать флот России, – это бывший наместник на Дальнем Востоке адмирал Алексеев.

– Но к сожалению, – прибавил государь, – общественное мнение слишком возбуждено против него, хотя он решительно не виноват в неудачах нашей последней несчастной войны.

Слушая нескончаемые, ни к чему не приводящие споры членов Думы, товарищ морского министра адмирал Григорович начал по собственной инициативе постройку четырех дредноутов.

Время проходило, для дальнейшей постройки броненосцев надо было узаконить кредиты, а споры всё продолжались. Всё это очень волновало папá, и я помню, каким он себя почувствовал счастливым, когда, наконец, ему удалось убедить большинство Государственной Думы встать на его сторону.

Но не менее близко к сердцу папá лежал и вопрос о введении земства в Юго-западном крае. Дело это было почти также дорого моему отцу, как и проводимая им хуторская реформа. Он видел будущее величие России, как в самоуправлениях, так и в хуторском хозяйстве, и обе эти мысли были взлелеяны моим отцом еще с юношеских лет. Он мечтал о самоуправлении, когда служил в Северо-западном крае, но окончательно убедился в целесообразности его во время своего губернаторства в Саратове, где земство играло такую видную роль.

Хотя моему отцу и приходилось вести с Саратовским земством непрерывную и очень не легкую борьбу, он всё-таки считал земство необходимым фактором в жизни государства. По его мнению, антагонизм земства и правительства представлял собой лишь уродливое явление смутных 1905–1906 годов, и считал, что эта борьба должна прекратиться по мере оздоровления России.

Одновременное введение земства и в Северо-западном крае отец мой считал невозможным, вследствие местных условий. Юго-западный край в крестьянской массе был русским и, хотя там было много помещиков поляков, при выборах по куриям это делу не мешало. Не то было в Северо-западных губерниях, где крестьяне в большинстве литовцы или поляки, а помещики почти исключительно поляки. Чтобы выйти из этого положения, отец мой решил заселить этот край известным количеством русских крестьян, для чего Крестьянский банк начал покупать помещичьи земли и парцелировать их между русскими крестьянами. Этим маневром мой отец хотел создать необходимое число русских выборщиков.

Папá говорил, что если провести земство без проведения предварительно этой меры, в результате будет введение польского языка на заседаниях и объединение революционно настроенных против России элементов. Рассчитывал отец на то, что процедура заселения части земли Северо-западного края продолжится около трех лет, после чего край будет готов к введению в нем самоуправления. Пока же стояло на очереди проведение земства в Юго-западном крае.

С горячим интересом следили мы за ходом этого столь близкого моему отцу дела и по газетам и по письмам близких.

В Государственной Думе законопроект о земстве прошел гладко. Мы радовались исполнению заветного желания папá, считая, что дело это теперь решенное, как вдруг совершенно для всех неожиданно доходит до нас весть о том, что Государственный Совет законопроект провалил.

Конечно, ничего другого, как подать в отставку, в данном случае моему отцу не оставалось, что он и сделал.

Все подробности этого дела мы узнали несколько позже лично от моего отца, а в эти тревожные дни, проводимые вдали от моих, мы знали лишь, что папá подал в отставку, и что отставка эта, очевидно, принята, раз три дня нет никакого ответа на его прошение. На четвертый день оказалось, что мой отец остается на своем посту, но, не успели мы ничего узнать по этому поводу, как получаем телеграмму следующего содержания: «Можете ли принять двух мужчин? Приедут в своем вагоне». Не трудно было, конечно, сразу догадаться, что идет речь о папá и об одном из его чиновников особых поручений, всегда его сопровождавшего, и легко, конечно, понять и то, до чего мы были счастливы, что мой отец выбрал именно наш дом для отдыха после пережитой тяжелой недели.

Приготовив возможно уютно комнаты для моего отца, мы поехали встретить его за две станции от нас.

Помню я, как сегодня, как я вошла в вагон папá, и какое удивленное (он не ждал нас уже здесь) и радостное лицо он поднял ко мне. Это были одни из самых счастливых дней, проведенных нами вместе. По дороге до нашей станции мой отец успел подробно рассказать нам обо всем пережитом за последнее время.

Оказывается, уже после того, как законопроект о земстве провалился в Государственном Совете, стало известно, что накануне его разбора два крайне правые члена Государственного Совета, Трепов и Дурново, были приняты государем, которого они сумели убедить в том, что введение земства в Юго-западных губерниях гибельно для России, и что депутация от этих губерний, принятая государем, состояла вовсе не из местных уроженцев, а из «Столыпинских чиновников», говорящих и действующих по его указаниям.

