355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Башкирцева » Дневник Марии Башкирцевой » Текст книги (страница 5)
Дневник Марии Башкирцевой
  • Текст добавлен: 10 мая 2017, 01:00

Текст книги "Дневник Марии Башкирцевой"


Автор книги: Мария Башкирцева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

1875

Ницца. Четверг, 30 сентября. Я спускаюсь в свою лабораторию и, – о ужас! – все мои склянки, баллоны, все мои соли, все мои кристаллы, все мои кислоты, все мои трубочки откупорены и свалены в грязный ящик в ужаснейшем беспорядке. Я прихожу в такую ярость, что сажусь на пол и начинаю окончательно разбивать вещи, попорченные только наполовину. То, что уцелело, я не трогаю, – я никогда не забываюсь.

– А! Вы думали, что Мари уехала, так уж она и умерла! Можно все перебить, все разбросать! – кричала я, разбивая склянки.

Тетя сначала молчала, потом сказала:

– Что это? Разве это барышня! Это какое-то страшилище, ужас что такое!

И среди моей злобы я не могу удержаться от улыбки. Потому что в сущности – все это дело внешнее, не затрагивающее глубины моей души, а в эту минуту, к счастью, я заглядываю в эту глубину, и совершенно успокаиваюсь и смотрю на все это так, как будто бы это касалось не меня, а кого-нибудь другого.

Пятница, 1 октября. Бог не исполняет того, о чем я молюсь, и я покоряюсь (нет, вовсе нет, я жду). Ах, как это скучно ждать и не быть в состоянии сделать что бы то ни было, как только ждать. Все эти неприятности и затруднения окружающей жизни губят женщину.

«Если бы человек тотчас же по рождении в своих первых движениях не встречал затруднений в своем соприкосновении с окружающей средой, он не мог бы в конце концов отличить себя от внешнего мира, считал бы, что этот мир – есть часть его самого, его тела; и по мере своего соприкосновения со всем – жестом или шагами, он только убеждался, бы, что все находится от него в зависимости и есть просто протяжение его личного существа, и сказал бы: Вселенная это я».

Вы конечно вполне вправе утверждать, что это слишком хорошо сказано, чтобы принадлежать мне; да я и не подумаю приписывать это себе. Это сказал философ, а я только повторяю. Так вот – так я мечтала жить, но соприкосновение с окружающими вещами наделало мне синяков, и это ужасно сердит меня.

* * *

Беспорядок в доме очень огорчает меня; все эти мелочи в службе, комнаты без мебели, этот вид какого-то запустения, нищенства надрывает мне сердце. Господи, сжалься надо мной, помоги мне устроить все это! Я одна. Для тети все равно: хоть дом обрушься, хоть сад весь высохни!.. Не говорю уж о мелочах… А я, – все эти мелочи недосмотра раздражают меня, портят мне характер. Когда все кругом меня прекрасно, удобно и богато, я добра, весела, и все хорошо. Но это разорение и запустение заставляют меня от всего приходить в отчаяние, везде видеть эту пустоту. Ласточка вьет гнездо свое, лев устраивает свою нору, как же это человек, стоящий так высоко сравнительно с животными, не хочет ничего делать?

Если я говорю: «стоящий так высоко»… это вовсе не означает, что я его уважаю, нет. Я глубоко презираю род людской – и по убеждению. Я не жду от него ничего хорошего. Я не нахожу того, чего ищу в нем, что надеюсь встретить – доброй, совершенной души. Добрые – глупы, умные – или хитры, или слишком заняты своим умом, чтобы быть добрыми. И потом – всякое создание в сущности эгоистично. А поищите-ка доброты у эгоиста. Выгода, хитрость, интрига, зависть! Блаженны те, у кого есть честолюбие, – это благородная страсть; из самолюбия и честолюбия стараешься быть добрым перед другими, хоть на минуту, и это все-таки лучше, чем не быть добрым никогда.

Ну-с, дочь моя, исчерпали вы свою мудрость? Для настоящего времени, да. По крайней мере так у меня будет меньше разочарований!. Никакая подлость не огорчит меня, никакая низость не удивит меня. Конечно, настанет день, когда мне покажется, что я нашла человека, но в этот день я обману себя безобразнейшим образом. Я отлично предвижу этот день. Я буду ослеплена, я говорю это теперь, когда вижу так ясно… Но тогда зачем жить, если все в этом мире низость и злодейство?.. Зачем? Потому что я понимаю, что это так. Потому что, – что ни говори, – жизнь прекрасна. И потому что, не слишком углубляясь, можно жить счастливо. Не рассчитывать ни на дружбу, ни на благородство, ни на верность, ни на честность; смело подняться выше человеческого ничтожества и занять положение между людьми и Богом. Брать от жизни все, что можно, не делать зла своим ближним; не упускать ни одной минуты удовольствия, обставить свою жизнь удобно, блестяще и великолепно; главное подняться как можно выше над другими; быть могущественным! Да, могущественным! могущественным! Во что бы то ни стало!.. Тогда тебя боятся и уважают. Тогда чувствуешь себя сильным, и это верх человеческого блаженства, потому что тогда люди обузданы – или своей подлостью, или чем-то другим, и не кусают тебя.

Не странно ли видеть меня, рассуждающей таким образом? Да, но эти рассуждения в устах такого щенка, как я, – только лишнее доказательство, чего стоит мир!.. Он должен быть хорошо пропитан грязью и злобой чтобы в такой короткий срок до такой степени озлобить меня. Мне едва пятнадцать лет.

И это доказывает явное милосердие Божие, потому что, когда я вполне постигну все безобразия мира, я увижу, что только и есть Он, там, наверху, на небе, я внизу, на земле. Это убеждение даст мне величайшую силу. Если я коснусь окружающей пошлости, то только для того, чтобы подняться, и я буду счастлива, когда не буду принимать к сердцу все эти мелочи, вокруг которых люди вертятся, борются, грызутся, рвут друг друга на части как голодные собаки.

Но все это слова… Куда-же я поднимусь? И как? О пустые бредни!.

Я все поднимаюсь, все поднимаюсь мысленно, душа моя расширяется, я чувствую себя способной на громадные вещи, но к чему все это служит? Я живу в темном углу и никто не знает меня!

И вот я уже начинаю сожалеть своих ближних! Да я и никогда не пренебрегала ими, напротив, я ищу их, без них нет ничего в этом мире. Только, – только я ценю их настолько, насколько они стоят, и хочу этим воспользоваться.

Толпа. В ней все. Что мне несколько выдающихся существ, мне нужны все, мне нужно блеска, шума.

Когда я думаю, что… Возвратимся к этому вечному, скучному, но необходимому слову: подождем!.. О, если бы кто-нибудь знал, чего мне стоит ждать!

Но я люблю жизнь, люблю ее горести и радости. Люблю Бога, и весь его мир, со всеми его дурными сторонами, несмотря на все эти дурные стороны и может быть даже вследствие них.

* * *

Почему это никогда нельзя говорить без преувеличений? Мои черные размышления были бы справедливы, если бы были несколько спокойнее, их неистовая форма лишает их естественности.

Есть черствые души, но есть и прекрасные поступки, и честные души, но все это порывами и так редко, что нельзя смешивать их с остальным миром.

Скажут, пожалуй, что я говорю все это, потому что у меня какие-нибудь неприятности; нет, – у меня только мои обычные неприятности и ничего особенного. Не ищите ничего такого, что не находилось бы в этом журнале, я добросовестна и никогда не прохожу молчанием ни какой-нибудь мысли, ни сомнения. Я воспроизвожу себя так точно, как только позволяет мне мой бедный ум. А если мне не верят, если ищут чего-нибудь сверх того или под тем, что я говорю, тем хуже! Ничего не увидят, потому что ничего и нет.

Суббота, 9 октября. Если бы я родилась принцессой Бурбонской, как madame de Longueville, если бы мне прислуживали графы, если бы родственниками и друзьями моими были короли, если бы с самого своего рождения я только и встречала, что преклоненные головы заискивающих придворных, если бы я ходила только по коврам, украшенным гербами, и спала под королевскими балдахинами, если бы у меня был целый ряд предков – один славнее другого; – если бы у меня было все это, я не могла бы быть ни более гордой, ни более надменной, чем теперь. О, Боже мой, как я благодарю Тебя! Эти мысли, которые Ты посылаешь мне, помогут мне устоять на верном пути и не дозволят мне ни на минуту упустить из глаз блестящую звезду, к которой я иду.

Мне кажется, что в эту минуту я вовсе не иду. Но я пойду – из-за таких пустяков не говорят такой прекрасной фразы…

О, как я устала от этой неизвестности. Я чахну от этого бездействия, я покрываюсь плесенью в этих потемках! Солнца, солнца, солнца!..

Но с какой стороны придет оно? Когда? Где? Как? Я ничего не хочу знать, только бы оно пришло!

В момент моей мании величия все предметы кажутся мне не достойными прикосновения, перо мое отказывается писать обыденные имена. Я смотрю с сверхъестественным пренебрежением на все, что окружает меня, а потом говорю себе со вздохом: ну, подбодрись, – это время только переход, ведущий меня куда-то, где мне будет хорошо.

Пятница, 15 октября. Тетя пошла купить фруктов около церкви Св. Репарата, я была с ней.

Женщины тотчас же окружили меня. Я спела вполголоса Rossingno che volla. Это привело их в восторг, и даже самые старые принялись плясать; я сказала, что могла, на ниццарском наречии. Словом – народное торжество. Торговка яблоками сделала мне реверанс, восклицая: Che bella regina!

Я не знаю, почему это простые люди любят меня, я и сама чувствую себя хорошо среди них; я воображаю себя царицей, я говорю с ними с благоволением, и ухожу после маленькой овации, как сегодня. Если бы я была королевой, народ обожал бы меня.

Понедельник, 27 декабря. Я видела странный сон. Я летала высоко-высоко над землей. В руке я держала лиру, струны которой ежеминутно обрывались, и я не могла извлечь из нее ни одного аккорда. Я поднималась все выше и выше, передо мной открывались громадные горизонты – какие то облака – голубые, желтые, красные, смешанные, золотистые, серебристые, разорванные, странные; потом все становилось серым, потом снова ослепительно сверкало; и я все поднималась, пока не достигла наконец такой высоты, что дух захватывало. Но я не боялась. Облака казались внизу застывшими, сероватыми и блестящими как свинец. Все стало как-то неопределенно: я держала в руке свою лиру, с слабо натянутыми струнами, а вдали, под моими ногами, виднелся красноватый шар – земля.

* * *

Вся моя жизнь в этом журнале; мои наиболее спокойные минуты – когда я пишу. Это может быть мои единственные спокойные минуты.

Если я умру скоро, я все сожгу, но если я не умру, дожив до старости, все прочтут этот журнал. Я думаю, что еще не существует такой фотографии, – если можно так выразиться – целой жизни женщины, всех ее мыслей, всего, всего. Это будет интересно. Если я умру молодой, скоро, и – по несчастью – не успею сжечь этого журнала, скажут про меня: «бедное дитя! Она любила, и отсюда все ее отчаяние»! Пусть говорят, я не буду доказывать противного, потому что чем больше я буду говорить, тем меньше мне поверят.

Может ли быть что-нибудь более плоское, более подлое, более презренное, чем род людской? Ничего! Ничего! Род человеческий был создан к погибели… ну, да, я хотела сказать – к погибели рода человеческого.

Уже три часа утра, а, как говорит тетя, я ничего не выиграю, проводя бессонные ночи. О, какое нетерпение. Мое время придет, я охотно верю этому, – а что-то все шепчет мне, что оно никогда не придет, что всю мою жизнь я буду только ждать… вечно ждать. Все ждать… ждать!

Я так сержусь; я не плакала, не ложилась на пол. Я спокойна. Это плохой знак; уж лучше, когда приходишь в бешенство…

Вторник, 28 декабря. Мне холодно, губы мои горят. Я отлично знаю, что это недостойно сильного ума – так предаваться мелочным огорчениям, грызть себе пальцы из-за пренебрежения такого города, как Ницца[3]3
  Намек на грязную сплетню, распространявшуюся в Ницце о семействе Башкирцевых. Прим. пер.


[Закрыть]
; но покачать головой, презрительно улыбнуться и больше не думать об этом – это было бы слишком. Плакать и беситься – доставляет мне больше удовольствия. Я дошла до такого нервного возбуждения, что любой отрывок музыкальной пьесы, если только это не галоп, заставляет меня плакать. В каждой опере я усматриваю себя, самые обыкновенные слова поражают меня прямо в сердце.

Подобное состояние делало бы честь женщине в тридцать лет. Но в пятнадцать лет говорить о нервах, плакать, как дура, от каждой глупой сентиментальной фразы!

Только что я опять упала на колени, рыдая и умоляя Бога, – протянув руки и устремив глаза вперед, как будто бы Бог был здесь, в моей комнате.

По-видимому, Бог и не слышит меня, а между тем я кричу довольно громко. Кажется я говорю дерзости Богу.

В эту минуту я в таком отчаянии, чувствую себя такой несчастной, что ничего не желаю! Если бы все враждебное общество Ниццы пришло и стало передо мной на колени, я бы не двинулась!

Да, да, я бы дала ему пинка ногою!.. Потому что в самом деле, что мы ему сделали?

Боже мой, неужели вся моя жизнь будет такова?

Я хотела бы обладать талантом всех авторов, вместе взятых, чтобы выразить всю бездну моего отчаяния, моего оскорбленного самолюбия, всех моих неудовлетворенных желаний.

Стоит только мне пожелать – чтобы уж ничто не исполнилось!..

Найду ли я когда-нибудь какую-нибудь собачонку на улице, голодную и избитую уличными мальчишками, какую-нибудь лошадь, которая с утра до вечера возит невероятные тяжести, какого-нибудь осла на мельнице, какую-нибудь церковную крысу, учителя математики без уроков, расстриженного священника, какого-нибудь дьявола, достаточно раздавленного, жалкого, грустного, униженного, забитого, – чтоб сравнить его с собой?

Что ужасно во мне, так это то, что пережитые унижения не скользят по моему сердцу, но оставляют в нем свой мерзкий след!

Никогда вы не поймете моего положения, никогда вы не составите понятия о моем существовании. Вы засмеетесь… смейтесь, смейтесь! Но может быть найдется хоть кто-нибудь, кто будет плакать. Боже мой, сжалься надо мной, услышь мой голос; клянусь Тебе, что я верую в Тебя.

Такая жизнь, как моя, с таким характером, как мой характер!!!

1876

Рим. Суббота, 1 января. О Ницца, Ницца, есть ли в мире другой такой чудный город, после Парижа? Париж и Ницца, Ницца и Париж! Франция одна только Франция! Жить только во Франции…

Дело идет об ученье, потому что ведь для этого я и приехала в Рим. Рим вовсе не производит на меня впечатления Рима.

Да неужели это Рим? Может быть я ошиблась. Возможно ли жить где-нибудь, кроме Ниццы? Объехать различные города, осмотреть их – да, но поселиться здесь!..

Впрочем, я привыкну.

Здесь я – точно какое-нибудь бедное пересаженное растение. Я смотрю в окно и, вместо Средиземного моря, вижу какие-то грязные дома; хочу посмотреть в другое окно, и вместо замка вижу коридор гостиницы. Вместо часов в башне, бьют стенные часы гостиницы…

Это гадко – заводить привычки и ненавидеть перемену.

Среда, 5 января. Я видела фасад собора святого Петра. Он чудно хорош; это привело в восторг мое сердце – особенно левая колоннада, потому что ни один дом ее не загораживает, и эти колонны на фоне неба производят удивительное впечатление. Кажется, что переносишься в древнюю Грецию.

Мост и крепость св. Ангела тоже в моем вкусе.

Это величественно, прекрасно.

А Колизей?

Но что мне сказать о нем после Байрона.

Понедельник, 10 января. Наконец мы идем в Ватикан. Я еще никогда не видела вблизи «сильных мира сего» и не имела никакого понятия, как к ним приступают, тем не менее мое чутье говорило мне, что мы поступали не так, как было нужно. Подумайте, ведь кардинал Антонелли – папа на деле, если не по имени, пружина, заставлявшая двигаться всю папскую машину.

Мы подходим с очаровательнейшим доверием под правую колоннаду, я проталкиваюсь, не без труда, сквозь окружающую нас толпу проводников и внизу, у лестницы, обращаюсь к первопопавшемуся солдату и спрашиваю у него, где его преосвященство. Солдат этот отсылает меня к начальнику, который дает мне довольно смешно одетого солдата, и он ведет нас через четыре огромных лестницы из разноцветного мрамора, и мы выходим наконец на четырехугольный двор, который, вследствие неожиданности, сильно поражает меня. Я не предполагала ничего подобного внутри какого бы то ни было дворца, хотя и знала по описаниям, что такое Ватикан.

После того, как я видела эту громаду, я не хотела бы уничтожения пап. Они велики уже тем, что создали нечто столь величественное, и достойны уважения за то, что употребили свою жизнь, могущество и золото, чтобы оставить потомству этот могучий колосс, называемый Ватиканом.

В этом дворе мы находим обыкновенных солдат, и солдата и двух сторожей, одетых, как карточные валеты. Я еще раз спрашиваю его преосвященство. Офицер вежливо просит меня дать свое имя, я пишу, карточку уносят, и мы ждем. Я жду, удивляясь нашей дикой выходке.

Офицер говорит мне, что мы дурно выбрали время, что кардинал обедает, и, очень вероятно, не будет в состоянии принять кого бы то ни было. Действительно, человек возвращается и говорит нам, что его преосвященство только что удалился в свои покои и не может принять, чувствуя себя не совсем здоровым; но что, если мы будем так любезны и потрудимся оставить свою карточку внизу и прийти «завтра утром», он, вероятно, примет нас.

И мы уходим, посмеиваясь над нашим маленьким визитом кардиналу Антонелли.

Пятница, 14-го января. В одиннадцать часов пришел К… молодой поляк, мой учитель живописи, и привел с собой натурщика, лицо которого вполне подходило бы для Христа, если несколько смягчить линии и оттенки. У этого несчастного только одна нога; он позирует только для головы. К… сказал мне, что он брал его всегда для своих Христов.

Я должна признаться, что несколько оробела, когда он сказал, чтобы я прямо рисовала с натуры, так, вдруг, без всякого приготовления; я взяла уголь и смело набросала контуры. «Хорошо, – сказал учитель; – теперь сделайте то же самое кистью». Я взяла кисть и сделала, что он сказал.

– Хорошо, – сказал он еще раз, – теперь пишите.

И я стала писать, и через полтора часа все было готово.

Мой несчастный натурщик не двигался, а я не верила глазам своим. С Бенза мне нужно было два-три урока для контура и еще при копировке какого-нибудь холста, тогда как здесь все было сделано в один раз и с натуры – контур, краски, фон. Я довольна собой, и если говорю это, значит уж заслужила. Я строга, и мне трудно удовлетвориться чем-нибудь, особенно самой собою.

* * *

Ничто не пропадает в этом мире. Куда-же пойдет моя любовь? Каждая тварь, каждый человек имеет одинаковую долю этого «эфира», заключенного в нем. Только, смотря по свойствам человека, его характеру и его обстоятельствам, кажется, что он обладает ею в большей или меньшей степени. Каждый человек любит постоянно, но только любовь эта обращается на разные предметы, а когда кажется, что он вовсе не любит, «эфир» этот изливается на Бога, или на природу, в словах, или письменно, или просто во вздохах и мыслях.

Затем есть существа, которые пьют, едят, смеются и ничего больше не делают; у них этот «эфир» или совсем заглушен животными инстинктами, или расходится на все предметы и на всех людей вообще, без различия, и это-то те люди, которых обыкновенно называют добродушными и которые вообще не умеют любить.

Есть также люди, которые, как говорят в общежитии, никого не любят. Это не точно; они все-таки любят кого-нибудь, но только особенным, не похожим на других, способом. Но есть еще несчастные, которые действительно не любят, потому что они любили и больше не любят. И опять вздор! Говорят, они не любят, – хорошо. Но почему-же тогда они страдают? Потому что они все-таки любят, а думают, что разлюбили, – или из-за неудачной любви, или из-за потери дорогой личности.

У меня еще более, чем у кого-либо другого, эфир дает себя чувствовать и проявляется беспрестанно; если бы мне нужно было замкнуть его в себе, мне пришлось бы разорваться.

Я изливаю его, как благодетельный дождь, на негодный, красный гераниум, который даже и не подозревает этого… Это одна из моих причуд. Мне так нравится, и я воображаю бездну разных вещей, и привыкаю думать о нем, а раз привыкнув, отвыкаю с трудом.

Четверг, 20 января. Сегодня Фачио заставил меня пропеть все мои ноты: у меня три октавы без двух нот. Он был изумлен. Что до меня – я просто не чувствую себя от радости. Мой голос, – мое сокровище! Моя мечта – выступить со славой на сцене. Это в моих глазах также прекрасно, как сделаться принцессой. Мы были в мастерской Монтеверде, потом в мастерской маркиза д’Эпине, к которому у нас было письмо. Д’Эпине делает очаровательные статуи; он показал мне свои этюды, все свои наброски. Madame М. говорила ему о Марии, как о существе необыкновенном, как о художнице. Мы любуемся и просим его сделать мою статую. Это будет стоить двадцать тысяч франков. Это дорого, но зато прекрасно. Я сказала ему, что очень люблю себя. Он сравнивает мою ногу с ногой статуи – моя меньше; д’Эпине восклицает, что это Сандрильона.

Он чудно одевает и причесывает свои статуи. Я горю нетерпением видеть свою статую.

* * *

Боже мой, услышь меня! Сохрани мой голос; если я все потеряла, мне останется мой голос. Господи, будь также добр ко мне, как до сих пор, сделай так, чтобы я не умерла от досады и тоски. Мне так хочется выезжать в свет! Время идет, а я не подвигаюсь, я пригвождена к моему месту, я, которая хотела бы жить, жить, лететь, жить на всех парах, я горю и захлебываюсь от нетерпения.

«Я никогда не видал такой лихорадочной жизни», – говорил мне Дория.

Если вы меня знаете, вы представите себе мое нетерпение, мою тоску!

Суббота, 22 января. Дину причесывает парикмахер; меня тоже: но это глупое животное причесывает меня безобразнейшим образом. В десять минут я все переделываю, и мы отправляемся в Ватикан. Я никогда не видела ничего, что можно было бы сравнить с лестницами и комнатами, через которые мы проходим. Как у святого Петра, я нахожу все безупречным. Слуга, одетый в красное дама, проводит нас через длинную галерею, украшенную чудной живописью, с бронзовыми медальонами и камеями по стенам. Направо и налево довольно жесткие стулья, а в глубине бюст Пия IX, у подножия которого стоит прекрасное золоченое кресло, обитое красным бархатом. Назначенное время было без четверти двенадцать, но только в час портьера отдергивается, и, предшествуемый несколькими телохранителями, офицерами в форме и окруженный несколькими кардиналами, появляется святой отец, одетый в белое, в красной мантии, опираясь на посох с набалдашником из слоновой кости.

Я хорошо знала его по портретам, но в действительности он гораздо старше, так что нижняя губа его висит, как у старой собаки.

Все стали на колени. Папа подошел прежде всего к нам и спросил, кто мы; один из кардиналов читал и докладывал ему имена допущенных к аудиенции.

– Русские? Значит из Петербурга?

– Нет, святой отец, – сказала мама, – из Малороссии.

– Это ваши барышни? – спросил он.

– Да, святой отец.

Мы стояли направо, находившиеся с левой стороны стояли на коленях.

– Встаньте, встаньте, – сказал святой отец. Дина хотела встать.

– Нет, – сказал он, – это относится к тем, которые налево, вы можете остаться.

И он положил руку ей на голову так, что нагнул ее очень низко. Потом он дал нам поцеловать свою руку и прошел к другим, каждому обращая по нескольку слов. Когда он прошел налево, мы должны были в свою очередь подняться. Потом он стал в середине, и тогда снова все должны были стать на колени, и он сказал нам маленькую речь на очень дурном французском языке, сравнивая просьбы об индульгенциях по случаю приближения юбилея, с раскаянием, которое наступает в момент смерти, и говоря, что нужно снискивать царствие небесное постепенно, каждый день делая что-нибудь приятное Богу.

– Нужно постепенно приобретать себе отечество, – сказал он, – но отечество это – не Лондон, не Петербург, не Париж, а царствие небесное! – Не нужно откладывать до последнего дня своей жизни, нужно думать об этом ежедневно, и не делать, как при втором пришествии. Non e vero? прибавил он по-итальянски, оборачиваясь к одному из своей свиты, anché il cardinale… (имя ускользнуло от меня) lo sà.

Кардинал засмеялся, также и все остальные: это должно было иметь для них особенный смысл, и святой отец ушел, улыбаясь и очень довольный, после того, как дал свое благословение людям, четкам, образкам и т. п. У меня были четки, которые я, тотчас по приходе домой, заперла в ящик для мыла.

Пока этот старик раздавал благословения и говорил, я молила Бога сделать так, чтобы благословение папы было для меня истинным благословением и избавило меня от всех моих горестей.

Было несколько кардиналов, смотревших на меня так, как бывало, при выходе из театра в Ницце.

Воскресенье, 23 января. Ах, какая тоска! Если бы по крайней мере мы были все вместе! Что за безумная идея так разлучаться! Нужно всегда быть вместе, тогда все неприятности – легче, и лучше себя чувствуешь. Никогда, никогда не нужно больше так разделяться на две семьи. Нам было бы в тысячу раз лучше, если бы все были вместе: дедушка, тетя, все, и Валицкий.

Понедельник, 7 февраля. Когда мы выходим из коляски у крыльца отеля, я замечаю двух молодых римлян, которые смотрят на нас. Сейчас-же по возвращении, мы садимся за стол, а молодые люди эти помещаются посреди площади и смотрят к нам в окна.

Мама, Дина и другие уже начали смеяться, но я, более осторожная, из опасения поднять шум из-за каких-нибудь негодяев, – потому что я вовсе не была уверена, что это были те-же самые, которых мы видели у дверей отеля – я послала Леони в лавку напротив, приказав ей хорошенько рассмотреть этих людей и потом описать мне их. Леони возвращается и описывает мне того, который поменьше. «Это совершенно приличные молодые люди», говорит она. С этой минуты наши только и делают, что подходят к окнам, смотрят сквозь жалюзи и делают разные предположения относительно этих несчастных, стоящих под дождем, ветром и снегом.

Было 6 часов, когда мы возвратились, и эти два ангела простояли на площади до без четверти одиннадцать, ожидая нас. И что за ноги нужно иметь, чтобы простоять, не сходя с места, пять часов подряд!

Вторник, 15 февраля. Р… приходит к нам сегодня и тотчас-же его начинают расспрашивать, кто этот господин. «Это граф А…, племянник кардинала!» Черт возьми! Он и не мог быть никем другим.

Граф А… похож на Ж., который, как известно, замечательно красив.

Сегодня вечером, так как он смотрел на меня меньше, я больше могла смотреть на него. Итак, я смотрела на А… и хорошо разглядела его. Он хорош собой, но нужно заметить, что мне не везет, и что те, на кого я смотрю, не смотрят на меня. Он лорнировал меня, но прилично, как в первый день. Он также много рисовался, а когда мы встали, чтобы выйти, он схватил свою лорнетку и не отрывал глаз.

– Я спросила вас, кто этот господин, – сказала мама Р. – потому что он очень напоминает мне моего сына.

– Это славный юноша, – сказал Р. – он несколько passerello, но очень весел, остроумен и хорош собой.

Я в восторге, слыша это! Давно уж я не испытывала столько удовольствия, как сегодня вечером. Я скучала и была ко всему равнодушна, потому что не было никого, о ком мне думать.

– Он очень похож на моего сына, – говорит моя мать.

– Это славный юноша, – говорит Р…, – и если вы хотите, я вам представлю его, я буду очень рад.

Пятница, 18 февраля В Капитолии сегодня вечером большой парадный бал – костюмированный и маскированный. В одиннадцать часов мы туда отправляемся – я, Дина и ее мать. Я не надела домино; черное шелковое платье с длинным шлейфом, узкий корсаж, черный газовый тюник, убранный серебряными кружевами, задрапированный спереди и подобранный сзади в виде грациознейшего в мире капюшона, черная бархатная маска с черным кружевом, светлые перчатки, роза и ландыши на корсаже. Это было очаровательно. Наше прибытие производит величайший эффект.

Я очень боялась и не смела ни с кем заговорить, но все мужчины окружили нас, и я кончила тем, что взяла под руку одного из них, которого никогда и в глаза не видывала. Это очень весело, но я думаю, что большинство меня узнало. Не нужно было одеваться с таким кокетством. Ну, да все равно.

Трое русских подумали, что узнали меня, и пошли сзади нас, громко говоря по-русски в надежде, что мы как-нибудь выдадим себя. Но вместо того я собрала целый круг вокруг себя, громко говоря по-итальянски. Они ушли, говоря, что они были глупы и что я итальянка.

Входит герцог Цезаро.

– Кого ты ищешь?

– Г. А… Он придет?

– Да, а пока останься со мной… изящнейшая женщина в мире!

– А! Вот он… Мой милый, я тебя искала.

– Ба!

– Но только, так как мне в первый раз придется слушать тебя, позаботься о своем произношении, ты сильно теряешь вблизи. Позаботься о своем разговоре!

Должно быть это было остроумно, потому что Цезаро и два других начали смеяться, как люди чем-нибудь восхищенные. Я ясно сознавала, что все они узнают меня.

– Тебя узнают по фигуре, – говорили мне со всех сторон. – Почему ты не в белом?

– Я, ей Богу, думаю, что я играю здесь роль подсвечника, – сказал Цезаро, видя что мы не перестаем говорить с А…

– Я тоже это думаю, – сказала я, уходя!

И взявши под руку молодого фата, я отправилась по всем залам, занимаясь всеми остальными не более, чем уличными собаками.

А… безусловно красив: матовый цвет лица, черные глаза, нос длинный и правильный, красивые уши, маленький рот, недурные зубы и усы двадцатитрехлетнего человека. Я называла его притворщиком, молодым фатом, несчастным, беспутным, а он мне рассказывал серьезнейшим в мире образом, как он в девятнадцать лет бежал из родительского дома, как он окунулся по горло в жизнь и до какой степени он теперь всем пресыщен, далее – что он никогда не любил и т. д.

– Сколько раз ты любила? – спросил он.

– Два раза.

– О! О!

– Может быть и больше.

– Я хотел бы, чтобы это больше пришлось на мою долю.

– Какая самонадеянность… Скажи мне, почему все эти люди приняли меня за даму в белом?

– Да ты на нее похожа. Оттого-то я и хожу с тобой. Я влюблен в нее до безумия.

– Это не очень-то любезно с твоей стороны – говорить таким образом.

– Что-ж делать! Если это так.

– Ты, слава Богу, достаточно таки лорнируешь ее, а она довольна этим и рисуется?

– Нет, никогда. Она никогда не рисуется… Можно сказать что угодно про нее, только не это!

– Это однако очень заметно, что ты влюблен.

– Да, влюблен, в тебя. Ты на нее похожа.

– Фи! Разве я не лучше сложена?

– Все равно. Дай мне цветок.

Я дала ему цветок, а он дал мне в обмен ветку плюща. Его акцент и его томный вид раздражают меня.

– Ты имеешь вид священника. Это правда, что ты будешь посвящен?

Он засмеялся.

– Я терпеть не могу священников. Я был военным.

– Ты? Да ты был только в семинарии.

– Я ненавижу иезуитов; из-за этого-то я и ссорюсь постоянно с моей семьей.

– Э, милый мой, ты честолюбив и тебе было бы весьма приятно, чтобы люди прикладывались к твоей туфле.

– Что за очаровательная маленькая ручка! – воскликнул он, целуя ее, – операция, которую он повторял несколько раз в этот вечер.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю