355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Нуровская » Святая грешница » Текст книги (страница 2)
Святая грешница
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:45

Текст книги "Святая грешница"


Автор книги: Мария Нуровская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

– Смеющийся Отто.

Мне уже приходилось о нем слышать. У него было еще одно прозвище – «палач гетто». Неделю назад он застрелил подростка, который бегал за Стену, чтобы достать еду. Мужчина стоял в дверях, слегка расставив ноги, держа под мышкой свою эсэсовскую фуражку с черепом. Зал замер. Тут же из служебного помещения прибежал шеф. Он покатился в сторону немца, как бочонок с пивом. Я прыснула со смеху. Вера больно вцепилась ногтями мне в руку. Шеф уже танцевал вокруг гостя, стремясь угадать его желание. А тот, не удосужив хозяина заведения ни единым словом, продвигался между столиками. И я уже чувствовала, что он направляется ко мне и что пришел сюда с одной целью – посмотреть на меня. Предчувствие не обмануло, так же как и с тем толстяком в первый день. Вера вскочила с места, а я, продолжая курить, спокойно смотрела словно ничего особенного не происходило. Эсэсовец немного подождал, а потом повернул назад к выходу. Шеф устремился за ним словно тень.

Вера рухнула на стул, белая как смерть.

– Не рассчитывай на свою красоту, – сказала она надтреснутым голосом. – С ним проиграет любая.

– Посмотрим. – Меня саму удивил тон, которым я это произнесла.

Как только эсэсовец покинул зал, все тут же вернулось на круги своя: звон приборов и бокалов, громкая музыка, шум публики. К нашему столику направлялся мой постоянный клиент, владелец галантереи. Я сразу погасила бычок и «сделала лицо», придав ему выражение зазывного ожидания. Но не успел он дойти, как шеф преградил ему дорогу. Клиент не желал уступать, но, когда шеф шепнул ему что-то на ухо, поспешно вернулся на место. Через минуту хозяин уже сидел за нашим столиком. Нам с Верой никогда не приходилось видеть столько умиления на его физиономии. Наклонившись ко мне, он заворковал:

– Эличка, с сегодняшнего дня тебя ни для кого нет.

– Шеф меня хочет выбросить? – невинно улыбаясь, спросила я.

– Что ты? – искренне удивился он. – Теперь у тебя будет только один клиент.

Я хорошо знала, кто будет этим клиентом. Вера, глядя на меня со смешанным чувством удивления и страха, тоже знала. Боялась ли я?.. Может быть, ведь мне исполнилось только семнадцать лет. Я чувствовала себя словно под наркозом, но временами он переставал действовать, и тогда я снова становилась испуганным ребенком.

Прошло три дня, а я продолжала сидеть за столиком и скучать. Решила даже принести с собой книжку, хотя не знала, позволит ли шеф читать… Наконец он заявился. Даже не посмотрел в мою сторону, пересек зал и исчез в служебном помещении. Через какое-то время прибежал раскрасневшийся шеф и приказал мне идти в комнату на первом этаже. Чтобы туда попасть, нужно было пройти через администрацию. Я не зажгла свет и, споткнувшись о стул, зацепила чулок. Открывая дверь, думала только о спущенной петле. А может, таким образом хотела отодвинуть от себя страх. Войдя, мне показалось, что никого нет. Потом я увидела его. Он стоял у окна спиной ко мне. «И снова спина», – подумала я. Смеющийся Отто медленно повернулся, и мы взглянули друг на друга. Но я не могла рассмотреть его лица. Когда же он подошел ближе, я удивилась: это было обыкновенное лицо обыкновенного мужчины. Если бы он поднялся ко мне наверх в гражданской одежде, я бы отнеслась к нему, как к любому клиенту. От взгляда эсэсовца я почувствовала прикосновение смерти, и тут же включилась моя защитная система. Я впилась в его глаза без страха. И он отвел взор.

– Сидеть, – сказал мужчина по-польски, – мы сидеть…

– Можем говорить по-немецки, – предложила я.

Наши взгляды вновь встретились. Не отводя глаз, я стала раздеваться. Сбросила туфли (сразу пожалев об этом, потому что стала ниже ростом), медленно сняла чулки, затем платье, белье. Я стояла перед ним голая. Одним движением распустив волосы, старалась ни на минуту не потерять этот взгляд. С бесшабашным интересом я следила за его лицом.

– Вы не будете раздеваться? – спросила я.

– Может, выпьем шампанского? – вопросом на вопрос ответил Смеющийся Отто. И это было подтверждением того, что он боялся меня.

– Я не пью, – холодно отказалась я.

Он раздевался в темноте. Слабый свет с улицы высвечивал его силуэт. Вскоре мужчина стоял рядом со мной, худой и напряженный. Если бы он пришел с улицы, просто так, может, я выдала бы ему обычный «короткий номер». Но эсэсовский мундир висел здесь же на стуле. Я ненавидела его каждой частичкой своего тела и старалась победить в этом бою. Мне это удалось. Мой партнер выдохся, сделался немощным. Я чувствовала, как он старается взять себя в руки, как борется с собой, но не торопилась ему помочь. Длилось это достаточно долго, наконец он встал. Оделся и вышел, не сказав ни слова. Я осталась одна. И от испуга чуть не расплакалась. Ведь за такое оскорбление он мог сделать со мной все, что угодно: отправить на плац или просто выстрелить в упор в голову. А вдруг у меня остались считанные часы? Что будет с папой? Вышлют нас вместе или вместе замучают? Холодная, костлявая рука смерти сжимала меня за шею, и я сдерживалась, чтобы не закричать от страха. Не заходя в зал, отправилась домой.

Отец еще не спал, дремал в кресле.

– Ты так рано вернулась? – Приветливо сказал он.

– А не спрашиваешь откуда? – взорвалась я. – Ты ведь давно не веришь, что я даю уроки. Я девка! Знаешь, как меня называют? Королева борделя!

Он замахал руками, как бы отгоняя меня. В тот момент отец показался таким жалким. «Паяц с козьей бородкой», – подумала я с презрением и закрылась в кухне. В шкафу стояла бутылка с самогоном, я сделала большой глоток. Костлявая рука немного отпустила. Я просидела за столом в кухне несколько часов. А когда вернулась в комнату, папа спал или делал вид, что спит. Я легла в постель, хотя знала, что не усну. В какое-то мгновение мне захотелось забраться, как в детстве, к отцу под плед, ища утешения и помощи. Но теперь он во всем зависел от меня. Вера была права: гетто слишком рано состарило его. Он даже двигался, как одряхлевший старик. Когда я застала его утром в кухне, отец держал хлеб в горсти, отщипывая по кусочку, как это делают нищие.

– Есть же смалец, – напомнила я. – Почему ты не намажешь его на хлеб?

– Тебе не хватит.

– Оставь меня в покое, – резко проговорила я, прислушиваясь к шагам на лестнице: не идут ли за мной, а что еще хуже, за нами… Приближалось время, когда я должна была уходить на работу.

Неуверенно вошла в зал. Все было по-прежнему: дым, музыка, разговоры. Села за столик почти с таким же чувством, как в первый раз. При появлении шефа сердце готово было выскочить из груди: может, они уже здесь… Однако тот с липкой улыбкой шепнул, что меня уже ждут. В одно мгновение что-то со мной произошло, я как бы «выскочила из себя» и стала другой. Я превратилась в сгусток страха, все остальные эмоции и чувства отсутствовали. Это была не я, это была «она». И «она» шла к тому, кто ждал. Увидела его спину, а потом и лицо. Глаза были ласково-покорными, почти как у собаки.

Я уселась на диван и, положив ногу на ногу, сказала:

– Сегодня я выпью шампанского.

Он бросился к столику. Из ведерка со льдом выглядывало обернутое в серебро горлышко бутылки. Выстрелила пробка, и прозрачная жидкость наполнила бокалы на тоненьких ножках.