Не переговорив по этому делу с премьером, государь на вопрос Трепова, как им поступить при голосовании, ответил: «Голосуйте по совести».

Результатом этой аудиенций и был провал законопроекта в Государственном Совете, повлекший за собой и прошение об отставке моего отца.

Не получая три дня никакого ответа на поданное прошение, папá считал себя в отставке, как на четвертый день он был вызван в Гатчину вдовствующей императрицей. Об этом свидании мой отец рассказывал с большим волнением, такое глубокое впечатление произвело оно на него.

Входя в кабинет императрицы Марии Федоровны, папá в дверях, встретил государя, лицо которого было заплакано и который, не здороваясь с моим отцом, быстро прошел мимо него, утирая слезы платком. Императрица встретила папá исключительно тепло и ласково и сразу начала с того, что стала убедительно просить его остаться на своем посту. Она рассказала моему отцу о разговоре, который у нее только что был с государем. «Я передала моему сыну, – говорила она, – глубокое мое убеждение в том, что вы одни имеете силу и возможность спасти Россию и вывести ее на верный путь».

Государь, находящийся, по ее словам, под влиянием императрицы Александры Федоровны, долго колебался, но теперь согласился с ее доводами.

«Я верю, что убедила его», – кончила императрица свои слова.

В самых трогательных и горячих выражениях императрица умоляла моего отца, не колеблясь, дать свое согласие, когда государь попросит его взять обратно свое прошение об отставке. Речь ее дышала глубокой любовью к России и такой твердой уверенностью в то, что спасти ее призван мой отец, что вышел он от нее, взволнованный, растроганный и поколебленный в своем решении.

Вечером того же дня, или вернее ночью, так как было уже два часа после полуночи, моему отцу привез фельдъегерь письмо от государя. Это было удивительное письмо, не письмо даже, а послание в 16 страниц, содержащее как бы исповедь государя во всех делах, в которых он не был с папá достаточно откровенен.

Император говорил, что сознает свои ошибки и понимает, что только дружная работа со своим главным помощником может вывести Россию на должную высоту. Государь обещал впредь идти во всем рука об руку с моим отцом и ничего не скрывать от него из правительственных дел. Кончалось письмо просьбой взять прошение об отставке обратно и приехать на следующий день в Царское Село для доклада.

На следующий день на аудиенции в Царском Селе папá дал согласие остаться на своем посту, но поставил условием, чтобы Государственный Совет и Государственная Дума были бы распущены на три дня и чтобы за это время законопроект о земстве был бы проведен согласно 87-ой статье. Государь дал на это согласие и, кроме того, уволил обоих виновников провала законопроекта в Государственном Совете в бессрочный отпуск, заграницу.

Папá кончил свой рассказ, когда мы подъезжали к нашей станции, и мы были счастливы, когда взволновавшие нас всех воспоминания сменились мирными впечатлениями сельской жизни. Папá еще не знал нашего дома и мы были особенно рады, что он посещает нас в Довторах. Было это в начале Страстной недели. Накануне было еще холодно, небо было серое и от еще неоттаявшей земли тянуло сыростью. А к приезду папá вдруг, как по мановению волшебного жезла, картина сразу изменилась.

Засияло солнце. Мигом просушило оно своими горячими лучами землю, защебетали и запели птицы, запахло талой землей, тут и, там стали появляться зеленая травка и первые лиловые цветочки.

Это было так неожиданно и так отрадно, что папá, как и мы, вздохнул, казалось, полной грудью и, сидя на балконе или гуляя по саду, любовался ни с чем несравнимой картиной воскресения природы, забывая на время тяжелую борьбу и труды.

У нас гостила тогда Мириам, та самая американка, разговор которой с государем так рассмешил его. С папá же приехал его любимый чиновник особых поручений, Яблонский, удивительно толковый, расторопный и живой… Он был, по выражению папá, всегда и везде «на высоте своего призвания». Мы все вместе очень много гуляли, ездили с папá верхом, а вечером, уютно сидя в нашей деревенской гостиной, учили папá играть в бридж, что его очень забавляло.

Как чудный сон пролетели эти четыре весенние дня, которые папá провел в Довторах. Войдя в наш дом, он сказал – Это мамá придумала, что я отдохну лучше всего у своих детей.

А, уезжая, его последними словами были:

– Да, я, действительно отдохнул и так счастлив, что знаю вашу жизнь.

По дороге он говел в Риге и к Пасхе был уже дома, в Петербурге.

Глава XL

Ранним летом переехали мы в Пилямонт, где намеревались провести 2–3 месяца, по соседству от Колноберже. Это лето, последнее в жизни папá, всё было какое-то другое, чем предыдущие. С детства не видала я папá настолько близким к нам всем, как теперь, и, вместе с тем, никогда не видала я его таким утомленным.

По-прежнему все нити, управляющие внутренней жизнью огромной Российской Империи, сходились в его руках; как и в предшествовавшие годы, разносил день и ночь работающий в Колноберже телеграф распоряжения и приказы на тысячи верст. Но когда я присматривалась ближе к моему отцу, то видела, что тяжесть, лежащая на его плечах, превышает его силы, что он устал, что ему нужен полный отдых. Он, по-видимому, и сам вполне сознавал это, так как всё, что мог из дел сдал перед отъездом из Петербурга В. Н. Коковцову.

Дядя Александр Аркадьевич Столыпин жил это лето в своем имении Бече, лежащем от Колноберже в шестидесяти верстах. Папá собрался его навестить. Поехали и мы с ним в его вагоне и провели вместе у дяди целый день. Этот чудный летний день оказался последним свиданием обоих братьев.

Мы все, веселясь, играя и гуляя, остались в восторге от всегдашнего гостеприимства дяди и тети и были очень далеки от каких-нибудь мрачных предчувствий, но дядя Саша впоследствии рассказывал мне, что папá в этот приезд говорил с ним о своем здоровьи, чего он так не любил делать, и сказал ему, что чувствуя себя крайне утомленным, дал исследовать себя перед отъездом из Петербурга доктору, который ему и сказал, что у него грудная жаба и что сердце его требует полного и длительного отдыха.

– Постараюсь отдохнуть в Колноберже насколько возможно без вреда для дел, а осенью поеду на юг, – говорил папá, и прибавил:

– Не знаю, могу ли я долго прожить.

В сентябре предполагались в Киеве большие торжества в высочайшем присутствии по случаю открытия памятника Александру II, на которых папá должен был присутствовать, а после них он и хотел поехать на короткий срок к моей тетушке, княгине Лопухиной-Демидовой.

Княгиня Ольга Валерьяновна Лопухина-Демидова жила уже тридцать лет безвыездно в своем имении Киевской губернии Корсунь, когда-то бывшей резиденцией польских королей.

Корсунь славился красотой своего месторасположения, парком и замком, славился даже за границей, откуда приезжали осматривать его туристы. А сама тетушка была одной из самых типичных «grandes dames» старого закала, какую только можно было сыскать на обоих полушариях. Поразительной красоты в молодости, она сохранила до поздней старости правильные, тонкие черты лица и величавую осанку. Женщина редкой доброты, она не смущалась никем и ничем, говорила каждому в лицо правду, не сообразуясь с тем, приятно это ему или нет, но говорила она таким тоном, что ни протестовать, ни обижаться и в голову не приходило.

К моему отцу она относилась с большой любовью, с восторгом преклонялась перед его деятельностью, и очень ждала его приезда из Киева. Но все эти планы неясно рисовались в, казалось, далеком будущем, а пока мы все наслаждались летом, деревней и, главное, возможностью сравнительно часто видеть папá и свободно разговаривать с ним.

Папá много с нами гулял, когда мы приезжали из Пилямонта, и очень охотно беседовал с моим мужем и мною на все интересующие нас темы. Пользуясь этим, я, как в дни детства, обращалась к папá за разъяснением неясных для меня вопросов.

Хотя Распутин в те годы не достиг еще апогея своей печальной славы, но близость его к царской, семье тогда уже начинала возбуждать толки и пересуды в обществе. Мне, конечно, было известно, насколько отрицательно отец мой относится к этому человеку, но меня интересовало, неужели нет никакой возможности открыть глаза государю, правильно осветив фигуру «старца»! В этом смысле я и навела раз разговор на эту тему. Услышав имя Распутина, мой отец болезненно сморщился и сказал с глубокой печалью в голосе:

– Ничего сделать нельзя. Я каждый раз, как к этому представляется случай, предостерегаю государя. Но вот, что он мне недавно ответил: «Я с вами согласен, Петр Аркадьевич, но пусть будет лучше десять Распутиных, чем одна истерика императрицы».

Конечно, всё дело в этом. Императрица больна, серьезно больна; она верит, что Распутин один на всем свете может помочь наследнику, и разубедить ее в этом выше человеческих сил. Ведь как трудно вообще с ней говорить. Она, если отдается какой-нибудь идее, то уже не отдает себе отчета в том, осуществима она или нет. Недавно она просила меня зайти к ней после доклада у государя и передала свое желание о немедленном открытии целой сети каких-то детских приютов особого типа. На мои возражения, что нельзя такую работу осуществить моментально, императрица сразу пришла в страшное волнение, нервно, со слезами в голосе стала повторять:

– Mais comprenez-moi done, ces malheureux enfants ne peuvent pas attendre; cela doit être arrangé toute de suite, tout de suite (Но, поймите меня, несчастные дети не могут ждать. Это должно быть сделано немедленно, немедленно.).

Видя, насколько она возбуждена, мне только оставалось ответить:

– Je ferai mon possible pour satisfaire le désire de Votre Majesté (Я сделаю всё возможное, чтобы удовлетворить желание Вашего Величества.).

– Ведь ее намерения все самые лучшие, но она действительно больна.

В другой раз папá говорил мне:

– Какая разница между императрицей Александрой Федоровной и ее сестрой. Великая княгина Елизавета Федоровна, – это женщина не только святой жизни, но и женщина поразительно энергичная, логично мыслящая и с выдержкой, доводящая до конца всякое дело. Займется она, например, каким-нибудь брошенным ребенком, так можешь быть уверена, что она не ограничится тем, чтобы отдать его в приют. Она будет следить за его успехами, не забудет его и при выходе из приюта, а будет дальше заботиться о нем и не оставит его своим попечением и когда он кончит учение. Это женщина, перед которой можно преклоняться.

И этим летом, как это бывало всегда с самого моего рождения, посещали Колноберже все наши старые друзья и соседи, но в этот последний год и папá побывал у всех, чего он в предыдущие годы не делал. – «Будто хотел со всеми проститься», – говорила впоследствии мамá.

Он всех посетил, всех обласкал, интересуясь жизнью каждого. Отцу Антонию привез даже в подарок красивую чернильницу из Петербурга. Очень наш батюшка этой чернильнице обрадовался, берег ее, как зеницу ока, и это была первая вещь, о которой он подумал, когда надо было, при приближении во время войны немцев, бежать из Кейдан. Но старенький отец Антоний так растерялся в день, когда надо было ему покинуть дом, в котором он прожил свыше сорока лет, что не нашел лучшего места для «драгоценной» чернильницы как под креслом в гостиной! Приехав в Петербург, он рассказывал, как ее хорошо запрятал под длинный чехол кресла. А как батюшка наш был по возвращении в Кейданы, после войны, горько разочарован, не найдя чернильницы!

Мысленно переживая эти последние месяцы жизни моего отца, вспоминаю я один удивительный случай.

Бывал у папá доктор Траугот, бывший товарищ папá по университету. Они не видались со студенческих времен и встретились снова в бытность моего отца уже премьером, когда Траугот обратился к папá официально по поводу какого-то дела. Но официальные отношения сразу были отброшены, и этот доктор продолжал бывать в доме в качестве друга.

Приезжаем мы раз в Колноберже, и папá, здороваясь, сразу говорит мне спокойным, самым обыкновенным голосом:

– Знаешь, Траугот умер.

Я спрашиваю:

– Была телеграмма?

На что папá так же спокойно, будто дело идет о самой обыденной вещи, говорит:

– Нет, он сам явился ко мне ночью, сказал, что умер и просил позаботиться о его жене. А потом мамá рассказывает, что папá ночью разбудил ее и сказал, что Траугот умер.

Вечером того же дня была получена телеграмма с этим же известием. Надо прибавить, что менее суеверного и склонного к каким бы то ни было мистическим переживаниям человека, чем мой отец, трудно было сыскать.

До отъезда в Киев ездил папá раз на несколько дней в Петербург и потом в Ригу на торжества открытия памятника Петру Великому. Из Риги мой отец приехал в восторге и много нам потом рассказывал про этот, так понравившийся ему город.

Лето, последнее лето папá, подходило к концу. Мы поехали проститься с ним перед его отъездом в Киев. Перед отъездом мы гуляли по саду и помню, как мой отец, обратясь к мамá, сказал:

– Скоро уезжать, а как мне это тяжело на этот раз, никогда отъезд мне не был так неприятен. Здесь так тихо и хорошо.

Я осталась на несколько дней в Колноберже, пока мой муж объезжал дворян своего уезда. Встретиться должны мы были в Шавлях первого сентября к открытию сельскохозяйственной выставки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю