Текст книги "История детской души"
Автор книги: Мария Корелли
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Глава XI
– «Лучше увезите его на несколько дней,» – говорил м-р Гартлей, веселый, благодушный деревенский доктор, одной рукой щупая слабый пульс Лионеля, а в другой держа часы. «Необходимо переменить всю обстановку – как-нибудь развлечь его. У него было нечто в роде нервного удара, – да – да – весьма прискорбно! – я узнал уже в деревне… как это ужасно! – к «несчастно, эти семейные драмы теперь не редко случаются… Можно себе представить, до чего вы удручены!…»
Эти отрывистая речи были обращены к м-ру Велискурту, который, то бледнея, то краснея, под давлением различных ощущений, не мог совладеть с собою, и не скрывал, до какого исступления доведен и постыдным поведением жены, и неожиданной болезнью сына. —
Лионеля, в полном бесчувственном состоянии, принесла на руках какая-то простая женщина, – особа эта, в деревне торговавшая молоком и яйцами, торжественно называла себя – Кларинда Клеверли Пейн, – изумительно, до чего доходит глупость Девонширского простолюдья! – и… эта-то особа имела нахальство выразить свое соболезнование ему – ему Джону Велискурту! – и она осмелилась, говоря о его сыне, сказать, да еще в присутствии прислуги:
– «Помоги, Господи, бедной, осиротелой пташке!»
Эта выходка особы, называвшей себя Кларинда Клеверли Пейн, была столь дерзка, что тотчас по уходе ее, м-р Велискурт распорядился, чтобы больше никогда не пускали ее на порог его дома. Затем он распорядился послать за главным доктором Коммортина. Доктор немедленно прибыль, и вскоре привел Лионеля в чувство. Теперь мальчик лежал с полу-открытыми глазами; дышал он еще неровно и, видимо, как-то болезненно, силясь припомнить, что именно случилось с ним…
– «Да,» задумчиво произнес доктор, осторожно приподнимая веки Лионеля, и заглядывая ему в зрачки – «да, я советовал бы вам уехать скорее – как только будет для вас удобно…»
– «Удобно!» не давая ему докончить, с раздражением воскликнул м-р Велискурт, – «никогда это удобно не может быть! Я никуда везти его не намерен – у меня у самого дела много, и это расстроило бы весь ход его уроков!»
– «Вот как…» и д-р Гартлей пристально посмотрел на него. «Что же, – решайте, как знаете – но я обязан, как доктор, предупредить вас, что если мальчика теперь же не удалить отсюда, и не позаботиться о перемене его впечатлений, ему грозить воспаление мозга – и, по крайнему моему убеждению, этой болезни ему не перенести. Об уроках не может быть и речи!»
Доктор положил свою большую, нежную руку на бледный лобик мальчика, и ласково пригладил спустившиеся на него спутанные кудри. М-р Велискурт нахмурился. Он внезапно почувствовал отвращение к д-ру Гартлею. Не нравилось ему выражение его проницательных, голубых глаз, которые так бесстрашно и прямо на него глядели. Он как-то торжественно откашлялся, и холодно произнес:
– «Попробую убедить профессора Кадмон-Гора сопровождать моего сына, если вы находите, что подобное передвижение необходимо.»
– «Безусловно необходимо,» ответил доктор, поднося ложку с микстурой к губам мальчика, – «везти его далеко не для чего, теперь надо избегать всякого переутомления. Вот в „Клеверли“ было бы ему хорошо – пусть едет он туда со своим воспитателем – там будет и тихо, и привольно. Чем скорее вы его отправите, тем лучше. Можно бы даже сегодня это устроить. Вам самим ехать с ним, ведь, нельзя?»
– «Невозможно,» – с трудом скрывая свое негодование, ответил м-р Велискурт – «я должен ехать по делам в город, мне надо видеть своих поверенных.»
– «Ах, да – понимаю,» и доктор кивнул головою, «ну, так пусть же едет воспитатель. А где он находится? Мне надо с ним переговорить.»
– «Профессор Кадмон-Гор,» с напыщенным достоинством сказал м-р Велискурт – «теперь в классной комнате – если вам угодно, я вас проведу к нему.»
– «Погодите минутку.» Доктор окинул взором маленькую душную комнату Лионеля и поспешно открыл настежь окно. – «Свежий, чистый воздух, хорошее питание, полнейший отдых – вот, что теперь нужно мальчику!» сказал он, «развлекать его надо, а оставлять одного нельзя… Пришлите сюда к нему хоть кого-нибудь из прислуги.»
– «Пришлите Люси,» послышался с кровати слабенький голосок Лионеля.
– «Что такое, молодец?» переспросил доктор, нагибаясь к нему, «кого прислать?»
– «Люси» повторил Лионель, – «она добрая, и я ее люблю.»
Д-р Гартлей улыбнулся.
– «Ладно! получите Люси! желанная особа не замедлит явиться к вам! Ну, а как вы теперь себя чувствуете, голубчик?»
– «Гораздо лучше, благодарю вас,» и действительно кроткие глаза его выражали глубокую благодарность – «но я забыть – еще не могу… мне забыть не легко…»
На это доктор ничего не ответил, а только с какой-то особенной нежностью оправил подушки под головкой маленького больного. Когда Люси неслышно вкралась в комнату, чтобы, следуя предписанию доктора, посидеть у постели Лионеля, Лионель лежал с закрытыми глазами, две крупный слезы дрожали на длинных его ресницах, но, по мерному его дыханию было видно, что он заснул… Такое скорбное было выражение этого детского личика, что, при виде его, добрая Люси залилась слезами. Долго она тихо плакала.
– «И как могла она, как могла бросить эту милую крошку?» с содроганием спрашивала она себя. «Уйти от него, (разумея м-ра Велискурта) это понятно, хотя тоже не хорошо, – но бросить свое родное дитя – это грех! как могла она?!»
Жалкая, простодушная Люси! Видно, не довелось ей читать произведений Ибсена, и не была она ознакомлена с новейшими воззрениями на законы нравственности! Если-бы она была воспитана современного этикой, она-бы назвала поступок м-с Велискурт – благородным протестом против ограничения свободы, и видела-бы в нем законное удовлетворение потребности наслаждения… Но Люси была простая, неученая девушка, с женским любящим сердцем – и верила она в святость материнской любви, как верили в нее в старину – в до-Ибсеновские времена.
Между тем, д-р Гартлей имел честь быть представленным самому профессору Гору, – что, видимо, не особенно поразило его – он даже возымел смелость выразить желание беседовать наедине с знаменитым ученым, – т. е. не в присутствии м-ра Велискурта – на что, озадаченный и раздраженный, м-р Велискурт согласился весьма не охотно. После 20-тиминутнаго совещания, доктор уехал. —
Лионель продолжал спать. В 3 часа Люси разбудила его, чтобы дать ему выпить чашку бульона. Бульон Лионелю показался особенно вкусен, и Люси, обрадованная его аппетитом, вступила с ним в разговор.
– «Что вы думаете, мистер Лионель?» начала она, «ведь, блаженный „дурачок,“ которого вы видели вчера, принес вам множество цветов: смотрите!» и она поднесла к его постели огромный пучок прелестных роз – красных, розовых и белых. «Мы сначала разобрать не могли, чего он хочет, но потом догадались, столько раз он повторял: – „для маленького мальчика, маленького мальчика.“ Чтобы сделать удовольствие бедняге, мы взяли цветы и отнесли в вашу комнату – денег он ни за что не взял. Он видел, как вас на руках несла м-с Пейн, и вообразил, что вы скончались!»
– «Неужели?» задумчиво промолвил Лионель. «И оттого он принес свои цветы!… бедный! страшное у него лицо, – но, видно, он добрый – не виноват-же он, что такая у него наружность?…» – «Конечно, не виноват,» согласилась Люси. «Господу все одно, какая ни есть у нас наружность, – Он заботу имеет о том, что внутри нас».
Глубокою грустью затуманились глаза ребенка – он вспомнил о своей матери… Бог ли теперь о ней заботится – или есть только Атом, для которого все одинаково безразлично, и смерть, и грех, и горе?.. О! если бы мог он знать наверняка, что причина всего есть Бог – Бог, всесильный, всеведущий, всепрощающий, любящий и милосердый, как бы он Ему молился за свою бедную, погибшую, красавицу – маму, как просил бы Его спасти ее, и возвратить ему!.. Он не мог, однако, сосредоточиться на этих своих размышлениях – Люси мешала ему: она страшно вокруг него суетилась, собирала его вещи, укладывала их в маленький чемодан – затем его заставила встать, хотя он едва мог держаться на ногах, одела его, и, к великому его удивлению, принесла ему пальто и шляпу – в эту же самую минуту, у дверей комнаты показался сам профессор Кадмон-Гор. К удивленно Лионеля, он также был в пальто, и в руках держал свою широкую, дорожную шляпу, но всего удивительнее была та добрая, ласковая улыбка, которая освещала морщинистое лицо учёного, производя новые, еще небывалые, морщины вокруг его широкого рта.
– «Ну! воскликнул он ободряющим голосом. «Что же, лучше теперь?»
– «Да, благодарю вас,» тихо ответил Лионель, «только голова еще немного кружится.»
– «Это пустяки! Это скоро пройдет!» Улыбаясь во весь рот, с видимым желанием быть ласковым, профессор сказал: „ Сумеете-ли влезть мне на спину?» Лионель вытаращил на него глаза, и даже улыбнулся.
– «Конечно! Но как это… Зачем?»
– «Ну, проворнее! Не заставляйте себя ждать! Влезайте, держитесь крепче! Я вас снесу в карету.»
Сконфуженный, совсем растерянный от изумления, мальчик робко исполнил данное ему приказание, и таким удивительным способом спустился до самого крыльца, у которая уже было подано большое дорожное ландо. Прямо со спины профессора, Лионель был спущен в экипаж, на целую кипу мягких подушек, и укутан всевозможными теплыми пледами. Люси продолжала суетиться – поминутно совала всякую всячину в экипаж, и открыто кокетничала с кучером, не стесняясь присутствием самого профессора; кое-кто из прислуги вышел на крыльцо проводить маленькая барина – наконец, все было готово, кучер встряхнул вожжами, Люси закричала:
– «Прощайте, мистер Лионель, возвращайтесь совсем здоровые!»
Лошади тронулись – и они покатили по Коммортинской дороге; скоро оставили они далеко за собою, и Коммортин, и маленькую пристань, и все, что было Лионелю знакомо. М-р Велискурт не вышел проститься со своим маленьким сыном; хотя Лионель это приметил, но не был огорчен этим. Он теперь спокойно лежал на своих подушках, не шевелясь, и не произнося ни слова, только изредка, украдкой взглядывал на профессора, который, сидя совсем прямо, ни к чему не прислонясь, сквозь очки обозревал все его окружающее, с видом человека, которому поведана тайна мироздания, и который пустых прений о сем предмете больше допускать не намерен!..
Они уже далеко отъехали от Коммортина, когда Лионель, наконец, решился спросить:
– «А куда мы едем?»
– «В Клеверли,» ответил профессор, переводя взгляд свой на маленькое, к нему обращенное личико. «Но сегодня еще не доедем, придется переночевать в Ильфракомбе.»
– «А мой отец тоже будет в Клеверли?»
– «Нет, он едет в Лондон, по делу, и останется там дней десять, а мы это время пробудем в Клеверли.»
– «Понимаю,» чуть слышно промолвил Лионель.
Он подумал о своей матери… крупные слезы навернулись у него на глазах, и он быстро отвернулся. Он думал, что успел скрыть свое волнение от своего воспитателя, – но ошибся – профессор хорошо видел, как блеснули эти невыплаканные слезы, вызвавшие в самом тайнике его сердца, чувство, дотоле ему незнакомое… столько раз бывал он равнодушным зрителем страданий невинных животных при вивисекции, столько раз спокойно следил за предсмертными муками, им же проколотой, бедной бабочки – а теперь детское горе потрясло всю его душу, великою жалостью сказалось ей… и – кто знает – быть может, одно это мгновение открывало ему дверь в то Царство Небесное, которое он так упорно отрицал?…
Между тем, в опустелом Коммортинском доме, м-р Велискурт, запершись в своем кабинете, торопливо писал своим поверенным, извещая их о своем намерении тотчас начать дело о разводе с Еленой Велискурт, указывая на сэра Чарльза Ласселя, как на лицо, от которого надлежало требовать все нужные по этому делу справки.
Окончив это деловое сообщение, он медленно вынул из стола письмо, оставленное ему женой, и принялся внимательно перечитывать его:
– «Ухожу от вас,» писала она, «без стыда, без угрызений совести. Пока я вам была верна, вы жизнь мою превращали в одну непрестанную муку! Радуюсь, что через меня будет унижена ваша гордость, что мне именно дано вас опозорить, ваше имя смешать с грязью! Вы убили во мне всякое доброе чувство, вы удалили меня от моего ребенка… Вы отняли у меня Бога… Теперь нет у меня ни стыда, ни понимания своего долга… Сэр Чарльз ненавидит вас настолько же, насколько я вас ненавижу: это главное его достоинство в моих глазах. Что он такое – я знаю, как знаете и вы… Когда вы со мной разведетесь, он на мне не женится – да, и я за него ни за что бы не вышла! Я согласилась быть его любовницей, взамен одного года наслаждения, веселья и свободы, – a затем – какова будет моя жизнь? – не знаю, и знать не хочу! Быть может, придет раскаяние, быть может – смерть – все равно! Что будет, то будет! Теперь хочу жить, я жажду наслажденья! Если что могло бы уберечь меня, это любовь моего мальчика, но вы систематически, ежедневно воздвигали преграды между ею и мною… Однако, ведь, было время, когда я вас любила… вас… до чего смешно мне вспоминать теперь это свое безумие!
«Помните! Лионель не даром мой сын – он унаследует мое чувство к вам – рано или поздно, он вырвется из ваших рук – и тогда – есть ли Бог, или нет Бога – вы пожнете все те проклятия, которые вы так обильно посеяли! Эти проклятия да вознаградят вас за все ваши заботы о вашей бывшей жене Елене.»
Еще и еще перечитывать м-р Велискурт эти слова., они выступали перед ним точно писанные огнем… «Рано или поздно и он вырвется из ваших рук.» Слова эти звучали, как грозное предсказание…
– «Нет, нет!» громко произнес он, вставая со своего места и запрятывая письмо в потаенный ящик бюро. – «Она пусть убирается, куда знает! Пусть идет по пути всех, ей подобных, тварей! Пусть она смешается с уличной грязью, и будете забыта! Но мальчик – мой! Он от меня не уйдет! Из него я сделаю, что хочу!»
Глава XII
Жалкое Клеверли – прелестное Клеверли, – созданное для вдохновения поэта, – во что ты ныне превращено! Душа усталая теперь не найдет в тебе желанного пристанища; не чудным, тихим видением встаешь ты перед нею – тебя коснулась «толпа», и этим прикосновением сразу наложила клеймо на твою красоту! По твоим, некогда тихим улицам, походящим на гирлянды живых цветов, теперь слышится беспрерывный, громкий топот тяжелых ног и глупое гоготание грубых голосов; – из окон твоих, цветами обросших домов, выглядывают тупые лица; – всюду, тараща глаза на твою, для них непонятную, красоту, снуют неуклюжие фигуры… Точно стадо свиней, которое, внезапно ворвавшись в очарованный сад, нарушило его таинственную тишину и затоптало волшебные его цветы! Однако, не отреклась природа от взлелеянного ею уголка, и кажется что откуда-то доносится нежный, молящий глас ее. „ Пощадите, пощадите Клеверли!» взывает он! «Пусть это неугомонное стадо рыщет, если уж таково его назначение, по чужим землям – пусть в Риме, в порыве телячьего восторга, разбивают они свои бутылки содовой воды об камни Колизея – пусть, в Милане, лезут на самый верх колокольни дивного Собора, чтобы там начертать свои ничтожные имена – пусть ухмыляются они перед сфинксами и на пирамидах выцарапывают гнусные надписи – но избавьте от них мое Клеверли! Клеверли не отнимайте от меня! Дайте ему в тиши раскидывать свои цветы и одевать красотой и волну, и листву дерев, и злаки полей, – чтобы вся эта красота, отражаясь в сердцах жителей моего Клеверли, научила их быть и крепкими, и чистыми, и верными… Но, увы! никто не внемлет этому слову… настал час роковой и для прелестного Клеверли – его настигла „ толпа!»
Совсем своеобразно жилось Лионелю в Клеверли. Он и профессор занимали преуморительные комнатки: в них и потолки и полы имели какой-то удивительный наклон, a стены были все испещрены большими-щелями – что, в общем, придавало комнатам вид маленького жилья, уцелевшего от землетрясения: все в них было особенно миловидно и уютно, а главное, так непохоже на то, что встречается везде! Хозяйка этих комнат занималась хлебопечением, но это далеко не было единственным ее занятием. Опрятная, расторопная, она имела совершенно правильное понятие о гигиене и содержала свои квартирки в отменном порядке. О своих жильцах она неусыпно заботилась: ее почитание знаменитого педагога не знало границ – а любовь к Лионелю, который своею кротостью и миловидностью совершенно покорил себе ее сердце, была самого нежного свойства. Никогда она иначе не называла его, как «дорогой малютка», и это выражение, подчас, заставляло Лионеля задумываться…
Неужели вправду он был еще такой маленький мальчик? Ведь, ему уже пошел одиннадцатый год… Его мама в ту ночь называла его своим малышом – но это еще ничего не доказывало… при воспоминании о ее нежности больно слышалось его наболевшее сердце… и он старался не припоминать как, вся освещенная бледным лучом месяца, она глядела на него, целуя его в последний раз… но было ли то действительно – последний раз? – увидит ли он ее когда-нибудь? – с тоской невыразимой спрашивал он себя… Теперь времени для размышления было у него очень много – профессор предоставил ему полную свободу и вообще был замечательно добр к нему. Лионель это чувствовал и был благодарен. Никогда не поминая о своей благодарности, он выражал ее по-своему: он ежедневно заботливо чистил большую, уродливую шляпу профессора, и подавал ее ему – бережно расправлял и растягивал вывернутые пальцы его широких, лайковых перчаток, и аккуратно клал их перед ним на стол – он старательно, изо всех сил, протирал серебряный набалдашник его палки и никогда не забывал поднести ему, перед обедом, бутоньерку из самых красивых цветов. Поистине, было достойно удивления – и то недоумение, которое вначале возбуждала в знаменитом ученом эта о нем забота, и то смягчающее воздействие, которое она вскоре возымела на него! Профессор был столь мало верен самому себе в эти тихие, ясные дни, проведенные в Клеверли, что не раз принимался рыться в далеких воспоминаниях своей юности, чтобы воскресить в своей памяти давно забытые волшебные сказания… тщательно приводил он собранные отрывки в последовательный порядок, чтобы занимательным рассказом развлечь и заинтересовать Лионеля. Однажды ему пришло на мысль рассказать ему в «волшебной форме поэтичную классическую легенду – «Амур и Психея»: – хотелось ему видеть, как мальчик разберется в таинственном ее смысл!:.
Окончив свою утреннюю прогулку, они присели отдохнуть на зеленый холмик, с которого, сквозь трепещущие листья деревьев, виднелось далекое, лазурное море. И здесь, своим хриплым, грубым голосом, которому он напрасно старался придать некоторую нежность, профессор рассказал умилительную повесть о блаженстве Психеи – до той роковой ночи, когда, засветив свой светильник, она приподняла его над спящим таинственным небожителем, желая очами видеть черты его… – загремел гром – наступила тьма – светильник упал и погас… и в тихий час полуночный послышался шум как бы могучих крыльев. – Чу!… это любовь отлетала… одна осталась Психея… И с тех пор, она одинока, и слезы льет, и ищет то, что утрачено было ею – что она распознала и больше не может найти…
Лионель слушал, затаив дыхание – его глубокий взор то задумчиво устремлялся вдаль, то внимательно останавливался на морщинистом лице профессора. Он долго молчал и наконец промолвил:
– «Как это хорошо… очень мне нравится эта сказка – но смысл ее, ведь, совсем серьезный, не правда-ли? Можно ли мне вам сказать все, что я об ней думаю?»
Профессор утвердительно кивнул головой, и Лионель начал тихим, задумчивым голосом:
– «Видите-ли, Психея не знала – и она захотела узнать… не то же ли делаю и я, и вы, и все? Тогда и мы зажигаем светильники и стараемся разглядеть, что вокруг нас и, быть может, воображаем, что открыли Атом – и вдруг настигает нас тьма – и мы умираем – светильники наши потухают! Но шума крыльев – мы не слышим… Если бы слышали его, т. е. шум крыльев, мы бы чувствовали, что Кто-то с нами был и от нас ушел – и как стремились бы мы – туда, за ним!… Может быть, когда мы умрем, мы шум крыльев услышим, и тогда узнаем то, что теперь узнать не можем, потому что светильники наши так быстро гаснут…»
Профессор ничего не возразили; он не мог противоречить тому, что так логично изложил мальчик. Лионель поднял вверх свое личико и еще понизил голос:
– «А для тех, кто верует во Христа – вот для них и есть – шум крыльев! потому что, ведь, они говорят: „Он воскрес из мертвых и вознесся на небо“ – и они всегда ощущают, что есть Кто-то, вслед за Кем они хотят идти… как отрадно, должно быть, для них это чувство!» Тут профессор Кадмон-Гор, если бы дал себе волю, охотно пустился бы в сложные аргументации, – но перед этим маленьким, хилым ребенком, удрученным горем, он не решился развивать свои безотрадный теории, и милосердно промолчал.
– «Какое чудовищное преступление воспитывать этого ребенка без всякого верования!» – вдруг пронеслось в уме его, точно озаряя его нестерпимым, ослепительным светом… и сердце его сжалось до боли… Ошеломленный проявлением этого, ему незнакомого, чувства, он старался побороть его – но, и скрытое в тайнике его души, оно, помимо его воли, давало о себе знать, наводя его на мысли, который томили и смущали его. Назойливый внутренний голос предлагал ему ряд вопросов, подобных следующим: – «Хорошо-ли отнимать веру, когда взамен ее – дать нечего?» «На место веры мы ставим разум,» отвечал профессор. – «Но,» продолжал голос, «разум легко пошатнуть на его престоле! Горе – побеждает его, – страсть – его пересиливает. Восторги любви безумно влекут в бездну греха, отчаяния, смерти… Горе, горькое, одинокое горе, доводит до исступления, до потери всякого сознания… и что тогда может разум? Только вера одна спасти может, – вера в Бога Любви – и слова: „кто соблазнить единого из малых сих, верующих в Меня – тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею, и потопили его во глубине морской,“ должны во веки лечь проклятием на всякого, мужчину или женщину, кто словом, делом, или примером силится расшатать и уничтожить эту единственную опору всякой души страждущей, изнемогающей в житейской борьбе.»
Так рассуждал внутренний голос, – профессор явственно слышал его и приходил к заключению, что умственные его способности, видимо, ему изменяют… Что-то странное совершалось в нем, – что-то, чего он определить не мог словами, – что-то, что со временем могло сделать его мудрее, нежели он когда-либо считал себя!
В эти мирные, совершенно праздные дни пребывания в Клеверли, Лионель часто спускался на берег моря и там по долгу сиживал, беседуя с моряками, которым очень полюбился маленький барин. Желая доставить ему удовольствие, они частенько брали его с собою, когда уходили далеко в море на ловлю, – но эти прогулки не особенно живительно действовали на Лионеля: – с них он возвращался как-то и печальнее и бледнее.
У простых этих людей всегда бывали в запасе какие-нибудь раздирающие рассказы, то о кораблекрушениях, то об утопленниках, выброшенных на берег волною, – слушая их, Лионель холодел от ужаса и с каким-то отвращением смотрел на коварное море. И снова вопрос, мучительный и страшный, вставал перед ним, – к чему все это? К чему жить, надеяться, любить и трудиться?… Печально звучал в его сердце безотрадный ответ…
Как-то вечером, незадолго до заката, Лионель, но обыкновенно, отправился гулять на берег – погода стояла довольно хмурая, большая часть лодок была уже убрана под навесы – у одного из них стояла толпа матросов, как заметил Лионель. Все они казались в каком-то возбуждении и с ужасом старались заглянуть под навес, у которая собрались. Лионель почти что поравнялся с ними, когда один из них, завидев его, сделал знак, чтобы он не подходил ближе.
– «Что случилось?» с волнением спросил Лионель, – «кто-нибудь утонул?»
– «Нет, нет, маленький барин, ответил старый моряк, «на этот раз не наше море виновато! Но вам-то здесь нечего делать… это какой-то пришлый – вернее всего из туристов, – он взял, да повесился под навесом у старика Давида.»
– «Повесился!» воскликнул, содрогаясь, Лионель, «как же мог он это сделать?»
– «Положим, дело-то не мудреное, – был-бы только шарф, да гвоздь. У него было и то и другое: сделал узел, на потолке вбит гвоздь – вдел туда, – ну, и готово… Когда его сняли, уже не было признаков жизни – напрасно теперь стараются его привести в чувство… Однако, маленький барин, идите-ка лучше домой, – здесь вам не место. Бегите скорее, вот молодец! Кстати, и погода-то свежеет, сегодня прокатить вас по морю не придется.»
Лионель слушал молча, и, молча, следуя совету рыбака, повернул назад, в направлении к деревне; – шел он нетвердою поступью, сердце не ровно билось, пылкое воображение так живо рисовало перед ним страшную картину мертвеца, висевшего под навесом, и, содрогаясь, он невольно остановился и оглянулся: море начинало бушевать. Огромные валы, гонимые ветром с океана, стремительно катились к берегу, настигая и перегоняя друг друга – и белая пена, причудливо извивавшаяся вдоль их грозных гребней, казалась чудовищною сверкающей сетью, закинутой, чтобы ловить и топить жалких, беспомощных людей… И вторично, но с новою силою, безжалостное равнодушие природы ужасом сказалось душе его…
За вечерним чаем, у него вид был такой жалкий и усталый, что профессор, с беспокойством вглядываясь в него сквозь свои очки, спросил, что с ним случилось? Он сразу не мог объяснить и, наконец, промолвил, что ему было так жалко несчастного, который повесился.
– «Какой несчастный? где? кто повесился?» в испуге расспрашивал профессор.
Лионель подробно передал все что знал, и почтенный педагог успокоился: вначале он страшно встревожился при мысли, что его маленький воспитанник видел тело повесившегося человека, и был теперь очень доволен, что опасение это оказалось напрасным!
– «Что же, смерть через повешение – смерть самая легкая», сказал он равнодушно, «она почти не причиняете страдания. Надо полагать, что человек этот был какой-нибудь проходимец, у которого не было денег, и он не знал, где бы их достать».
– «Но не ужасно-ли», спросил Лионель, «не страшно-ли подумать, что во всем мире не нашлось Доброго человека, чтоб спасти этого несчастного от подобной смерти?»
– «Конечно, оно кажется ужасным», ласково согласился профессор – теперь он всегда был ласков с Лионелем, – «но в сущности, кто знает? Смерть еще не худшее изо всех зол, – все мы должны умереть, – а иные люди желают умереть раньше своего времени: – для таковых было бы горько, если бы их не допустили до „желанного“ конца. Китайцы и японцы, как вы читали в своих книгах, не придают значения собственно процедуре смерти, – у них самоубийство пользуется даже известным почетом. В данном случае, злополучный этот человек имел под рукою все нужное для повешения – шарф и гвоздь, и, долго не думая – он повесился! Однако, в отношении других он поступил неделикатно – ему следовало, не причиняя никому хлопот, просто броситься в море – конец все один!»
Лионель ничего не ответил. Разговора этого он больше никогда не возобновлял и в деревне никого не расспрашивал «о самоубийстве неизвестного»; реляция об нем, на другое же утро, появилось во всех местных газетах. Но это происшествие произвело впечатление на его чуткую душу – он никогда не упоминал о нем, и оттого оно все сильнее запечатлевалось в его памяти.
После двенадцатидневного отсутствия, профессор и Лионель наконец возвратились в Коммортин. Хотя Лионель был еще очень худ и очень бледен, в общем он заметно поправился: печальное выражение его глаз не изменилось и скорбь его была все та же – но тихую покорность теперь освещал луч надежды… он чего-то ждал от будущего и мечтал… он желал учиться – учиться много, много, чтобы скорее доучиться и сделаться человеком… а тогда, где бы она ни была, отыскать свою маму и убедить ее вернуться к нему! – Дорогой он, мимоходом, сообщил профессору о своем намерении засесть как можно прилежнее за уроки, но профессор как-то равнодушно отнесся к этому заявлению.
– «Конечно,» сказал он, «вы можете понемногу продолжать некоторые свои занятия, но браться за них сразу не для чего. Например, завтра можете весь день ничего не делать, и с утра предпринять какую-нибудь прогулку. Если захотите, возьмите с собою книжку – не заглянете в нее – беды в том не будет! Так как вы были больны, мы пока не слишком будем налегать на свои работы, а то, чего Доброго – доктор снова на нас нагрянет!»
Он улыбнулся своею вновь приобретенною доброю улыбкой, и Лионель весело улыбнулся ему в ответ – такая радостная мысль промелькнула у него в голове! Он будет свободен – все светлое, летнее утро будет его и – он пойдет к милой, маленькой Жасмине! До чего она удивится! Как будет рада! Как личико ее вдруг все засветится, и заиграет улыбка, и покажутся прелестные ямочки, а глаза голубые, как они засияют..! И глаза его заблистали, личико все зарумянилось – трепетная радость ожидания охватила все существо его, так что когда они въезжали в знакомую липовую аллею сада, он чувствовал себя почти что счастливым, что возвращается – домой!
М-р Велискурт уже вернулся из Лондона и встретил Лионеля с холодным достоинством.
– «Очень рад видеть вас в столь цветущем состоянии», сказал он, дотрагиваясь до дрожащей руки своего сына. Затем, обращаясь к профессору Кадмон-Гору, он прибавил: «Надеюсь, профессор, что это испытание не слишком измучило вас.»
Профессор на него посмотрел – странное было выражение его лица и улыбка была загадочная, когда он ответил:
– «Должен признаться, мистер Велискурт, испытания не было никакого: я был совершенно счастливь… и это сущая правда!»