Взяв в руки бокал, я почувствовала, что в моей жизни начинается новый этап. Было интересно, что нашел во мне этот немец, чем я покорила его сердце. Хотя у таких, как он, не может быть сердца. Наверное, я так и не узнала это до конца. Может быть, на него действовала моя красота. Но красивых девушек в то время хватало, стоило пройти по нашей улице чуть дальше. Правда, я была очень молода. «Чувствуется еще роса на лепестках», – сказал мне один из клиентов. Он тоже был от меня в восторге. А один из гостей, интеллигент (в нашей халабуде это явление редкое), признался как-то: «Твоя красота, как отрава, от нее веет смертью…».

Я испугалась этих слов и самого человека тоже. Не хотела идти с ним наверх, хоть он предлагал больше денег. Заупрямилась – и конец. Я могла себе позволить гораздо больше, чем мои товарки. А с той минуты, когда появился Смеющийся Отто, – уже все. Эсэсовец не смеялся больше в моем присутствии и стал хмурым. Его ревность ко мне проявлялась взрывами злости. Однажды хотел застрелить человека, который осмелился на меня взглянуть. Дошло до того, что меня стали бояться. Даже Вера как-то отдалилась. Когда я заходила к ним, они с женихом сразу замолкали, вели себя неестественно – не в силах была этого изменить и в конце концов перестала у них бывать. Жила в полной изоляции. Когда шла через гетто, обвешанная сумками с едой, все творившееся вокруг казалось декорацией: трупы, дети с выступающими ребрами. Мне даже не приходило в голову с кем-нибудь поделиться. В том мире, в который я пришла, этот жест выглядел бы ненужным. У меня было какое-то неясное предчувствие, что, стоит мне вытащить из сумки хоть один апельсин и подарить его ребенку, все исчезнет, а я окажусь на его месте. Единственной моей заботой было накормить папу. Я стала внимательна и добра к нему. Приносила икру, сардины. Заискивала перед ним, нежно расспрашивала обо всем. Он отвечал мне своим печальным голосом и ничего не брал, кроме хлеба. Я не сердилась на папу, понимая, что это такой же пустой жест, как одарить умирающего с голоду ребенка апельсином. Я только не имела права называть его, как в детстве, «папочка», «папулька». Это было нечестно. И хотя мы оба чувствовали эту фальшь, все же не могли себе в этом отказать. Мне кажется, я уже не помню, какой была до войны, за стеной гетто. Временами промелькнет та девочка с ленточками в косичках, проплывет где-то передо мной в пространстве, еще более призрачная, чем сегодняшняя. Зачем я пользовалась словами той девочки: «папочка», «папулька»? Им не было места в этой жизни. Здесь же совсем другие персонажи – пятидесятилетний старец и высококлассная девка из борделя…

Отто хотел снять мне квартиру, но я была против. Упрямо продолжая жить в доме на Сенной и принимать немца в той комнатке, с проходом через администрацию. Уже не работая в зале, я заявлялась туда в норковой шубе, когда мне вздумается, он ждал, ждал меня, иногда понапрасну. Но эсэсовцу не разрешалось ни прийти ко мне домой, ни прислать за мной.

Однажды ровно в полночь в комнатке наших свиданий выстрелила в потолок пробка от шампанского. Наступил тысяча девятьсот сорок третий год.

– Эля, – сказал Смеющийся Отто, – выходи за меня.

Я с удивлением посмотрела на него.

– Что ты сказал?

– Хочу на тебе жениться.

– Ты хочешь опозорить свою расу! Как на это посмотрит твой фюрер? – со смехом воскликнула я.

– Я люблю тебя, – произнес он.

– Но я тебя не люблю, – холодно отрезала я. – И не будем больше об этом.

Что чувствовала я, когда эсэсовец стоял на коленях и целовал мне ноги? Это удивительно, но я не чувствовала ничего. Внутри ощущалась пустота, я была как бы силуэтом. И часто вспоминала слова своего несостоявшегося клиента: «Твоя красота, как отрава, от нее веет смертью». Мне доставляли удовольствие переживания немца. Я была образованнее и интеллигентнее его. Отлично говорила по-немецки. Как-то ночью я прочитала ему стихи Гете.

– Чьи это стихи? – спросил он.

Я рассмеялась:

– Это стихи сына того же народа, что и ваш фюрер. Может, ты даже слышал о нем – это Гете.

Он мне ничего не ответил, а может, и правда о нем не знал.

Я вернулась домой на рассвете и была удивлена, застав папу с книжкой на коленях. Голова наклонена, седые волосы спадали со лба. Он спал. Я побродила по квартире, потом помылась в кухне, когда в ночной рубашке вернулась в комнату, отец был в той же позе. Охваченная недобрым предчувствием, я дотронулась до его руки. Она была холодна. Этот холод проник внутрь меня.

– Папочка, – прошептала я голосом предвоенной девочки и подняла его голову. Я увидела любимое лицо, но через минуту произошло нечто ужасное: челюсть постепенно отвисла, щеки впали, нос заострился… было в нем что-то от птицы. Я побежала в комнату Веры, где она с женихом праздновала Новый год. Оба были пьяны, но мой вид отрезвил их. Я не могла выговорить ни слова, только показала на нашу дверь.

– Заснул старичок, – с грустью и теплотой произнесла Вера.

Она перевязала шарфиком голову папы, и он снова приобрел человеческий вид. Теперь он выглядел так, будто у него болели зубы. Я стояла, оцепенев, и пошевелилась, только когда Вера вынула из его рук книжку. Побоявшись, что она закроет ее и мне никогда не узнать, о чем папа читал в эту последнюю ночь, я старательно заложила страницу. Потом, когда Вера начала хлопотать в комнате, прошла на кухню и, сев за стол, беззвучно заплакала. Папа уже переступил тот порог, который суждено перейти всем. Я хотела быть с ним. С самого детства мне никогда не приходилось покидать его, даже в эти тяжелые месяцы. Я не помню себя такой. Самое страшное было то, что он до последнего времени ни о чем не подозревал. Он должен был умереть, чтобы я стала собой. Слишком высокая цена. Мне невозможно было с этим согласиться…

В кухню заглянула Вера.

– Иди к своему старичку, – прокуренным голосом позвала она. В ее тоне было сочувствие.

Вера любила моего папу. Она была нам другом в той унизительной жизни, когда голод и нищета пришли к нам в дом…

Второго января я вышла из гетто в сопровождении человека Отто, которому тот заплатил. В моем кармане лежала кенкарта на имя Хелинской Кристины. Немец снял мне апартаменты, где мы должны были встретиться. Только я не пошла туда. Какое-то время кружила по улицам, а когда показалось, что за мной следят, свернула во двор, поднялась на площадку второго этажа и позвонила. Мне никто не открыл. Услышав шаги посланного немцем «ангела-хранителя», я побежала на этаж выше и нажала на звонок двери, где висела табличка: «А. Р. Кожецы». Через минуту в дверях появилась ваша мама. На меня смотрели глаза, которые видели все насквозь, хотя я и не похожа на еврейку. Я была в плащике, словно с плеча младшей сестренки. В том самом, в котором пару лет назад переступила порог гетто. В старых туфельках, жавших мне, потому что я продолжала расти. Все купленные мне Смеющимся Отто наряды я оставила в квартире на Сенной. У меня даже не было времени попрощаться с Верой. А может, и не хотела… Ваша мама знала, откуда я пришла, и, несмотря на это, взяла меня за руку и завела в квартиру.

Письмо второе

Декабрь 44 г.

Я долго смотрела на твое спящее лицо. Несколько дней мы с тобой снова вместе. Не могу даже объяснить, что я чувствовала, когда ты удалялся через сад. В тот момент обещала рассказать тебе всю правду. Только ты можешь быть мне судьей.

Я не знаю, существует ли Бог. Никогда об этом не задумывалась. Для меня это не имеет большого значения. Мне достаточно быть рядом с тобой. Но я не сдержала слова, пока готовилась к своей исповеди, пришлось выслушать твою. И тогда до меня дошел смысл слов. «Мы их выкинем отсюда после войны». От твоего тона у меня сжалось сердце. Я физически ощутила это, как приговор. Потом ты уснул. А я лежала в темноте, испуганная и неуверенная, и вспоминала твои слова: «Я никогда их не любил, а теперь ненавижу», и еще: «Мы их выкинем отсюда после войны». Хозяин отеля в Вильнюсе выдал в руки НКВД скрывающихся польских офицеров, среди них был ты. Как выглядел тот человек, из-за которого моя жизнь вновь превращалась в ад? Ад страха… Хотя бы один-единственный раз мне хотелось бы заглянуть ему в глаза. Конечно, это невозможно по многим причинам. Может, этот человек ушел уже в мир иной, может, его настигла кара.

Я сижу одиноко за столом и пишу тебе, потому что многих вещей сказать не могу. Я должна научиться бдительности, чтобы никогда не проговориться и не попасть в западню какого-нибудь запретного сюжета. Их столько, но все они берут начало в прошлом. Это прошлое – отец, гетто и я, ведь я…

Тогда, второго января, в вашей квартире горели свечи перед образами, был праздник Божьей матери. Твоя мама дала мне полотенце и проводила в ванную, чтобы я могла помыться. Потом мы сидели в гостиной комнате за столом. Она сказала, что у нее нет никаких известий от сына, а невестка неделю назад ушла за продуктами и не вернулась. Остался ваш четырехлетний сыночек. Я смотрела на ребенка, спящего за сеткой в чистой кроватке, с чувством, похожим на грусть: в гетто мне пришлось видеть других детей.

– Тебе есть куда пойти? – спросила она меня.

Я молча покачала головой.

– Оставайся с нами, – предложила твоя мать.

Она имела в виду себя и внука. Но слова ее оказались пророческими. Сначала я присвоила себе одежду твоей жены, наверное, у нас похожие фигуры и уж точно один размер обуви. Твоя мать пекла пончики для кондитерской на углу, я иногда их относила туда. Старалась помогать ей, но я так мало чего умела. Из дома я вынесла только знание трех языков, лучше всего французского, так как меня воспитывала бонна-француженка. Можно даже сказать, что я говорила на этом языке, как на родном. Неплохо знала английский, потому что пару лет жила в Англии, где отец преподавал. Я была совсем крохой, мне не было еще и пяти, когда он взял меня с собой.

Мои попытки помогать твоей матери оказались настолько бездарны, что она в конце концов от них отказалась.

– Иди, Кристина, почитай что-нибудь, – с усмешкой предлагала она.

Я ей представилась как Кристина. Она с пониманием покивала, а потом неожиданно спросила:

– А как тебя зовут на самом деле?

– Эльжбета, – поколебавшись, ответила я.

Твоя мама приняла это к сведению, но прописала меня как Кристину Хелинскую, свою кузину, то же самое сказала и сторожу в доме. Наши отношения сложились так, что я ей не приносила особенной пользы. Она была очень аккуратна, всегда убиралась за мной, даже перемывала посуду. И считала вполне нормальным, что обслуживает меня, подвигая под нос сладости, спрашивая, что я люблю. Относилась ко мне так же, как к своему внуку, то есть с пониманием и добротой. Мне хотелось помочь ей хотя бы с ребенком, но я не любила ухаживать за детьми. Михал был для меня тогда маленьким мужчиной. Он чувствовал мое отношение к себе и смотрел исподлобья, предпочитая бабушку. Она же просто танцевала вокруг нас, и, кажется, это доставляло ей удовольствие. Мы были для нее Михалком и Кристиночкой…

– С ребенком нужно все время разговаривать, – учила она меня, но я не могла.

Слова застревали в горле, и мне не хотелось их произносить. За моей спиной стояли бессонные ночи, перед глазами, как в страшном танце, крутилось гетто. Хороводы людей. Кланяющиеся марионетки: Вера, толстяк, интеллигент и папа… Он был такой же, как они, – язвительный, чужой.

Временами я не в силах была этого выдержать, боялась, что сойду с ума. Я вставала и закрывалась в ванной, но, когда сидела там дольше обычного, до меня доносился голос твоей мамы:

– Кристина? Ты плохо себя чувствуешь?

В эти минуты я не могла ее выносить. А точнее, не могла выдержать ее доброты. Так же как и доброты отца. В своем отношении ко мне они были чем-то похожи. Это мучило меня, ведь он уже умер и наш контакт прервался навсегда. Я не могла с этим согласиться. Каждую ночь передо мной возникал этот хоровод. Я была как бы отделена от них, но они меня видели. Заглядывали прямо в глаза, и это было как безумие. Они кланялись по окончании спектакля, а ведь этот спектакль продолжался дальше, финальные сцены предстояли только в апреле…

Приближалась Пасха. Твоя мама пекла куличи. У нее было полно дел, и она гнала нас из дома.

– Идите, идите погуляйте, – говорила она нам.

Я видела поднимающийся над гетто дым. Что чувствовала я тогда…

Сначала услышала доносящийся откуда-то издалека звук, который помнила с сентября тридцать девятого.

Это были выстрелы… Я не понимала, в кого стреляют, но мое сердце наполнялось страхом. Мне хотелось заткнуть подушкой уши, чтобы не слышать. Но звук нарастал. Потом в сторону гетто летели со страшным свистом самолеты, начиненные бомбами. Я даже видела пропеллеры, разрывающие воздух… Были минуты, когда я думала о том, что мое прошлое вот так же превратится в пепел. Но это было бы слишком просто…

В Великую пятницу мы ходили в костел к гробу Спасителя. Следуя за женщиной в черном, ведущей за руку маленького мальчика, я испытывала странное ощущение. Казалось, будто я прицеплена к ним. Даже когда женщина, оборачиваясь, звала меня: «Иди сюда, Кристина, а то мы тебя потеряем», – это чувство не покидало.

Может, потому что не могла еще привыкнуть к этому чужому для меня имени. В тот день, когда я увидела дым, а перед этим услышала выстрелы, то осознала: последовав за отцом, сделала свой выбор. Я ведь могла отнести себя к одному из двух народов, чья кровь текла во мне. Тогда, в Великую пятницу тысяча девятьсот сорок третьего года, я почувствовала себя еврейкой и жаждала оказаться там, за Стеной, чтобы присоединиться к борющимся. Это было бы моим искуплением. В моих глазах стояли слезы. У твоей матери в глазах тоже стояли слезы. Она опустилась на колени перед алтарем, я сделала то же самое.

– Помолимся за них, – сказала она, – чтобы Бог послал им легкую смерть…

Даже она, даже эта женщина, преисполненная христианской милостью, не оставляла нам шанса.

Это было для меня ударом. Твоя мама относилась ко мне, словно к ребенку. Она и понятия не имела, кто я на самом деле. Может, ее обманул мой вид – старенький плащик, волосы, заплетенные в косички. Когда в коротенькой юбке и на каблуках я выходила в зал, казалось, ноги у меня «растут от ушей». Так сказал один из клиентов. Теперь я боялась как-нибудь столкнуться со Смеющимся Отто, хотя вообще-то была не очень уверена, что он узнает меня в таком преображенном виде. Преображенном… Почему я так написала, ведь все было абсолютно наоборот. Преображение наступило тогда, когда я стала той, что напрокат, для особого случая. И я давно уже другая, почему же меня так мучает прежний образ? Вместо того чтобы чувствовать благодарность к твоей маме, я еле сдерживала раздражение. К счастью, она этого не замечала. Жила в своем мире добрых поступков. Ничего другого для счастья ей уже не требовалось. У нее был Михал, любимый внучек, а в моем лице пригретая сиротка. Она могла дать выход своим благим намерениям… Это ужасно так писать, но ведь я на самом деле очень плохая… Я так же относилась к самому близкому мне человеку – отцу. Его мораль в гетто абсолютно не работала, когда речь шла о том, чтобы заполнить пустой желудок. Беспомощность отца вынуждала меня действовать. Если бы он нашел в себе силы и дал кому-нибудь знать по ту сторону Стены, возможно, пришла бы помощь. Однажды представился такой случай. Уже после полной изоляции гетто кто-то принес нам посылку. Я подумала, что отец послал через того человека известие, но, когда спросила его об этом, он посмотрел на меня с грустью.

– Элечка, этот человек один раз уже рисковал…

Отец замкнулся в своем мире, оставляя меня на заклание другому миру. В нем, чтобы выжить, я не могла не стать другой. Но если бы твоя мама узнала правду, она не в состоянии была бы ее понять. Может, даже выгнала бы меня, сказав, что в доме, где живет невинный ребенок, таким, как я, нет места. Были минуты, когда я хотела вывести ее из заблуждения. И тогда в моих глазах появлялось что-то недоброе. Однажды она поймала такой взгляд.

– Боже, как ты на меня посмотрела, – со страхом проговорила она.

– Просто задумалась, – коротко ответила я.

К счастью, она не спросила о чем. Думаю, меня раздражало в ней нарушение пропорции. Ведь не бывает на свете абсолютно хороших и абсолютно плохих людей, а твоя мама в этом смысле – само совершенство. Настоящая католичка, воплощающая в жизнь все христианские принципы. Можно сказать, что повседневно сверяла свои поступки с Декалогом. [2]2
  Декалог – десять заповедей в Библии.


[Закрыть]
Она наперед соглашалась со всем, что подстерегало в жизни. Когда пришло известие от твоей жены из Освенцима, я с интересом стала наблюдать за ее реакцией. Надев очки, она изучила открытку, написанную на стандартном бланке. Лицо ее сделалось печальным – и это все. Потом я видела, как она молится перед иконой, наверное, о легкой смерти для невестки… Хочется написать о твоей матери хорошо, но как-то не выходит. Удивительно. На самом деле я думаю по-другому, но стоит взять в руки перо, как мои мысли превращаются в злые, а точнее, уродливые. А может, только тогда я и становлюсь сама собой. По существу, я к ней очень привязана. А теперь, когда она для меня еще и твоя мама… Мы провели с ней вместе полгода. В конце сентября поехали под Варшаву к какой-то вашей знакомой, точно не помню ее фамилии, пани Пудлинская или пани Лалинская. Вот имя твоей мамы я запомнила навсегда. Однажды кто-то спросил, войдя в комнату:

– Эльжбета, ты идешь?

Я запаниковала, только потом поняла, что обращаются к ней.

Был жаркий день, и мы пошли к реке. Михал плескался в воде, а мы загорали на солнце. Твоя мама прикрыла нос листком и выглядела очень смешно.

– Как будто нет войны, – проговорила она. – Если бы с нами был Анджей и бедняжка Марыся, я бы чувствовала себя, как в Раю.

Потом замолчала, и я подумала, что она задремала. Даже хотела предостеречь ее, чтобы не спала на солнце. Я, правда, тоже лениво нежилась в его лучах. Лежала, не думая ни о чем. В какое-то мгновение, бросив на нее взгляд, ужаснулась. Мышцы лица расслабились, челюсть как бы сползла на бок. И этот лист на носу… Она была без сознания. Сдавленным шепотом я позвала пани Лалинскую или Пудлинскую, которая сидела в тени. Не владея своим телом, твоя мама стала такой тяжелой, что мы не могли ее сдвинуть с места. Прикрыв ей лицо от смертоносных лучей солнца, подруга побежала за помощью.

Из воды вышел Михал.

– Что с бабушкой? – спросил он.

– Заболела.

И тогда с ним что-то произошло. Ребенок подошел ко мне и сунул свою ручонку в мою: он инстинктивно почувствовал – мы остаемся одни. В это мгновение наши отношения резко изменились. Мы оба поняли, что осиротели. Это не означало, что мы похоронили ее при жизни, просто она переставала быть центральной фигурой и сама теперь нуждалась в помощи. Твоя мама жила еще два дня, даже пришла в себя, но не могла произнести ни слова. Только глаза… Они хотели мне что-то сказать. Она мучилась, пытаясь что-то сказать, и я поняла.

– Я не оставлю Михала… – пообещала я ей.

Глаза твоей мамы наполнились слезами, это был знак того, что я попала в точку. Похоронили мы ее на маленьком кладбище. Не было смысла перевозить тело в Варшаву. Ее знакомая предложила оставить мальчика у нее до возвращения кого-нибудь из родителей.

– Я обещала, что буду его воспитывать, – отрезала я.

– Но ведь пани сама еще ребенок…

– Я его воспитаю, – упрямо повторила я.

Михал присутствовал при разговоре. Он прижался ко мне и проговорил:

– Меня Кристина будет воспитывать.

Той пани ничего не оставалось, как согласиться, но, когда мы уезжали в Варшаву, по ее лицу было видно, что она сомневается.

С того момента, как я прицепилась к этой маленькой жизни, ночные кошмары прекратились. Раньше, когда мне снился отец, просыпаясь, я мучилась, вспоминая его печальное лицо. Печаль… она шла в ногу с образами моего недавнего прошлого. Гетто уже не горело, осталось только пепелище. «Так же, как и во мне», – подумала я. Однако ошибалась. Живые образы прошлого время от времени посещали и пугали меня. Они были обвинением, перед которым у меня не было контраргументов. Я сама приговорила себя к позорному столбу. То, что я делала с собой, прежде всего было невыносимо для отца. Что чувствовал он, глядя на меня… Самое страшное – он не мог защититься, и я убивала слабого. Его единственной защитой было неприятие реальности. Он брал от меня только корку хлеба, больше ничего. Где-то в глубине сознания брезжила мысль: не стань я той, какой стала, отец умер бы много раньше, и я вместе с ним. Может, это было бы к лучшему… Почему я так цеплялась за жизнь?.. Ведь смерть оказалась бы несравненно легче, чем такая жизнь. Смерть – это когда лежишь и ничего не чувствуешь. Однако же прикрытые газетами трупы на улицах пугали меня. Чаще всего мне приходилось видеть босые ноги, потому что обувь сразу же крали. Там, в гетто, мне тоже снились кошмарные сны. Я видела эта босые ноги. Чаще всего свои. Я просыпалась в холодном поту. А теперь… кто я… В чужом доме, с чужим ребенком? Я носила одежду его матери, но не имела с ней ничего общего. На одном из свитеров было пятно от вина, которое не удавалось отчистить. Когда она его поставила? Может, была в тот момент счастлива, а может, у нее, дрожала рука? Чужие вещи я ненавидела, но вынуждена была их носить, потому что не имела своих. Они были пропитаны ее духами. Этот запах раздражал меня больше всего. Перед тем как достать новую вещь из шкафа, я каждый раз обнюхивала ее. На внутренних дверцах шкафа было зеркало. Увидев свое отражение, не могла поверить, что это действительно я. У меня было совсем другое лицо. Я изучала его, делая каждодневный макияж. Сначала ничего не выходило: тушь щипала глаза, помада размазывалась. Но со временем научилась делать утонченный и легкий макияж. Я сама почувствовала, как должна выглядеть. Когда Вера первый раз меня накрасила, я была потрясена и моментально все смыла. Потом это лицо снилось мне: подведенные углем брови, размазанная помада и раскрашенные щеки. Лицо циркового клоуна. Еще долго оно преследовало меня и даже пугало. И еще неподвижные, как гипсом залитые ноги… Тогда мои сны были кошмарнее действительности. Может, потому, что ее я просто не замечала. Вместо мыслей в голове возникали команды. По команде «пить!» я хватала стакан с самогоном, по команде «есть!» – набивала себе рот, по команде «смеяться!» – заливалась смехом. За этот смех платили мои клиенты. Я любила смеяться, легче было заглушить свои чувства. А отец… Его лицо проигравшего жизнь человека. Я отгоняла его от себя, не хотела помнить. Я ограждалась от отца дурными словами, которые были, как засечки на проволоке, и калечили нас обоих. А ведь мне хотелось согласия, и даже большего – прощения. Я была в претензии к отцу, что он все мне усложняет. Усложняет своим молчанием. Если бы он кричал на меня, если бы запрещал мне. Но он молчал.

Мир отца рухнул в ту минуту, когда он завязал на рукаве повязку со звездой Давида. Может, мама была права, шпыняя его, может, чувствовала, как опасно создавать что-либо из идей других людей. Я мало пишу о маме, а точнее, не пишу совсем… Я так решила. Разделил нас навсегда один осенний день в сороковом году.

– Эльжбета, твой отец должен уехать от нас, – сказала она, глядя мне в глаза.

– Почему? – спросила я, чувствуя, как кровь приливает мне к голове.

Слова матери звучали приговором для всех нас:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю