Текст книги "Дневник Марии Башкирцевой"
Автор книги: Мария Башкирцева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Я видела мужчин только на бульваре, в театре и у нас. Боже, до чего они меняются на маскированном бале! Такие величественные и сдержанные в своих каретах, такие увивающиеся, плутовские и глупые здесь!
Десять раз я оставляла своего молодого собеседника и десять раз он снова находил меня.
Доминика говорила, что пора ехать, но он нас удерживал. Наконец, нам удается найти два кресла, и тогда разговор меняется.
Мы говорим о святом Августине и аббате Прево.
Наконец, мы спасаемся с бала, никем не преследуемые, потому что все видевшие меня на улице стали меня узнавать.
Я веселилась и… разочаровалась.
А… не вполне нравится мне, и однако…
Ах! этот несчастный сын священника унес мою перчатку и поцеловал мою левую руку.
– Ты знаешь, – сказал он, – я не скажу, что всегда буду носить эту перчатку на сердце – это было бы глупо; но это будет приятное воспоминание.
Понедельник, 21 февраля. Имею честь представить вам сумасшедшую. Посудите сами. Я ищу, я нахожу, я измышляю человека, я живу только им, и клянусь – я замешиваю его решительно во все, а когда он вполне войдет в мою голову, открытую всем ветрам, я начну скучать и, может быть, грустить и плакать. Я далека от того, чтобы желать этого, но говорю это по предвидению.
Когда же наступит настоящий римский карнавал! До сих пор я видела только балконы, убранные белой, красной, голубой, желтой, розовой материей, и несколько масок.
Пятница, 25 февраля. Наши соседи появились, дама очень любезна; есть очаровательные экипажи. Троили и Джорджио – в прекрасной коляске с большими лошадьми и лакеями в белых панталонах. Это был самый красивый экипаж. Они забрасывают нас цветами. Дина совсем красная, и мать ее сияет.
Наконец раздался пушечный выстрел: сейчас начнутся бега лошадей, а А… еще не пришел; но вчерашний молодой человек приходит, и так как наши балконы смежны – мы заговариваем. Он дает мне букет, я даю ему камелию и он говорит мне все, что только может сказать даме нежного и влюбленного человека, не имевший чести быть ей представленным. Он клянется мне вечно хранить его, засушив в своих часах. И он обещает мне приехать в Ниццу, чтобы показать мне лепестки цветка, который останется навсегда свежим в его памяти. Это было очень весело.
Граф Б… (это имя прекрасного незнакомца) – старался занимать меня, когда, опустив глаза на толпу, бывшую внизу, я вдруг увидела А…, который мне кланялся. Дина бросила ему букет, и руки десяти негодяев протянулись, чтобы схватить его на лету. Одному удалось это; но А…, с величайшим хладнокровием схватил его за горло и держал его своими нервными руками, пока, наконец, несчастный не бросил своей добычи. Это было так хорошо, что А… был в эту минуту почти прекрасен. Я пришла в восторг и, забыв о том, что я покраснела, и краснея снова, я спустила ему камелию, и нитка упала в месте с нее. Он взял ее, положил в карман и исчез. Тогда, все еще взволнованная, я обернулась к Б…, который воспользовался случаем наговорить мне комплиментов относительно моей манеры говорить по-итальянски и всякой всячины.
Barberi летят, как ветер, посреди гиканья и свистков народа, а на нашем балконе только и говорят об очаровательной манере, с которой А… отнял букет. Действительно, он был похож в эту минуту на льва, на тигра; я не ожидала такой вещи со стороны этого изящного молодого человека.
Это, как я сказала сначала, – странная смесь какой-то томности и силы.
Мне все еще видятся его руки, сжимающие горло негодяя.
Вы, может быть, будете смеяться над тем, что я сейчас вам скажу, но я все-таки скажу.
Так вот, – таким поступком мужчина может тотчас же заставить полюбить себя. Он имел такой спокойный вид, держа за горло этого бездельника, что у меня дух захватило.
Весь вечер я только об этом и говорю, я прерывала все разговоры, чтобы еще и еще поговорить об этом. – Не правда ли, А… очарователен? Я говорю это, как будто бы смеясь, но боюсь, что я думаю это серьезно. Теперь я стараюсь уверить наших, что я очень занята А… и мне не верят; но стоит мне сказать противоположное тому, что я говорю теперь, этому поверят, и будут правы.
Я опять горю нетерпением, я хотела бы заснуть, чтобы сократить время до завтра, когда мы пойдем на балкон.
Понедельник, 28 февраля. Выходя на балкон на Корсо, я уже застаю всех наших соседей на своем посту и карнавал в полном разгаре. Я смотрю вниз, прямо перед собою и вижу А… с кем-то другим. Заметив его, я смутилась, покраснела и встала, но негодного сына священника уже не было, и я обернулась к маме, которая протягивала кому-то руку… Это был А.
А! В добрый час! Ты пришел на мой балкон, – тем лучше!
Он остается требуемое вежливостью время с мамой, а потом садится подле меня.
Я занимаю по обыкновению, крайнее место с правой стороны балкона, смежного, как известно, с балконом англичанки. Б. опоздал; его место занято каким-то англичанином, которого англичанка мне представляет и который оказывается очень услужливым.
– Ну, как вы поживаете? – говорит А… своим спокойным и мягким тоном. – Вы не бываете больше в театре?
– Я была нездорова, у меня и теперь еще болит палец.
– Где? (и он хотел взять мою руку). Вы знаете, я каждый день ходил к Аполлону, но оставался там всего пять минут.
– Почему?
– Почему? – повторил он, глядя мне прямо в зрачки.
– Да почему?
– Потому, что я ходил туда для вас, а вас там не было.
Он говорит мне еще много вещей в том же роде, катает глазами, беснуется и очень забавляет меня.
– Дайте мне розу.
– Зачем?
Согласитесь, что я делала затруднительный вопрос. Я люблю делать вопросы, на которые приходится отвечать глупо, или совсем не отвечать.
Б… преподносит мне большую корзину цветов; он краснеет и кусает себе губы; не пойму право, что это с ним. Но оставим в покое эту скучную личность и возвратимся к глазам Пиетро А…
У него чудные глаза, особенно когда он не слишком открывает их. Его веки, на четверть закрывающие зрачки, дают ему какое-то особенное выражение, которое ударяет мне в голову и заставляет биться мое сердце.
– По крайней мере, чтоб помучить Пиетро, будь подобрее с Б… – говорит Дина.
– Помучить! Я не имею ни малейшего желания. Мучить, возбуждать ревность, фи! В любви это похоже на белила и румяна, которыми мажут лицо. Это вульгарно, это низко. Можно мучить невольно, естественно, так сказать, но… делать это нарочно, фи!!.
Да и потом, я не смогла бы сделать это нарочно, у меня не хватило бы характера. Есть ли какая-нибудь возможность говорить и быть любезной с каким-нибудь уродом, когда А… тут и можно с ним говорить!
Среда, 8 марта. Я надеваю свою амазонку, а в четыре часа мы уже у ворот del Popolo, где А… ждет меня с двумя лошадьми. Мама и Дина следуют за нами в коляске.
– Поедем здесь, – говорит мой кавалер.
– Поедем.
И мы въехали в поле – славное, зеленое местечко, называемое Фарнезиной. Он опять начал свое объяснение, говоря:
– Я в отчаянии.
– Что такое – отчаяние?
– Это когда человек желает чего-нибудь и не может иметь то, чего желает.
– Вы желаете луны?
– Нет, солнца.
– Где же оно? – говорю я, глядя на горизонт, – оно кажется, уже зашло.
– Нет, мое солнце здесь: это вы.
– Вот как!
– Я никогда не любил, я терпеть не могу женщин, у меня были только интрижки с женщинами легкого поведения.
– А увидев меня – вы полюбили?
– Да, в ту же минуту, в первый же вечер, в театре.
– Вы ведь говорили, что это прошло.
– Я шутил.
– Как же я могу различать, когда вы шутите и когда вы серьезны?
– Да это сейчас видно!
– Это правда; это почти всегда видно, серьезно ли говорит человек, но вы не внушаете мне никакого доверия, а ваши прекрасные понятия о любви – еще менее.
– Какие это мои понятия? Я вас люблю, а вы мне не верите. А! – говорит он, кусая губы и глядя в сторону, – в таком случае я – ничто, я ничего не могу!
– Ну, полноте, что вы притворяетесь! – говорю я, смеясь.
– Притворяюсь! – восклицает он, оборачиваясь с бешенством, – всегда притворяюсь! Вот какого вы обо мне мнения!
– Да еще вот что. Помолчите, слушайте. Если бы в эту минуту проходил мимо какой-нибудь из ваших друзей, вы бы повернулись к нему и подмигнули бы ему глазом и рассмеялись бы!
– Я – притворяюсь! О! Если так… прекрасно, прекрасно!
– Вы мучите свою лошадь, нам надо спускаться.
– Вы не верите, что я вас люблю? – говорит он, стараясь поймать мой взгляд и наклоняясь ко мне, с выражением такой искренности, что у меня сердце сжимается.
– Да нет, – говорю я едва слышно. – Держите свою лошадь, мы спускаемся.
Ко всем его нежностям примешивались еще наставления в верховой езде.
– Ну можно ли не любоваться вами? – говорит он, останавливаясь на несколько шагов ниже и глядя на меня. – Вы так хороши, – опять начал он, – только мне кажется, что у вас нет сердца.
– Напротив, у меня прекрасное сердце, уверяю вас.
– У вас прекрасное сердце, а вы не хотите любить!
– Это смотря по обстоятельствам.
– Вы – балованное дитя, неправда ли?
– Почему-ж бы меня и не баловать? Я не невежда, я добра, только я вспыльчива.
Мы все спускались, но шаг за шагом, потому что спуск был очень крутой и лошади цеплялись за неровности земли, за пучки травы.
– Я… – у меня дурной характер, я бешеный, вспыльчивый, злой. Я хочу исправиться… Перескочим через эти рвы, хотите?
– Нет.
И я переехала по маленькому мостику, в то время, как он перескакивал через ров.
– Поедем мелкой рысью до коляски, – говорит он, – так как мы уже спустились.
Я пустила свою лошадь рысью, но за несколько шагов до коляски, она вдруг поскакала галопом. Я обернулась направо. А… был позади меня; моя лошадь неслась в галоп; я попробовала удержать ее, но она понесла в карьер… Долина была очень велика все мои усилия удержаться были напрасны, волосы рассыпались мне по плечам, шляпа скатилась на землю, я слабела, мне становилось страшно. Я слышала А… позади себя, я чувствовала, какое волнение происходило в коляске, мне хотелось спрыгнуть на землю, но лошадь неслась как стрела.
– Это глупо, – быть убитой таким образом, – думала я, теряя последние силы; – нужно, чтобы меня спасли!
– Удержите ее! – кричал А…, – который никак не мог догнать меня.
– Я не могу, – говорю я едва слышно.
Руки мои дрожали. Еще минута, и я потеряла бы сознание, когда он подскакал ко мне совсем близко, ударил хлыстом по голове моей лошади, и я схватила его руку, столько же для того, чтобы удержаться, сколько для того, чтобы коснуться ее.
Я взглянула на него: он был бледен, как смерть; никогда еще я не видала такого взволнованного лица.
– Господи! – повторял он, – как вы испугали меня!
– О, да! без вас я бы упала; я больше не могла удержать ее. Теперь – кончено. Ну, нечего сказать, это мило, – прибавила я, стараясь засмеяться. – Дайте мне мою шляпу.
Дина вышла из коляски, мы подошли к ландо. Мама была вне себя, но она ничего не сказала мне: она знала, что между нами что-то было и не хотела надоедать мне.
– Мы поедем потихоньку, шагом, до ворот.
– Да, да.
– Но как вы испугали меня! А вы – не испугались?
– Нет, уверяю вас, что нет.
– О, право-же – да, это видно.
– Это ничего, совершенно ничего.
И через минуту мы принялись спрягать глагол «любить» на все лады. Он рассказывает мне все – с самого первого вечера, когда он увидал меня в опере, и, видя Р… выходящим из нашей ложи, вышел из своей и пошел ему навстречу.
– Вы знаете, – говорит он, – что я никогда никого не любил, моя единственная привязанность была – к моей матери; остальное… Я никогда не смотрел ни на кого в театре, не ходил на Пинчио. Это глупо, я надо всеми смеялся, а теперь я хожу туда.
– Для меня?
– Для вас. Я обязан…
– Обязаны?
– Нравственной силой: конечно, я мог бы произвести впечатление на ваше воображение, если бы сделал вам объяснение в любви из романа, но это глупо, я только о вас и думаю, только вами и живу. Конечно, человек материальное создание; он встречает массу людей и масса других мыслей занимает его. Он ест, говорит, думает о других вещах, но я часто думаю о вас – вечером.
– В клубе, может быть?
– Да, в клубе. Когда наступает ночь, я остаюсь там мечтать, курю и думаю о вас. Потом, особенно когда темно, когда я один, я думаю, мечтаю и дохожу до такой иллюзии, что мне кажется – я вижу вас. Никогда, – продолжал он, – я не испытывал того, что испытываю теперь. Я думаю о вас, я выхожу для вас. Доказательство – что с тех пор, как вы не бываете в опере, я тоже не хожу туда. И особенно – когда я один, я всегда думаю о вас. Я представляю себе мысленно, что вы здесь; уверяю вас, что я никогда не чувствовал того, что теперь; отсюда я и заключаю, что это любовь. Мне хочется видеть вас, я иду на Пинчио… Мне хочется вас видеть, я сержусь, потом мечтаю о вас. Таким образом я начал испытывать удовольствие любви.
– Сколько вам лет?
– Двадцать три года. Я начал жить с семнадцати лет, я уже сто раз мог бы влюбиться, и однако не влюблялся. Я никогда не был похож на этих восемнадцатилетних мальчиков, которые добиваются цветка, портрета: все это глупо. Если бы вы знали, иногда – я думаю, и мне столько хочется сказать и… и…
– И вы не можете?
– Нет, не то – я влюбился и совсем оглупел.
– Не думайте этого, вы вовсе не глупы.
– Вы не любите меня, – говорит он, – оборачиваясь ко мне.
– Я так мало знаю вас, что право это невозможно, – отвечаю я.
– Но когда вы побольше узнаете меня, – говорит он потихоньку, глядя на меня очень застенчиво (тут он понизил голос), – вы может быть немножко полюбите меня?
– Может быть, – говорю я также тихо.
Была почти ночь: мы приехали. Я пересела в коляску. Он начинает извиняться перед мамой, которая дает ему некоторые поручения относительно лошадей.
– До свиданья! – говорит А… маме.
Я молча протягиваю ему руку и он сжимает ее – не по прежнему.
Я возвращаюсь, раздеваюсь, накидываю пеньюар и растягиваюсь на диване, утомленная, очарованная, голова моя идет кругом. Я сначала ничего не понимаю. В течение двух часов я не могу ничего припомнить и только через два часа я могу собрать в нечто целое – все, что вы только что прочли. Я была бы на верху счастья, если бы верила ему, но я сомневаюсь, несмотря на его искренний, милый, даже наивный вид. Вот что значит быть самому канальей. Впрочем, это лучше.
Десять раз я бросаю тетрадь, чтобы растянуться на постели, чтобы восстановить все в своей голове, и мечтать, и улыбаться. Вот видите, добрые люди, я – вся в волнении, а он без сомнения, преспокойно сидит в клубе.
Я чувствую себя совсем другой; я спокойна, но еще совершенно оглушена тем, что он говорил мне.
Я думаю теперь о той минуте, когда он сказал: «я вас люблю», а я в сотый раз отвечала: «это неправда». Он покачнулся на седле и, наклоняясь и бросая поводья, «вы не верите мне?» воскликнул он, стараясь встретить мои глаза, которые я держала опущенными (не из кокетства, клянусь вам). О! в эту минуту он говорил правду. Я подняла голову и увидела его беспокойный взгляд, его темные карие глаза – большие, широко раскрытые, которые, казалось, хотели прочесть мою мысль до самой глубины души. Они были беспокойны, взволнованы, раздражены уклонением моего взгляда. Я делала это не нарочно: если бы я взглянула на него прямо, я бы расплакалась. Я была возбуждена, смущена, я не знала, что делать с собой, а он думал, может быть, что я кокетничала. Да, в эту минуту, по крайней мере, я знала, что он не лгал.
– Теперь вы меня любите, а через неделю разлюбите, – отвечала я.
– Ах, зачем вы это говорите. Я вовсе не из тех людей, которые всю жизнь поют для барышень, я никогда ни за кем не ухаживал, никого не любил. Есть одна женщина, которая во что бы то ни стало хочет добиться моей любви. Она назначала мне пять или шесть свиданий; я всегда уклонялся, потому что я не могу ее любить, – вы теперь видите!..
Ну, да я никогда бы не кончила, если бы погрузилась в свои воспоминания и стала их записывать. Так много было сказано! Ну, полно, пора спать.
Вторник. 14 марта. Кажется, я обещала Пиетро опять ехать кататься верхом. Мы встретили его в цветном платье и маленькой шапочке; бедняжка ехал на извозчике.
– Почему вы не попросите лошадей у вашего отца? – говорю я ему.
– Я просил, но если бы вы знали, до чего все А… суровы.
Мне было неприятно видеть его в этом жалком извозчичьем экипаже.
Сегодня мы уезжаем из отеля Лондон, мы наняли большое и прекрасное помещение в первом этаже на Via Babuino. Передняя, маленькая зала, большая зала, четыре спальни, studio и комнаты для прислуги.
16 марта. К десяти часам приходит Пиетро. Зала очень велика и очень хороша; у нас два рояля – один с длинным хвостом, другой – маленький. Я принялась тихонько наигрывать «песню без слов» Мендельсона, а А… запел свой собственный романс. Чем серьезнее и горячее он становился, тем более я смеялась и становилась холодна. Для меня – невозможно представить А… серьезным.
Все, что говорит любимая женщина, кажется очаровательным. Я иногда могу быть забавной для людей равнодушных ко мне, для неравнодушных – и подавно. Среди фразы, преисполненной любви и нежности, я говорила какую-нибудь вещь – неодолимо смешную для него, и он смеялся. Тогда я упрекала его за этот смех, говоря, что я не могу верить ребенку, который никогда не бывает серьезен и который смеется, как сумасшедший от всякого пустяка. И так – много раз, так что он наконец пришел в отчаяние. Он стал рассказывать, как это началось: с первого вечера, – на представлении Весталки.
– Я так люблю вас, – сказал он, – что готов Бог знает что сделать для вас. Скажите, чтобы я выстрелил в себя из револьвера, я сейчас сделаю это.
– А что бы сказала ваша мать?
– Мать моя плакала бы, а братья мои сказали бы: «вот нас стало двое, вместо троих».
– Это бесполезно, я не хочу подобного доказательства.
– Ну, так чего же вы хотите? Скажите! Хотите, чтобы я бросился из этого окна – вон в тот бассейн?
Он бросился к окну, я удержала его за руку, и он не хотел больше выпускать ее.
– Нет, – сказал он, глотая – как кажется – слезы, – я теперь спокоен; но была минута… Господи! Не доводите меня до такого безумия, отвечайте мне, скажите что-нибудь.
– Все это – глупости.
– Да, может быть глупости молодости. Но я не думаю: никогда я не чувствовал того, что сегодня, теперь, здесь. Я думал, что с ума сошел.
– Через месяц я уеду, и все будет забыто.
– Я поеду за вами повсюду.
– Вам не позволят.
– Кто же мне может помешать? – воскликнул он, бросаясь ко мне.
– Вы слишком молоды, – говорю я, переменяя музыку и переходя от Мендельсона к ноктюрну, более нежному и более глубокому.
– Женимся. Перед нами такое прекрасное будущее.
– Да, если бы я захотела его!
– Вот-те на! Конечно вы хотите!
Он приходил все в больший и больший восторг; я не двигалась, даже не менялась в лице.
– Хорошо, – говорю я, – предположим, что я выйду за вас замуж, а через два года вы меня разлюбите.
Он задыхался.
– Нет, к чему эти мысли?
И захлебываясь, со слезами на глазах, он упал к моим коленям.
Я отодвинулась, вспыхнув от досады. О, спасительный рояль!
– У вас должен быть такой добрый характер, – сказал он.
– Еще бы! Иначе я бы уже давно прогнала вас, – ответила я, отворачиваясь со смехом.
Потом я встала, спокойная и удовлетворенная, и отправилась выполнить долг любезности с другими.
Но нужно было уходить.
Уже пора? – сказал его вопросительный взгляд.
– Да, – говорит мама.
Передав все вкратце маме и Дине, я запираюсь в своей комнате и прежде, чем взяться за перо, сижу целый час, закрыв лицо руками, с пальцами в волосах, стараясь отдать себе отчет в своих собственных ощущениях.
Кажется, я понимаю себя!
Бедный Пиетро, – не то, чтоб я ничего не чувствовала к нему, напротив, но я не могу согласиться быть его женой.
Богатства, виллы, музеи всех этих Рисполи, Дориа, Торлониа, Боргезе, Чиара – постоянно давили бы меня. Я прежде всего честолюбива и тщеславна. Приходится сказать, что такое создание любят только потому, что хорошенько не знают его! Если бы его знали, это создание… О, полно! Его все-таки любили бы.
Честолюбие – благородная страсть.
И почему это именно А…, вместо кого-нибудь другого?
И я постоянно повторяю эту фразу, подставляя другое имя.
Суббота, 18 марта. Мне никогда не приходится ни на минуту остаться наедине с А…, – это меня сердит. Я люблю, когда он говорит, что любит меня. С тех пор, как он все высказал мне, я постоянно сижу, опершись локтями на стол, и думаю. Я люблю, может быть. Всегда, когда я утомлена и наполовину дремлю, мне кажется, что я люблю Пиетро. Зачем я так тщеславна? Зачем я честолюбива? Зачем я так рассудительна? Я не способна посвятить минуте удовольствия целые годы величия и удовлетворенного тщеславия.
Да, говорят романисты, но этой минуты удовольствия достаточно, чтобы осветить ее лучами целое существование. О! Нет! Теперь мне холодно, и я люблю, завтра мне будет тепло, и я не буду любить. И от таких изменений температуры зависят судьбы людей!
Уходя, А… говорит: «прощайте» и берет меня за руку, которую не выпускает из своей, делая в то же время десять различных вопросов, чтобы промедлить время.
Все это я сейчас же рассказала маме: я ей все рассказываю.
20-го марта. Я преглупо вела себя сегодня вечером.
Я говорила шепотом с этим повесой и дала повод надеяться на такие вещи, которые никогда не могут исполниться. В обществе – он нисколько не занимает меня; когда же мы остаемся вдвоем, он говорит мне о любви и браке. Он ревнив, до бешенства ревнив. К кому? Ко всем. Я слушаю его речи с высоты моего холодного равнодушия, и в то же время позволяю ему завладеть моей рукой. Я беру его руку, с почти материнским видом, и если он еще не совсем омрачен своей страстью, как он говорит, он должен видеть, что, отталкивая его своими словами, я в то же время удерживаю его взглядами.
И говоря ему, что я никогда не буду любить его, я его люблю, или по крайней мере веду себя так, как будто бы любила его. Я говорю ему всевозможные глупости. Другой был бы доволен, другой человек, постарше, а он разрывает салфетку, ломает две пары щипцов, прорывает холст. Все эти эволюции позволяют мне взять его за руку и сказать ему, что он сумасшедший.
Тогда он глядит на меня с дикой неподвижностью, и взгляд его черных глаз теряется в моих серых глазах. Я говорю ему без всякого смеха: «сделайте гримасу», и он смеется, а я делаю вид, что недовольна.
– Значит, вы меня не любите?
– Нет.
– Я не должен надеяться?
– Боже мой! Да всегда можно надеяться; надежда – в натуре человека, но что до меня, вы ничего от меня не добьетесь. И так как я говорю это смеясь, он уходит до некоторой степени удовлетворенный.
Понедельник 27 марта. Вечером, у нас были гости, между прочим и А…
Опять за роялем… «Я знаю, кто будет иметь у вас успех. Человек, который будет очень терпелив и будет гораздо меньше любить вас. Но вы, вы меня не любите!»
– Нет, – говорю я еще раз.
И наши лица были так близко одно от другого, что я удивляюсь, как не произошло «искры».
– Вот видите! – воскликнул он. – Что тут можно сделать, когда только один любит? Вы холодны, как снег, а я вас люблю.
– Вы меня любите? Нет, но это может прийти.
– Когда?
– Через шесть месяцев.
– О! Через шесть месяцев! Я вас люблю, я с ума схожу, а вы надо мной смеетесь.
– Да, действительно! Вы удивительно догадливы. Послушайте, если бы даже я и любила вас, это было бы все-таки чрезвычайно трудно устроить: я слишком молода, и потом – еще различие религий.
– Ну! Я так и знал! Да ведь у меня тоже будут затруднения, вы думаете – нет?.. Вы не можете меня понять, потому что вы меня не любите. А если бы я предложил вам бежать со мной?
– Что за ужас!
– Постойте… я вам этого не предлагаю. Это ужасно, я знаю, когда не любят. Но если бы вы любили меня, это не было бы для вас так ужасно.
– Не будем больше говорить об этом.
– Да я и не говорю. Я говорил бы вам об этом, если бы вы меня любили.
– Я не люблю вас.
Я не люблю его и в то же время позволяю говорить себе все эти вещи; что за нелепость!
Я предполагаю, что он говорил об этом своему отцу, но был принят не ласково. Я не могу решиться; я не знаю условий, я ни за что в мире не согласилась бы жить в чужой семье. Довольно мне и моей; что бы это было с чужими? Не правда ли – я полна рассудительности для моего возраста.
– Я всюду последую за вами, – сказал он как-то раз, прежде.
– Приезжайте в Ниццу, – сказала я ему сегодня. Он молча опустил голову, и это служит для меня лишним подтверждением того, что он говорил со своим отцом.
– Я совершенно ничего не понимаю. Я люблю – и не люблю.
Четверг, 30 марта. Сегодня запершись на ключ одна в своей комнате, я должна обсудить серьезнейшую вещь.
Вот уже несколько дней в положение мое закралась какая-то фальшь, и почему? Потому что Пиетро просил меня быть его женой, потому что я не отказала ему окончательно, потому что он говорил об этом со своими родителями, потому что с его родителями трудно сговориться об этом, и потому что Висконти сказал следующее.
– Нужно знать, сударыня, где вы хотите выдать дочь свою замуж, – начал Висконти, наговорив похвал богатству и личности Пиетро.
– Право, у меня на этот счет нет никакого определенного понятия, – сказала мама, – и к тому же моя дочь так молода!
– Нет, сударыня, тут нужен решительный ответ. Хотите вы выдать ее замуж за границей или в России?
– Я предпочла бы за границей, потому что, мне кажется, она была бы счастливее за границей, так как была здесь воспитана.
– Но нужно еще узнать, согласится ли вся ваша семья видеть ее замужем за католиком, а также, как взглянет она на то, что дети родившиеся от этого брака, также будут крещены по католическому обряду.
– Наша семья с радостью согласится на все, что только принесет счастье моей дочери.
– Пиетро А… прекрасный молодой человек, и он будет очень богат, но папа вмешивается во все дела семейства А… и представит различные затруднения.
– Однако, милостивый государь, к чему вы говорите все это? Речь вовсе не идет о браке. Я очень люблю этого молодого человека, как дитя, но вовсе не как будущего зятя.
Вот приблизительно все то, что мне удалось узнать об этом от моей матери.
Самое благоразумное было бы уехать, тем более, что ничто не пропадет, если мы отложим все до будущей зимы.
Завтра же надо ехать; надо приготовиться к этому, т. е. пойти осмотреть римские достопримечательности, которых я еще не видела.
Да, но что раздражает меня, так это то, что препятствия исходят не с нашей стороны, а со стороны А… Это безобразно, и гордость моя возмущается.
Уедем из Рима.
Не очень-то приятно, в самом деле, видеть это нежелание принять меня к себе, когда я сама не желаю войти к ним. Рим – город до того полный сплетен, что все уже говорят об этом, а я последняя замечаю это! И это вечно так. Я, конечно, прихожу в бешенство при мысли, что у меня хотят отнять Пиетро, но, благодаря Бога, я желаю большего для себя и стремлюсь не к такому величию! Если бы А… был человек, входящий в мою программу, я бы не сердилась; но человек, которому я в своем сознании уже отказала, как не удовлетворяющему меня… И смеют говорить, что папа не позволяет этого.
Я просто в бешенстве, но… погодите немного. Наступает вечер, а с вечером появляется А… Мы принимаем его довольно холодно вследствие того, что говорил барон Висконти и вследствие бездны разных «предположений», потому что с самого разговора с Висконти у нас то и дело предполагают что-нибудь.
– Завтра, – говорит Пиетро по прошествии нескольких минут, – я уезжаю.
– Куда?
– В Террачину. Я думаю остаться там восемь дней.
– Его посылают туда, – шепчет мама по-русски.
Я так и думала; но что за стыд! Хоть плачь от бешенства!
– Да, это неприятно, – отвечала я.
О, гадкий поп! Понимаете ли вы, до чего это унизительно!
Разговор на этом останавливается. Мама до того оскорблена, до того взбешена, что ее головная боль усиливается, и ее уводят в ее комнату. Дина удаляется еще прежде. Все как-будто молча сговорились оставить меня с ним наедине, чтобы добиться истины.
Оставшись одна, я приступила храбро, хотя не без некоторой внутренней дрожи.
– Зачем вы уезжаете? Куда вы едете?
О, как бы не так! Если вы думаете, что он ответил мне так же прямо, как я его спросила, то очень ошибаетесь.
Я спросила, но он уклонялся от ответа.
– Какой ваш девиз? – спросил он.
– Ничего – прежде меня, ничего – после меня, ничего – кроме меня.
– Прекрасно. Таков же и мой.
– Тем хуже!
Тогда начались выражения любви, сыпавшиеся без всякого порядка – до того они были правдивы. Бессвязные слова любви без начала и конца, порывы бешенства, упреки. Я выдержала этот град с таким же достоинством, как и спокойствием.
– Я так люблю вас, что умереть можно, – продолжал он, – но я вам не верю. Вы всегда насмехались надо мною, всегда смеялись, всегда были холодны со своими экзаменаторскими вопросами. Что-же вы хотите, чтобы я сказал вам, когда я вижу, что вы никогда не любили меня!
Я слушала непреклонно и неподвижно, не позволяя даже коснуться своей руки. Я хотела знать во что бы то ни стало; я чувствовала себя слишком жалкой в своем беспокойстве, приправленном миллионом подозрений.
– Я! Полноте! – сказала я, – вы хотите, чтоб я любила человека, которого я не знаю, который все от меня скрывает! Скажите – и я поверю. Скажите, – и я обещаю вам дать ответ. Слышите – после этого я обещаю вам дать ответ.
– Да вы будете надо мною смеяться, если я скажу вам. Поймите вы, что это секрет! Сказать его – это значит разоблачить себя всего! Есть вещи до того интимные, что их никому в мире нельзя сказать.
– Скажите, я жду.
– Я скажу вам, но вы будете смеяться на мной.
– Клянусь вам, что нет.
После многочисленных обещаний с моей стороны не смеяться и никому не говорить, он наконец рассказал мне.
В прошлом году, будучи солдатом в Виченце, он наделал на тридцать четыре тысячи франков долгов; с тех пор, как он вернулся домой – т. е. вот уже десять месяцев – он не в ладах со своим отцом, который не хотел платить их. Наконец, несколько дней тому назад, он сделал вид, что уезжает, говоря, что дома с ним слишком дурно обращаются. Тогда его мать вышла к нему и сказала, что отец заплатит его долг с условием, что он будет вести благоразумную жизнь. «А чтобы начать ее, прежде чем он примирится с родителями, он должен примириться с Богом». Он уже давно не говел.
Словом – он отправляется на восемь дней в монастырь San Giovani et Paolo, около Колизея.
Так вот в чем секрет!
Я облокотилась о камин и о стул, отвернув глаза, которые – Бог их знает отчего – были наполнены слезами. Он облокотился подле меня, и мы оставались так несколько секунд молча, не глядя друг на друга. Целый час мы простояли таким образом, говоря о чем? О любви конечно. Я знаю все, что хотела знать, я все вытянула из него.