355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Фашсе » Правда по Виргинии » Текст книги (страница 3)
Правда по Виргинии
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:30

Текст книги "Правда по Виргинии"


Автор книги: Мария Фашсе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

10

Единственный способ узнать побольше о Сантьяго – это смотреть его фильмы. Он снял два. И оба были представлены на фестивале латиноамериканского кино. Их копии были плохого качества и сопровождались плохим звуком, но это было не так важно, потому что фильмы, как и сам Сантьяго, отличались почти полным отсутствием диалогов. Картины были хорошие, местами даже гениальные, но я смотрела их с другой целью, я бы смотрела их, даже если бы они были ужасными.

Мне казалось, что главных героев играли актеры не такие выразительные, как Сантьяго, он сам должен бы был их сыграть. Они были менее талантливы, чем он, но, в конце концов, он так решил. Я выходила из кинотеатра с чувством тревоги и легкой вины (будто что-то украла), но в то же время успокоенная. Я возвращалась домой и целовала сына и мужа, и у меня было такое чувство, что я только что избежала неминуемой смерти.

И все же в наших отношениях с Сантьяго никогда не было никакой определенности. Он мне ни разу не говорил, что любит меня. Он даже не говорил, что я ему нравлюсь. Точно так же и его герои поступали с женщинами, в которых влюблялись. Они и вели себя, как женщины: не делали никаких попыток соблазнить их. Мужчины всегда молчали, и это молчание выводило женщин из себя; в итоге они сами подходили, целовали их и в конечном счете вели в кровать. Они были похожи на марионеток, женщины должны были завести механизм, который привел бы их в действие. Они влюблялись и даже страдали из-за любви, но и пальцем не пошевелили, чтобы что-то изменить, чтобы удержать или вернуть своих женщин, точно так же, как и ничего не делали вначале, чтобы завоевать их.

Один из героев оставил свою возлюбленную в доме, где они вместе жили, и перестал писать ей и отвечать на ее письма. Другого, наоборот, покинула его любимая, ничего не объяснив, но он и сам не потребовал объяснений, а просто посвятил свою жизнь коту, которого она ему оставила. Только герой последнего фильма предпринял какие-то действия: девушка пришла к нему в гости – она была парижанка, они познакомились в «Кафе де Флор», и он пригласил ее к себе, думая, наверное, что она не придет. Дом находился посреди леса, хотя в кино это место больше походило на дельту Амазонки. Девушке наскучил лес или молчание Себастьяна (так в этом кино звали прототип Сантьяго), а может, и то и другое, и она захотела вернуться обратно; он перевозил ее на лодке, и вдруг ему в голову пришла мысль удержать ее: он сделал вид, что не справляется с веслами, лодка перевернулась, и все вещи утонули (сумочка девушки, одежда, паспорт), она не умела плавать, и он ее спас. На этом фильм и закончился. Возможно, в следующий раз, когда она решит уехать, он ничего не сделает, чтобы удержать ее. Должно быть, сложно жить с таким мужчиной.

После просмотра этого фильма я встретилась с Гонсалесом. Гонсалес – это кинокритик и один из организаторов фестиваля. «Правильный фильм, у меня нет претензий», – сказал он мне. Но в чем заключается правильность какого-либо фильма? Я его слушала, словно ждала, что он это чем-то докажет. Но Гонсалес просто продолжал кивать; он носил костюм, который был явно ему мал и открывал черепашью шею; еще он причмокивал языком и, когда говорил, прикусывал нижнюю губу. Он не разбирался ни в чем, кроме технической стороны фильмов Сантьяго.

Два года спустя я снова его встретила, когда выходила с просмотра «Украденных поцелуев». Он поздоровался со мной несколько сдержанно, плохо скрывая смущение. На нем опять был маленький костюм, только в этот раз брюки были в клеточку, а также добавлены полуботинки и очки в красной оправе. Было видно, что он под впечатлением «Украденных поцелуев», хотя наверняка смотрел его уже четвертый раз. Или, может быть, я единственная, кто смотрела его четвертый раз. В любом случае, я не собиралась обсуждать этот фильм с Гонсалесом. Я бы могла поговорить с ним о Тарковском или Фассбиндере, но только не об этом фильме.

Я достала из сумочки «Клинекс». Гонсалес мне нежно улыбнулся, очарованный уже не фильмом, а моими глазами.

– Я простыла, – попыталась я ему объяснить, – я всегда простываю в начале лета.

Цель оправдывает средства – это мой девиз. Я задержалась на несколько минут перед театральными афишами и пошла искать телефонную кабинку, чтобы позвонить Диего.

– Я собираюсь перекусить и посмотреть какое-нибудь кино с девчонками, – говорю я; на самом деле я собираюсь перекусить и посмотреть какой-нибудь фильм с Гонсалесом.

Иногда я думаю, что мой муж был бы идеальной супругой для неверного мужа. А может быть, идеальным мужем для неверной жены. Но я верная. Или пока верная? Но я не хочу думать об этом.

Чем больше я смотрю на фотографию Сантьяго, которую храню в путеводителе по Мадриду, тем больше он становится на ней совсем на себя непохож. Его лицо стирается из моей памяти, как переводные картинки на фантиках жвачек, которые Августин слюнявит и приклеивает на внешнюю сторону ладони, а через несколько дней они стираются от воды. У Гонсалеса есть фильмы Сантьяго, а может, у него даже есть последний короткометражный фильм. Смотреть их – то же самое, что провести несколько часов с Сантьяго. Таким образом я оказалась в квартире Гонсалеса. Мне необходимо было посмотреть «Ни слова об этих женщинах», и сейчас я читаю строки, которые остальные будут читать на афише Театра Святого Мартина на следующей неделе, когда начнется цикл «Лето с Ингмаром Бергманом». Гонсалес дал мне ее почитать, чтобы я что-нибудь исправила, расставила или убрала некоторые акценты. Вся эта теория о «широких» и «замкнутых» пространствах, о дыхании и удушье расписана очень хорошо. Но тогда Гонсалес видел другой фильм. Я чувствую, что у меня поднимается бровь, как у Евы Дальбек, пока я читаю это.

Зачем этому мужчине смотреть столько фильмов? Как он их обдумывает и зачем носит эти штаны? Гонсалес ничего не знает о фильме, разве что сценарий, несколько диалогов и имена актеров и режиссеров. Словно он составляет краткий пересказ. Чтобы разнообразить его, он добавляет различные теории, которые берет из литературных журналов.

Вот Сантьяго действительно разбирался в кино. Он действовал, говорил и двигался, как герой какого-нибудь фильма. Он использовал мало жестов и слов, внешне всегда был апатичен, а-ля Богарт, с желанием прекратить позволять другим распоряжаться его жизнью, словно был какой-то сценарий, по которому должен был играть только он.

Гонсалес говорит, что следующим циклом в «Лугонес», после Трюффо и Бергмана, будет цикл Феллини, и я снова погружаюсь в «Амаркорд» до того, как понимаю истинную причину, зачем я здесь, и стойко переношу его взгляды на протяжении всего фильма, будто я – дополнительный экран, где могут развиваться параллельные события, тяжелое дыхание Гонсалеса и капли пота, выступающие на его лбу.

Музыка Нино Рота, скатерти колышутся на ветру, столики опустели, влюбленные и гости расходятся. Есть ли что-нибудь более грустное, чем конец праздника? Этого самого праздника. Любого праздника.

Гонсалес плачет. Из-за фильма? Из-за таракана, ползущего по дверному косяку? Из-за этой тесной квартирки – темной и грустной, которая вызывает клаустрофобию, как, по мнению Гонсалеса, некоторые фильмы Бергмана? Или потому что уже знает, что я даже не поцелую его, а он даже меня об этом не попросит? Потому что сегодня четверг, а не субботний вечер, потому что я никогда бы не пришла к нему домой вечером в субботу?

Он не поднимается, чтобы вытащить кассету. Мы сидим на подушках перед телевизором, вдыхая запах остатков курицы и холодной картошки-фри. Шум вентилятора моментами заглушает астматическое дыхание Гонсалеса, а его прохладный воздух освежает, перемалывая лопастями жару.

Он смотрит на меня, изучает мой профиль. Один кадр. Другой. Я поворачиваю голову к окну: серые стены домов и небо без звезд.

– О, – я указываю на надписанные коробки от кассет, выставленные, как книги на полках, и стараюсь сделать безразличный голос, – у тебя есть фильмы Айалы?

– Да, и даже последний короткометражный, очень хороший. Мне его прислал один друг из Бразилии вместе с другими латиноамериканскими короткометражками. Они делают фестиваль в Рио, и он хочет провести его потом в Буэнос-Айресе, чтобы оправдать расходы.

– И?

– Мне кажется, это будет сложно.

– Ты мне поставишь этот фильм?

У главного героя голос тихий, мягкий и немного певучий, как у самого Сантьяго. Он сидит в кресле с высокой спинкой спиной к зрителям. Психоаналитик – очень симпатичная женщина в очках. Очки производят двойное впечатление: можно подумать, что она выглядит куда привлекательнее без очков, когда, на самом деле, привлекательной ее делают именно очки. Она дает ему выговориться, и он говорит. Говорит о своей сестре, о том, что он провозил кокаин через границу, чтобы заработать денег и навсегда уехать из своей страны. Сеанс, не закончившись, прерывается и плавно переходит в другой, оформлением и динамикой похожий на предыдущий, с единственной разницей, что пациент каждый раз более открыт и расположен к аналитику. Атмосфера сеансов начинает меняться с рассказа о похищении отца. Аналитик хочет добиться – а ее стратегия слишком очевидна, – чтобы он осознал свою скрытую вину в этом похищении. В ее интерпретации пациент хотел отделаться от отца, чтобы защитить мать; по ее мнению, эта связь ярко выражает скрытый гомосексуализм. Последний сеанс проходит в полной темноте, слышатся только голоса, музыка, звон бокалов: аналитик приглашает его домой, они ужинают, танцуют и в конце занимаются любовью.

В этот раз Гонсалес ничего не говорит. Мы спускаемся на лифте, и на прощание я целую его в щеку. Думаю, мне все-таки следовало взять у него зонтик, но мне уже ничего не надо от Гонсалеса. Я смотрю на небо. Иногда мне кажется, что в любой момент может пойти дождь, как в кино.

Диего еле отрывает голову от подушки и приоткрывает один глаз:

– Как все прошло?

Уже начинают падать первые капли. Я закрываю окно и опускаю жалюзи:

– Хорошо. Тебе привет. Девчонки передают тебе привет. Спи.

Я складываю одежду, кладу ее рядом с сандалиями. Выключаю свет и забираюсь в кровать. Последний фильм Сантьяго показывают на всех стенах комнаты.

11

Значительную часть своей жизни я провела в автобусах. Это одно из преимуществ человека, родившегося и выросшего в пригороде. Иногда я думаю, что люди, не пользующиеся автобусами, чего-то лишаются, хотя я точно не могу сказать чего.. Еще меня удивляет, что я могу перемещаться одна. Это своеобразное доказательство того, что я уже взрослая: я могу перебраться из одного места в другое самостоятельно, без сопровождения, без того что кто-то следит за тем, как я перехожу улицу; я сама покупаю билет. «Меня тоже удивляет, что ты можешь сделать это сама», – пошутил Диего, когда я ему это сказала.

В Санта-Фе я села на двенадцатый, затем пошла пешком до остановки тридцать седьмого. По дороге я посмотрела на свое отражение в витрине магазина «Все за 2 песо» и представила себя одиннадцать лет назад: девушка, вцепившаяся в свои книги, с большой сумкой, которую я всегда безалаберно оставляла открытой.

Над Родригес-Пенья, перед Ривада-виа, вывеска гласила: «Центр биоинженерии и созидания». Остаток пути я хорошо помнила. Площадь Конгресса и голуби. Это здание – современный ответ самым красивым старым строениям, о которых я в те времена знала только из фильмов и путеводителей. Немного от парижской Оперы, немного от Мадлен. Для этого я училась в частном университете: получить стипендию и отправиться за океан, туда, где находятся все эти здания, где находится настоящая красота. По крайней мере я об этом думала, когда мне было восемнадцать лет. Сейчас я уже не была так уверена, я уже не была уверена ни в чем, но в то время у меня еще были определенные цели в жизни. Зрелость приходит по этапам: ты приближаешься к тринадцати годам и понимаешь, что должна всему учиться заново, для того чтобы к двадцати годам стать самой умной, а затем ты понимаешь, что все, чему ты научилась, тебе никак не пригодится.

Из этого и состоит Буэнос-Айрес: угол Рима, проспект Мадрида или Барселоны, несколько фасадов Парижа. Заимствованная архитектура, которая в конечном итоге уже стала считаться собственной. Я была похожа на этот город, который никогда полностью не был моим городом. Я была, как он: печальная и лживая.

Три с половиной женщины на одного мужчину, гласила статистика. Буэнос-Айрес был городом женщин. Одни выходили из дому и шли на работу: влажные волосы, сумка на плече и пакет из бутика с бумагами и обедом в специальной коробочке; другие шли ненакрашенные, с косметичкой в сумке, чтобы намалеваться в такси или в автобусе. Я смотрела на их лица, на походку, на то как они поправляют волосы. Я могла угадать, занимались ли они любовью этой ночью или даже утром, прямо перед завтраком: на лице чуть заметная улыбка, будто легкий налет, тело словно без костей, шаги и движения воздушные. Больше всего женщин на автобусных остановках: они производят маневры с ребенком, которого держат за руку, и младенцем на руках, чтобы вытащить деньги и заплатить за билет. Вот, например, эта, которая зашла в автобус с младенцем в пеленках и мальчиком примерно одного возраста с Августином, который сразу же сел подальше от матери на первое сиденье первого ряда, самое опасное. Почему город вдруг наполнился мальчиками восьми лет? Что, интересно, сейчас делает Августин?

Какая-то женщина в пижаме кричала, стоя на крыльце своего дома: «Сукин сын, как же ты мне сделал хорошо, сукин сын!» – и хваталась за свою курчавую голову. Мимо нее прошла пожилая сгорбленная женщина, шевеля губами и даже не глядя в ее сторону. В кондитерской на углу Альсины и Комбат-де-Лос-Посос рыдала девушка примерно моего возраста, прислонившись лбом к витрине и поставив локти по краям чашечки холодного кофе. В автобусе, через два сиденья от меня, девушка разговаривала по сотовому телефону, и ей было не важно, что ее разговор слышат все пассажиры: «Хорошо… Ладно… Иди один, тащись за всеми юбками, но знай, я буду делать то же самое».

Я вышла вслед за матерью с младенцем и мальчиком возраста Августина. Подождала, пока на светофоре загорится зеленый. Рядом со мной остановилась группа девушек в школьной форме со своим руководителем-женщиной в белом балахоне. Я посмотрела на их лица, на загорелые ноги под школьными платьями. Должно быть, они загорают во дворе своей школы, намазываясь «Коппертоном» или каким другим кремом для загара, как это делала я в их возрасте.

Мы вместе перешли улицу. Я когда-то была одной из этих девочек. В то время я проходила сто метров, которые отделяли школу от моего дома. Мама ждала меня из школы с приготовленным обедом и включенным телевизором. Я приходила, снимала балахон и еле-еле успевала помыть руки перед началом «Хозяина и господина».

Завернув за угол, девочки горячо попрощались, словно они не встретятся в понедельник, и пошли в разные стороны. Некоторые из них зашли в кафе-мороженое. Я видела их лица в зеркалах, они изучали меню.

Этого кафе не было, когда я училась в школе. Вместо него была мастерская по ремонту домашних электроприборов. От находившегося рядом рыбного магазина запах распространялся по всему кварталу. Должно быть, это раздражало всех соседей, но мама говорила, что это будет длиться недолго. Видеоклуб здесь тоже долго не продержался, а закусочная еще меньше. На этом месте раньше был магазин шляп, но я никогда не видела, чтобы туда кто-нибудь заходил, а тем более мерил шляпы. Вместо закусочной сейчас был прокат машин «Remi's». По какой-то непонятной причине хозяева подобных заведений обожали эту «кавычку» из английского и французского языков; они не умели ее правильно использовать, делали ошибки в числе и роде артиклей, но давали такие названия, как «L'Mirage», «Deluxe's», «Le Voiture». Казалось, они думали: «Пусть все останется, как есть, но зато мы дадим впечатляющее название». Перед моим домом, где раньше была кооперация, возвышалось «Бинго». «Бинго» было для соседей настоящим Лас-Вегасом. Как и для меня здание Конгресса, до того как я побывала в Европе.

Я позвонила и стала ждать. Посмотрелась в дверное стекло: надо было накраситься. Грасиэла открыла мне дверь.

Это была парагвайская девушка моего возраста, но казалось, что она лет на десять меня старше. Она не была страшненькой. Интересно, есть ли у нее жених. Мама заставляла ее носить специальную форму, которую купила в магазине «Онсе»; одна синяя, другая черная в мелкий белый горошек, по крайней мере, эти модели мне нравились. Сегодня на ней была синяя, которая ей больше шла.

– Привет, Вики, – только в этом доме меня называли Вики, – сеньора в парикмахерской напротив, – и она указала в сторону парикмахерской «Альдо'с».

Солнце «сияло сквозь окна со стороны сада, и шум жарящегося мяса смешивался с пением птиц. Грасиэла оставила недорезанный салат на деревянном столике.

Я засунула руку в сумку для хлеба: хлебцы, поджаренные и хрустящие. Мама всегда посылала меня в булочную с этой сумкой с белыми и черными квадратиками, которые составляли слово «хлеб». Когда вернется Августин, я возобновлю эту традицию: пошлю его в булочную Санта-Фе с такой же сумкой. Я положила хлебец обратно в сумку и посмотрела через окно в сад. За несколько месяцев до того, как родился Августин, Диего покрасил в желтый цвет гамак и в красный – качели, на которых я качалась еще в детстве. 'Но сейчас, когда мы приходили в гости, Августин только смотрел телевизор и не выходил в сад.

«С завтрашнего дня прекращаю думать о Сантьяго», – сказала я себе таким же тоном, каким поздравляла себя с тем, что смогла удержаться и не съесть хлеб. Я заглянула в гостиную, которую всегда запирали на ключ – «чтобы грязь не носили», – говорила мама. Сейчас не было необходимости закрывать ее, но там, рядом с раздвижной дверью, были дорожки. Моя мать ходила по полу, застланному плюшевыми дорожками, и надевала на кресла белые чехлы, которые служили вторым покрытием. Когда приходили гости, она снимала чехлы и убирала дорожки. Иногда, в особых случаях, она доставала серебряные приборы и бабушкины бокалы. Но я не была таким случаем.

Пыль и свет проникали в комнату моих родителей. Мне казалось, что я вижу своего отца, облокотившегося на спинку кровати и читающего газету, ожидая приглашения к столу; он забрался на кровать в обуви, будто специально, чтобы позлить маму. Последний раз, когда я его видела, он и был в этой самой кровати, из-под одеяла торчали только лицо и руки, а кожа была бледная и вся в пятнах.

Он умер во сне – так сказала мама. «Как бабушка», – подумала я. Но я уже знала, что такое смерть. Одно дело уснуть, другое – умереть.

В душе я благодарила его за такую смерть – внезапную и молчаливую, – мне не пришлось наблюдать, как он стареет, не пришлось это осознавать, мне оставалось просто любить его. Сейчас моя мама могла стать воплощением того, что я любила. Она могла сказать: у папы было превосходное чувство юмора, папа был всегда очень строгий, папе никогда не нравились твои женихи, ему нравилась Эспередина и финики в сиропе. Это была ложь, но никто не осмеливался ее отрицать, даже сама мама.

Последний номер журнала «Ола» лежал на банкетке рядом с ночным столиком мамы. Он был открыт на странице со статьей о Максиме Соррегиете, аргентинской принцессе в Голландии, одетой в свадебное платье. Я закрыла журнал и открыла ящик: успокоительное, снотворное. Пока отец был жив, мама глотала эти таблетки, как конфеты. Наверное, она перестала принимать их после его смерти.

На комоде стояли две свечи. Подобие маленького алтаря Богородицы Розарии Сан Николас – аргентинской святой, последней, которая творила чудеса; рядом лежал молитвенник и сухая ветка оливкового дерева, которую мама меняла каждое Вербное воскресенье. Фотографии в серебряных рамках или, скорее всего, в рамках из стали: Августин в саду на красных качелях; Августин в Мар-дель-Плата, перед замком из песка, который построил не он. Виргиния, задувающая свечи на свой шестой день рождения; Виргиния – выпускница седьмого класса, обнимающая своих родителей (мама с высокой прической, папа еще не седой, в синем костюме и с галстуком); Виргиния у французской новогодней елки, ее первое Рождество вне дома.

«В детстве мы такие, какие мы есть на самом деле», – говорил Джон Ирвинг в какой-то передаче. Я посмотрела на все эти фотографии, затем в зеркало над комодом. Кем я была до Сантьяго, до Диего? Кем я была до Августина? Кем я хотела стать? Я надавила на прыщик около носа, и на стекле образовалось маленькое пятнышко, которое я стерла рукой.

В этой комнате заканчивалось путешествие в страну без секса. Дом моих родителей был как Пингелап, остров людей, не различающих цвета-, о котором рассказывал Оливер Сакс. Вся культура ахроматическая, со своими собственными вкусами, искусством, манерой одеваться и готовить. «Это совершенно не значит, что она беднее и неустойчивее», – говорил Сакс. Но мне жизнь моих родителей никогда не казалась насыщенной и устойчивой. Феномен этого острова заключался в микронезии, которая охватила шесть или семь поколений: они не могли различать цвета, но хорошо распознавали бананы и вообще отлично знали географию острова; в их понимании их визуальный мир был полноценный. Что больше всего их удивляло, так это количество пространства, которое занимают у всего остального мира оттенки разных цветов.

Это тоже была ложь; возможно, первая ложь, которая причинила мне настоящую боль, когда я узнала, что мои родители занимались любовью на этой кровати, пока я спала. По крайней мере один раз они это точно делали. Я вспоминала, как однажды ночью стояла за дверью: я хотела увидеть или услышать что-нибудь, но они только читали газеты или журналы; мама первая начала свои действия (я услышала звук поцелуя) и погасила свой ночник, через несколько минут отец погасил свой. Вздохи заполняли все пространство, соединяясь и отделяясь, как в каноне. И единственное, что я услышала немного погодя, – это как журналы падают с кровати и ударяются об пол, и еще позже, когда я уже вернулась в свою комнату, – шаги папы или мамы по направлению к ванной и шум воды.

Мама никогда не говорила о сексе даже со своим психоаналитиком. По возвращении из Европы я решила жить отдельно. Дома как будто взорвалась бомба, «нож распорол» маме сердце, из-за этого, по моей вине, она стала ходить к психологу, хотя до пятого сеанса она не осмеливалась открыть ей настоящую причину.

Психолог однажды позвонила мне домой и попросила приехать к ней. Консультация находилась рядом с церковью, и меня рассмешила мысль, что мама, выйдя с сеанса, идет причащаться и читать молитву, а затем исповедуется священнику, рассказывая то, что она только что говорила аналитику.

У психолога была просторная квартира, похожая на ту, которую я тогда снимала, единственная разница была в том, что, должно быть, она была более светлая, когда поднимали жалюзи. Женщина указала мне на диван. Тогда я впервые увидела диван психоаналитика, но я села на стул, даже не сняв пальто. Она молчала, ожидая, что я заговорю первая. Она меня не знала: я никогда не начинаю разговор, больше того, я всегда отвечаю лишь из вежливости.

– Не рассказывайте своей матери, куда вы ходите, – наконец произнесла она, – не рассказывайте ей о своем путешествии, о том, что вы делали в Европе.

Это, без сомнения, был странный сеанс, но я никогда не была у психолога.

– Я вас не понимаю.

– Да, разговаривайте с ней о чем-нибудь другом. – Она выдержала паузу. – Знаете, в чем проблема вашей матери? Ваша мать…

– Я не хочу этого знать. Я не просила вас о чем-либо мне рассказывать.

Я задержала взгляд на красных пятнах на ее руках и шее для того, чтобы она поняла, что я их увидела.

– Не надо мне говорить о моей матери, – сказала я, – лучше вообще ничего не надо мне говорить. Я пойду. – Я поднялась. – Я вам что-нибудь должна?

– Нет. Ваша мать все оплатила.

Я открыла дверь, вышла и вызвала лифт, но повернулась, чтобы еще раз взглянуть на нее. Тут я поняла, что мне страшно. Страшно от того, что вдруг у нее нет диплома психолога или психоаналитика или что у нее мало практики. Бывает ли у психологов мало практики? «Я должна это сделать, – подумала я, – я бы не пришла, если бы мне это было безразлично». Психолог с извиняющимся выражением лица, во фланелевой юбке ниже колена и блузке с вышивкой. Волосы, как солома, свисают по щекам, казалось, что они отвалятся, если она шевельнется. Эта женщина нуждалась в большей помощи, чем моя мать.

– Говорите, она все оплатила?

– Да. Она хотела, чтобы я вам позвонила. Чтобы я вам все рассказала.

– А почему я должна хотеть это знать… знать то, о чем она мне никогда не говорит?

– Ей нужно вам это рассказать, чтобы вы все знали. Она говорит, что только так может вылечиться.

Что мама мне хотела рассказать? Она наконец вылечилась? Я снова открыла ящик: на коробочках с успокоительным стояло просроченное число – год смерти моего отца, – таблетки были не тронуты. Я захлопнула ящик.

Я отдернула занавеску и высунулась в окно. Улица была узкая, и, если хорошенько присмотреться, я бы могла увидеть маму, скорее, ее голову в руках парикмахера Альдо. Волосы прямые и тяжелые, у меня такие же, своего настоящего цвета. Кроме всего прочего, я унаследовала от мамы что-то хорошее.

Соседки пытались делать такие же прически и подбирать краску для волос: каре пепельного цвета, спереди немного приподнятое. Высота и стиль прически зависели от моды в районе. Мама перестала быть «женой доктора» и стала «вдовой доктора». Папа был адвокатом, но все его называли «доктором». Я тогда была «дочкой доктора», а сейчас я уже никто.

Я вспоминала кабинки, похожие на капсулы, которые превращали женщин в астронавтов, пока им делали маникюр. Альдо не желал снижать цены. Пока я два раза в год ходила стричься за пять песо в какую-нибудь парикмахерскую школу, мама платила тридцать каждую неделю, чтобы почувствовать себя сеньорой.

Может быть, она ходила в парикмахерскую не за этим, а чтобы почувствовать, как пальцы Альдо массируют ей кожу на голове. Сейчас я думала, что это больше похоже на проявление нежности. Мама откидывала голову назад и, когда он начинал промывать ей голову шампунем, выпускала журнал из рук и закрывала глаза. Тридцать песо – это умеренная цена за такие услуги.

– Привет, Викита!

Над верхней губой у мамы виднелись капельки пота, зубы были немного в помаде, и от нее пахло дезодорантом. «Викита» звучало так, будто она обращается к кому-то другому. Вики, Викита. Но меня зовут Виргиния, а не Виктория.

– Ты звонила Августину? У него все хорошо?

– Не накручивай себя.

Она положила сумочку на столик и включила телевизор.

– Как давно я не смотрела новости, – сказала я.

– Викита, ты будто в лесу живешь.

Она включила вентилятор, чтобы развеять запах еды. Свет, лившийся из окна, делал прозрачной ее одежду, а точнее, белую кофточку в фиолетовый горошек, которая выделяла ее живот и грудь. Она купила ее в одном из магазинов района, магазинов, которые обычно носят названия: «Гала», «Лувина», «Петуна». У нее до сих пор были красивые ноги. У меня не такие. Говорил ли ей когда-нибудь отец, что у нее красивые ноги?

В телевизоре парочка молодых ведущих, оба загорелые в солярии (это единственное, что отличало эти новости от тех, что я смотрела в детстве), поворачивали головы вправо и влево, как марионетки. Затем стали показывать какие-то слайды о войне.

Мама спустилась вниз и надела тапки из тюля нежно-голубого цвета с помпонами. Еще она надела повязку на голову, чтобы прическа не испортилась, и две бигуди на макушку, словно девочка, которая выходит из парикмахерской с желанием поиграть в парикмахерскую.

– Для Вики самый сочный кусок мяса, – сказала она Грасиэле, – и не добавляй в салат уксус, ей это не нравится.

– Уже нравится, мама.

Она меня не услышала; она никогда не принимала во внимание мои вкусы и их изменение.

– Как Диего?

– Хорошо.

Грасиэла принесла мясо, салат, бутылку воды, коробку вина и сифон. Интересно, Ивес до сих пор приходит забрать пустые сифоны и принести ящик с новыми? Он всегда старался зайти к служанкам. Он жених Грасиэлы?

Грасиэла единственная за обедом смотрела телевизор, она сидела за маленьким столиком около плиты, позади нас.

Я бы могла сказать: «Мама, я – проститутка». Мама бы не очень удивилась. Она бы посмотрела на меня, словно говоря: «Я это знала». Казалось, что она догадывается обо всем по той простой причине, что всегда думает все самое плохое. Смогла ли узнать та психолог, как в моей матери уживаются эти простодушие и цинизм?

Может быть, самым большим противоречием в моей жизни было то, что я могла обмануть кого угодно; я могла заставить всех поверить в то, что я такая, какой хочу казаться, а не такая, как она. Но моя мама могла верить только в худшее. Она не всегда была такой, но с того момента, как я покинула этот дом, мама перестала признавать меня. Я могла сказать ей: «Я сижу на героине», «Я только что ограбила банк, и за мной гонится полиция» или «Я оставляю Диего и Августина и переезжаю жить в Колумбию». Маме ничего не стоило поверить в это.

Мы ели медленно, в скользком, как остающийся на тарелке жир от мяса, молчании. В новостях ничего не говорили на протяжении нескольких минут, словно у телевизора выключили звук. Другая характерная черта страны без секса: нетерпимость к тишине. Мама поспешила нарушить ее до того, как она полностью воцарилась.

– Ты должна получить докторскую степень.

– В какой области?

– Докторскую степень, – повторила мама.

Она собрала пустые тарелки и салатницу и отнесла их на кухню.

– Тебе почистить персик?

– Нет, спасибо.

– Качамай? Тебе понравится. Тогда я заверну тебе с собой хлебную запеканку, которую ты обожаешь.

– Лучше не надо, спасибо; я и так уже поправилась. Я положила руку на живот. Мама критически посмотрела на меня и согласилась.

– А скоро приезжает этот мальчик, твой друг, колумбиец. И тебе надо носить трусы.

Трусы в мамином понимании должны быть большими и длинными, как у гимнастов или теннисистов. Они делают плоскими живот и ягодицы.

Мы спустились по лестнице и подошли к двери гаража, не включая свет. Мы шли по памяти, мама держала меня за руку. «Ей не хватает кошелька под мышкой и бабушкиных духов с запахом цветов», – подумала я. Я тоже буду водить Августина за руку?

– Ты посещаешь мессу?

– Да.

Мы обменялись поцелуями. Я не слышала, как закрылась дверь, но я и не оборачивалась: мама стояла там, провожая меня взглядом, пока я не пересеку проспект, возвращаясь в реальный мир.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю