355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Бушуева (Китаева) » Морист, Сидоркин и др. » Текст книги (страница 2)
Морист, Сидоркин и др.
  • Текст добавлен: 16 ноября 2018, 04:00

Текст книги "Морист, Сидоркин и др."


Автор книги: Мария Бушуева (Китаева)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

– По-моему ты влюбился, – сказала жена внезапно, – и не очень удачно. В других случаях ты порхаешь.

– Порхаю? – Он выпил кисель, вытер салфеткой губы. – В каком это смысле?

– В прямом и переносном.





* * *


Николай Каримович с вежливой полуулыбкой, босой, стоял на ковре, ожидая от Льва Александровича новых указаний.

– Тут сложный случай, – задумчиво, после непродолжительного молчания, проговорил шеф, – Самсонов, по-моему, совершенно здоров. А без его подписи мы горим. А если, мы горим, синим пламенем пылаю лично я, и соответственно...

– Сегодня здоров, а завтра болен, – сказал Николай Каримович, не поднимая глаз и продолжая улыбаться краешками губ.

– Но сегодня здоров!

– А как в его семье? Жена? Матушка? Детушки малые неразумные?

– Ты гений. – Лев Александрович лихорадочно закурил. – Я слышал от кого-то, что у его матери, как же его... ну, когда нога волочится?

– И – ши – ас.

– Он, сволочь! Ишиас! – Лев Александрович даже присвистнул. – Ну-ка, ну-ка... – Он уже стал было нажимать кнопки телефона, но призадумался. Нет, надо как-то потоньше. Сразу предложить свои услуги грубо, Самсонов, бестия, не так глуп, чтобы не догадаться, почем фунт изюма.

– Завтра утречком, Николай, позвони-ка ты мне сюда. Я жаворонок, можешь звонить уже в восемь.

Мануалотерапевт, сладко расплывшись, вытек из кабинета.

Он остался один. Порой, как вот и сейчас, охватывало его, нет, наверное, сказать охватывало будет не совсем точно, наступало на него, нет, как-то звучит слишком воинственно, настигало – как старость? – нет, нет, он закурил, рассеянно глядя перед собой на стеллажи, заполненные иностранными и российскими энциклопедиями, корешки которых там и сям загораживали цветные и черно-белые фотографии, где он был заснят с коллегами из других стран, нет, слова нужного он не находил. Может, так, он, стряхнув пепел, усмехнулся, а ЛУЧШЕ ДАЖЕ И ВОТ ТАК, – чувство реальности происходящего порой покидало его, будто он проваливался куда-то в свою совсем другую жизнь, возможно, уже бывшую с ним, а, скорее, не бывшую и не будущую, а параллельную этой и, как пустой коридор, не заполненную ни лицами, ни событиями, но словно ожидающую его, и, провалившись на несколько минут в нее, он начинал ощущать себя совсем другим человеком, он не мог точно определить, каким именно, но в минуты эти все, чем занимался он активно здесь и теперь, его институт и его директорство, его семья и его т. н. социальные контакты, все, все сразу воспринималось как совершенно чужое. Он бродил по пустынному коридору, понимая, что в нем он никогда бы не встретил ни прошлых своих жен, ни нынешней, и никогда бы не стал заниматься тем делом, которое там, в другом, параллельном мире, считает главным в своей жизни, – и такая острая тоска сдавливала ему грудь, что он, усилием воли, заставлял себя возвращаться к привычному ходу жизни, начиная звонить по телефону или играть с сыном. Наверное, в том пустом коридоре за плотно закрытыми дверьми скрывались какие-то люди, люди из его другой судьбы, возможно, что за одной из них притаились его три верные подружки, его милые мерзавочки, но даже их голоса были не слышны, и коридор, пугая неизвестностью, той же неизвестностью и тянул. А здесь все было так понятно и потому скучно, все окружающие были запрограммированы на одно и то же, что вновь он, преодолев тревогу, отправлялся странствовать по долгому коридору, откуда его привычная жизнь представлялась оптическим обманом, изображением, полученным в результате какого-то загадочного смещения, и подобным картине далекой битвы, увиденной ясновидящим совсем в другом месте, и в другое время. Разумеется, меня в сущности нет, потому что, если бы я был, как пел несколько лет назад милый Боб, все это было бы, наверное, больно.

Пыль тихо плыла вдоль кабинета, как миллиарды крошечных Летучих Голландцев. Давно уже нудно пищал телефон.

Он снял трубку. Звонила Натали.

– Мне бы... я не знаю... но мне бы...

– Приезжайте ко мне на службу в половине шестого, и все расскажите, – сказал он, – вместе пешочком пройдемся до метро, хотя, откровенно говоря, я терпеть не могу ходить пешком! Я испорчен цивилизацией. Я понимаю, что правильнее жить в глухой деревне и учительствовать в сельской школе, но я уже этого никогда не смогу.

– Я вас боюсь, – сказала она робко, вы для меня... как памятник Петру Первому. А, тот самый Медный Всадник, захохотал он в трубку, на чьей голове, а точнее будет сказать даже и вот так – на двух головах коего птичий клозет.

Наталья смутилась. Она не так воспринимала действительность. Поднимая свою мечтательную головушку, дабы разглядеть красоты скульптуры, она вспоминала стихи, абсолютно не замечая воробьев, расположившихся, как это свойственно мелким птицам, выше царевых очей. Она жила смутными представлениями детства, и то, что в детстве запало ей в душу, имело не только безграничную власть над ее чувствами, но и не осознаваемо определяло и ее выбор, и ее поступки. Чтобы принять и полюбить нового, неизвестного ей человека, нужно было отыскать в нем или придумать пусть небольшое сходство с кем-то, кто был ей мил и дорог, когда она была ребенком. У Набокова в чем-то, не помню, в чем, вроде, есть такая, как ты, героиня, сказал он ей. И у меня порой, призналась она, возникает чувство, что я – не живой человек, с плотью и кровью, а именно чья-то героиня, не властная совершенно над своей судьбой, сочиненной мне кем-то...

– ...мне бы хотелось, чтобы наши отношения стали близкими! Знаете, у меня была приятельница, я ее звал Козявкин она вышла замуж, я был к ней, наверное, привязан, такая странная была зависимость, будто она и я образовывали какую-то одну, единую систему, говоря псевдонаучным языком, и вот, мне почему-то показалось, что у нас с вами может получиться что-то подобное...





* * *


Секретарша полагала, что бравурное настроение шефа может быть вызвано только двумя причинами: увлечениями и журналюгами, берущими у него интервью, интерес к делу у любого человека на земле априори ставился ею под сомнение. Шеф за дверью напевал нечто мажорное. Она лениво печатала на машинке, листала журнал мод, покуривала и поджидала Николая Каримовича.

Хитрый мануалотерапевт не спешил. Канал к мамаше Самсонова он уже отыскал, но требовалось развернуть дело так, чтобы стало понятно – ее выздоровление зависит исключительно от Льва Александровича. Шахматная композиция первой степени сложности, думал Николай Каримович, не умевший играть ни в шахматы, ни в шашки. Пожалуй, без секретуточки не обойдемся!

– Николай Каримович, голубонька, у телефона.

– Я... заждалась вашего звонка.

– Дела, милая, дела. В какое время наш с вами сеансик?

– Шеф назначил какую-то встречу на семнадцать тридцать, в шесть пятнадцать буду вас ждать.

– Мне бы, рыбонька, сегодня не стоило, пожалуй, с ним встречаться.

– Он всегда уходит ровно в шесть.

– Ага, ага, ну что же, значит, до свиданьица.

И он пришел. Босой, как всегда, сияющий плоским длинным лицом, бороду почесывающий узловатыми пальцами с черным кольцом на мизинце.

– Ох, наверное, люди на тебя глазеют, – уже после массажа, и внешнего, и деликатного, сказала она, лежа с открытой грудью. – Этакий, мол, чудак.

– А че ж не поглазеть, на то они и зеваки. Мне-то от их скудомыслия не убудет и не прибудет.

– Прибудет-то, пожалуй, прибудет...

– И то верно, золотая моя. – Он пощекотал ей грудь, влажными губами провел по руке. – Белоперстовая моя, а теперь – о деле. – Он изложил, что требуется от нее. – У меня завтра сеансик, подлечим бабульку.

Секретарша натянула джемпер, надела джинсы.

– С кем встречался-то наш, родимый? – Поинтересовался вдруг Николай Каримович. – С корреспондентом?

– С телкой.

– И какова? По-купечески дебела да обширна? Или в голливудском стиле?

– Да нет, – поморщилась секретарша. – Такая вот Таня Ларина.

– Это что ж означает, не понимаю я тебя, лапонька?

– Ну, тиха, печальна, молчалива, как лань лесная боязлива.

– А коли боязлива, че ж по директорам-то лазит? Ой, ошибаешься, ты, милая, думается мне...

– Секретарши, как альпинисты и каскадеры, обычно ошибаются только один раз, – сказала секретарша, – профессия у них такая – разбираться в людях.

– И во мне, голубонька, ты уже разобралась? Ну, что ты обо мне сказать можешь? Что люблю я всею душою, чего жажду? Понимая, как суетна жизнь, зная, что окружающее нас – лишь майя, долг свой ощущаю я – долг врачевателя...

– Власти ты жаждешь, Николай Каримович, – сказала секретарша тихо, – и власть любишь всей душой.

– Не доделал, однако я тебе, голубонька, массажик...





* * *


Лиля Опилкина болтала по телефону. Она уважала себя, она знала себе цену, но давно, уже месяцев, наверное, шестнадцать назад, вдруг поняла свое призвание. Лилька, ругали ее все, ты же была самая умная в классе (в группе, в университете, во дворе, в компании), ты могла бы стать, ты кем только не могла бы стать с твоей башкой – даже министром могла бы! – как ты вообще решилась бросить универ, твой папаша, папахен, мамашхен, мамахен, матушка, папашка – правы, правы, правы! – ты губишь себя! Но Лиля, Лиля была умнее, чем думали они, только в другом смысле умнее – она поняла, что она, Лиля родилась не ученым и не министром, не писателем и не философом, а женой, да, да, именно женой гения общественно-политической, литературно-художественной или научной мысли, но не бизнеса. потому что деньги – только средство. А вы все балды. Я же – тень. Никто этого не видит. А я – тень. Антон Павлович, наверное, описал просто женщину, потрясающе уловив отражательную сущность женской природы, а не какой-то там особый социально вредный тип. И, причем, умную женщину.

– А ты своего гения уже отыскала?

Лиля глубоко задумалась.

– Отыскала, да?! Скажи!

...задумалась, и, как бы невзначай, да, и отключила связь. И встала, грудью мощной тряхнула, прислушалась: в кухне родичи что-то оживленно обсуждали. Папашина изворотливость вызывала у Лили уважение; он теперь читал жесткий обличительный курс «Деятельность коммунистической партии в советский период». А ведь карьеру начинал инструктором райкома...

Лиля заглянула в кухню. Мамаша обвесила всю кухню деревянными раскрашенными ложками, поварешками и половниками, купленными на Арбате, а над раковиной повесили полотенце в петухах и лапти.

– ...мама, тебе не кажется странным, что России ты отвела кухню, а гостиную или, как ты выражаешься, зал, ты уставила китайскими вазами, ширмами и устелила китайским ковром? Как понять твою интерьеризацию?

Родители одновременно замолчали.

– Может быть, ты намекаешь, что Россия, не сумев вырваться к Европе, щедро представленной в твоей спальне журналами мод на английском языке и косметическими наборами, останется по сути своей Азией, и союз ее с Китаем...

– Я боюсь ума своей дочери!

– Чего ты ее слушаешь она просто болтунья!





* * *


...надо же было налететь! Не дома, у шкафа, а на проспекте. Поглядела косо. А эта сжалась, как улитка, сама в себя спряталась. Новая моя сотрудница. Вот, показываю город. Недавно переехала из Сергиева Посада. Гуманист. С усмешечкой. Да, я таков. Не забудь сначала разогреть курицу. Я из бассейна зайду к Тамарке (ленке, гальке, маринке). Не заплывай слишком глубоко. Спасибо, милый. И ты тоже. Почему, кстати, не на машине? Да так. Все-таки угрохала?! Да нет. Так почему?! Просто вот решила тебя встретить и прогуляться пешком. Ты же все жалуешься, что тебя никто не выгуливает.

– Это была моя жена.

Она промолчала. Поковыряла носиком сапожка снег.

Сняла, потрясла рукавичкой, вновь надела. Налетел случайный порыв ветра – а порыв ветра, Наташа, ведь всегда случаен, я прав? – и горжетка мягко ударила ее по раскрасневшейся щеке.

– Так как? – Он испугался, что она, сейчас огорчившись, ведь его жена в норковой шубе, шикарная такая, решит с ним больше никогда не встречаться. – Я... я буду помогать вам, Наташа, так сложно пробиться в столице, особенно певице, и вам, простите, не семнадцать, а я... я смогу устроить вам сольный концерт, музканал, рекламу, я, видите ли, в некотором смысле, главный кролик, и у меня кругом родственники и знакомые, мне вас так хвалила Инесса Суреновна, она – умнейший человек, и у вас, по ее словам, очень хорошие данные.

Она смотрела на него без всякого выражения – как манекен.

– Так – когда? – он вдруг ощутил себя некрасивым, сморщенным воздушным шариком, из которого выходит воздух. Воздушный шарик с дыркой. Сволочь Фрейд, подумал мельком, теперь, кроме эротических, никаких других образов в пространстве не осталось.

– В субботу в три вы свободны?

– В субботу в три,– повторила она.

– Да, в субботу в три.





* * *


А Максимилиан шел тихо, как будто был вовсе не мальчиком, а только идеей мальчика, представлением знаменитого философа, его родственника по крови, ты, Катька чего уже не узнаешь в привычных ситуациях? Лилька, откуда? От... Только не кизди, что от верблюда. Из библиотеки. Врешь ведь. «Врешьведь» – что за странный термин? Не понимаю. И вообще, любопытство – не есть любознательность, движущая ум к проникновению в тайны природы, любопытство есть слабость ленивого духа, обреченного ползать... Пока, Катхен, тороплюсь! Встретимся под баобабом.

– Пока.

По ступеням идея мальчика поднималась в молчании, упорно сама ставила одну ногу, потом подтягивала другую – и лишь сопела. Ну, скажет ведь – идея! Во – голова! В дверях, куда идея ткнулась радостно, оглянувшись на Катерину, на черных стриженных волосах которой, на скудоумной моей башке искрился растаявший снег, в дверях торчала записка.

– Стой, Макс, ключи у соседей.

Он не понял. Голубонькие твои глазки.

На звонок открыл Сидоркин.

– Зимоны задержатся, – сообщил он, выступая на площадку в своих полинялых трико, оттянутых на коленях, и футболке, когда-то, возможно, алой, а теперь неизвестно какого цвета.

– Вам помочь?

Жена Сидоркина отсутствовала. Где она была, почему и как в тот злополучный вечер оставила она супруга в одиночестве, Катерина не узнала. Сидоркин, едва они вместе, напрыгавшись по комнате, уложили и усыпили белокурую бестию, предложил выпить чашечку чая.

– Чашечку чая?

– Чая.

– Чашечку?

– Можно две.

Я и не предполагал, что она имеет ввиду что-то другое. Я и не предполагала, что он имеет в виду всамделишную чашечку чая.

– Две?

– Хоть сколько, – улыбнулся Сидоркин, и на его желто-серых щеках образовались два глубоких треугольника, – я тут сижу один, изучаю книгу о росте заработной платы в США. Американская мечта и американский идеал, умерев там, свалились на нас, как разлагающийся труп...

– Ну-у-у, – Катя надулась, – о политике я говорить не умею.

– И не надо – о политике! Поговорим... – Сидоркин поежился, точно от холода, – о поэзии.

Ну и мамонт, е-мое, ну кто сейчас говорит о поэзии, откуда он вообще в своем трико взялся?

О чем же с ней разговаривать, такая она современная молодая женщина?

– Вы, кажется, занимаетесь воспитанием юного германского отпрыска?

– Да, занимаюсь, только я очень глупая.

– Вы? – Потрясенно уточнил Сидоркин. – Вы? Ну, зачем так думать?!

– Я не думаю. Я не умею думать.

– Если человек считает себя умным, – Сидоркин начал разливать по чашкам чай, а Катерина оглядела комнату: все, как у всех: стенка, мягкая мебель, – то, несомненно, он – дурак! Мой шеф, к примеру, вы его не знаете и никогда не узнаете, институт у нас специфический, мы Запад изучаем, как бы сопоставляем и сравниваем, сейчас, разумеется, хвалим и восхищаемся, а раньше, когда я начинал работать, осуждали и отрицали, так вот, шеф наш такого о себе высокого мнения, и меня, признаюсь, его самоуверенность настораживает в том плане – а не глуп ли он, например, попал под влияние какого-то шарлатана, тот ходит босиком, массаж ему, видите ли, делает, попадет умный человек во власть жулика? А когда женщина, да еще такая молодая, такая интересная, говорит о себе критически, значит, без всяких даже сомнений – она скорее умна, чем глупа.

Катерину его комплимент так растрогал, что она подсела к нему, чтобы как-то попытаться его расшевелить.

Тут-то они и поняли, что оба совершенно друг друга не поняли.

Во, чудак, е-мое.





* * *


Инесса Суреновна пришла несколько раньше и не желала входить в приемную как дурочка, а посему, увидев табличку «Место для курения», она вытянула из сумочки длинную сигарету, и картинно закурила. Мимо тут же пробежала Николаева, из-под голубенькой джинсовой ее юбочки торчали беленькие кружавчики, а на блекло-завитой головке красовалось нечто вроде розового чепчика.

Сидоркин курившую не заметил. Падение нравов мучило его, как собственный пульпит. Неужели ее так воспитали, не переставал поражаться он, читала же она классическую литературу, о верности, о доблести, о славе, в конце концов, даже не классическую литературу, а газеты, полные грозной информации о страшной болезни века, ну, как так можно – войти в дом к незнакомому мужчине – и начать – нет! разложение политической идеи, словно трупный яд, пропитало все сферы нашей жизни, десять, нет двадцать! лет нужно на то, чтобы поднялись свежие силы. Сидоркин сутуло брел по коридору. Интересно, удастся ли шефу усидеть, размышлял он далее, рыльце-то у него тоже в пушку. Вот, я карьеры не сделал. Простой, честный человек. Подумаешь, начальник небольшой – разве руководитель сектора – начальник? Значит, всегда во все времена я, Сидоркин, не подстраивался, не лукавил, задниц не лизал, правящую партию не восславлял. А честность и принципиальность, товарищи, дороже золота!

Сидоркин повеселел. Даже Николаева, носившаяся по коридору, как безумная Гретхен преклонных годов, по ядовитому замечанию одной из остроязыких сотрудниц, на сей раз не вызвала у него раздражения. Активная, жизнелюбивая, деятельная женщина…





* * *


Занимаясь приборкой, Наташа слушала романсы и сама подпевала своим кумирам детства: Ирине Архиповой и Елене Образцовой. Расставила иначе мебель в комнате, то есть просто перетащила кресло к окну, а диван сдвинула ближе к середине, чтобы журнальный столик оказался прямо перед ним. Наташе хотелось уйти из ансамбля и стать камерной певицей, выступать в длинном платье с волосами, расчесанными на прямой пробор, и петь романсы и старинные русские песни. Позади у нее остался Загорск, переименованный обратно в Сергиев Посад, робкие стихи в тетрадке и романтическое чувство к священнику, отцу Никодиму, в обыкновенной жизни – Мише. Она случайно увидела его, тоже была зима, легкий снег покруживался, ей захотелось погулять, побродить меж белых церковных стен, она зашла в ворота, долго стояла, подняв голову и слушая, как слетают голуби с колоколен, смешиваясь с протяжным синим звоном, над церковью высокий синий звон и голуби от неба голубые, она попыталась потом даже стихотворение написать. И увидела отца Никодима. Рыжеволос – рыжая бородка и высокие красноватые волосы. Он стал совсем недавно служить в соборе, окончив семинарию и академию. Как-то невольно получилось, что она сама предложила ему себя – кинулась к нему, губы выговорили – люблю, а он, дрогнув только бровями, тоже красновато-рыжими, ответил: «И я полюбил тебя всею душой, Наташа, однако до пошлости мы с тобой дойти не должны – сама посуди: она – певица, он – священнослужитель, давший обет безбрачия, – и вступают они в незаконную связь – как будто из дурного романа... Нет. Могу предложить тебе лишь любовь брата во Христе». Пять лет любила она его, пять лет трижды в неделю гуляли они по городу у всех на виду, может, кто и думал о них низкое... Россия может возродиться только через православие, говорил он, прадед, прапрадед, и дед мои были священниками, дед сгорел в ссылке от чахотки, прадед расстрелян, лишь прапрадед успел уехать в Монголию, там учительствовал, русскому языку учил, долг мой – восстановить дух российский, я – последнее звено в цепи предков.

– А ты мог бы все бросить? – как-то в отчаянии уже спросила она. – Все бросить и уйти... со мной? У Флоренского была семья, дети.

– Часть духа своего, пожертвованного детям, он мог бы отдать Богу. – Строго ответил он. – Ты заражена земным, ты имеешь крылья, но они слишком слабы, твое тело, женское твое естество, тянет тебя вниз, к земле, я не имею права ни приказывать, ни призывать – но, если бы ты ушла в монастырь? Там образованные девушки, поверь мне, они выбрали тяжелый многострадальный путь преданности Господу и очищения мира молитвой.

– В монастырь? Я? – она заплакала. Холодный ветер тек по ее ногам, а внизу, у основания белых стен, привычно дремал небольшой их город. Черные птицы носились над кронами зимних деревьев. – Мне кажется, что пять лет я была в монастыре...

– Но о Нем ли ты думала все пять лет, – спросил он строго, – или... – голос его почему-то сел, – или...

– О тебе.

– Обо мне.

Он отвел взор. – Это грех, – сказал скорбно, – ты поставила мнения выше Христа… Дурной я был тебе учитель.

– Любовь – это грех?!– ей почудилось, что даже стены, белые, древние замерли. – Тогда прощай! Я выбираю грех!





* * *


Слышал, говорят, шеф замешан в каких-то делишках, так что, если все вскроется, он полетит. Импозантный тяжело задышал. Не верю. Сидоркин и правда не поверил – шеф хитрый лис, всех обошел и здесь открутится. Документ в морду тыкнут – не открутится. Ну, чем он мог там заниматься? Сидоркин упорно не верил. У него чутье – он бы ничего нигде подписывать не стал. А друг у него был, доктор наук, в Австрию умотал десять лет назад, какие-то научные госсекреты там раскрыл, шефа, думаешь, не таскали. Они же вместе рука об руку карьеру делали. Не верю, что шеф мог допустить какую-нибудь оплошность. Сидоркин стоял насмерть.

Правильно ты поступил, похвалила его жена, он, возможно тебя провоцировал, потом возьмет, тому доложит, а тот его сделает завсектором, а тебя... и ты не узнаешь...

– ...где могилка твоя, – пробормотал Сидоркин, отхлебнув молока.

– ...кто тебя подсидел и как.

– Вот до чего докатились, – допив молоко, стал возмущаться Сидоркин, – последнюю совесть потеряли, нет, чтобы думать о работе, стараться внести посильный вклад в дело науки, так нет же, только и знают, что подсиживают, выживают, шоколадки заграничные секретаршам в карманы суют, я, конечно, был бы не против, если бы нашего шефа того. – Он воровато глянул на супругу, телеса которой выступали из-под халата гигантскими китами из-под голубой водицы океана, – он, шеф, не тот руководитель, не его бы я как человек порядочный, старых взглядов, желал бы видеть на таком высоком посту, да, он знает языки, он умеет вести беседу с иностранными коллегами, но, посуди сама, все же видят его недостатки, их не скроешь – вот, только сегодня в дверях я опять столкнулся с какой-то его очередной вульгарной бабой...

– Может, она по делам приходила, Федя, – предположила жена, облизывая вазочку из-под варенья, – мало ли злые языки наговорят. Я вон его по телевизору видела, так он мне понравился – ну, прямо обаятельный, как мой любимый Буба Кикабидзе, только помоложе.





* * *


Опять инфлюэнца, нет, зря Тамара считает, что он слишком мнителен и страшится любого вируса, ведь это она заболела, как-то странно вдруг сжало грудь, защемило сердце, точно в детстве, ему было не больше тринадцати, у них в доме гостила крохотная материнская племянница, такая красивая, удивительно красивая девочка, потом, когда она превратилась в толстую мохноногую бабу, он видеть ее не мог, словно судьба, издеваясь лично над ним, вырастила из хрупкого цветка грубую кабаниху, но тогда – очаровательная и тоненькая – она лежала в постели, заболев, и плакала, но ни носик, ни глазки ее не опухали, а слезы катились и катились по беленькому личику – и он смотрел на нее, восхищаясь ее утонченными чертами, ее черными глазами с влажными ресницами, ее каштановыми легкими локонами, но вдруг она, взмахнув лепестками розовых ноготков, откинула простынку – и он увидел ее раздутую, как поднявшееся за ночь тесто, шею – и отшатнулся, у него защемило сердце, в постели лежал не ангел, а маленький уродец, пусть лучше бы Амелия (ее звали так) родилась обыкновенной девчонкой, думал он, покупая в аптеке для нее лекарства, тогда совсем не было бы обидно, что пробежавшая противная свинка так изуродовала ее, пусть лучше бы в мире вообще не было красоты, если она столь хрупка...

...Лежит одна, в своем тьмутараканье, одна, подруг нет, а дома в районе все одинаковые, бесстрастные стражи, пустят ли они его к ней, что за чушь, одернул себя, сентиментальность во мне завелась, как зародыш нового чего-то, некрасивый, сморщенный, но зато обещающий стать чем угодно, может, и самой красотой, личико Амелии возникло перед его внутренним взором, да, одна, никаких лекарств, а у него куча самых редких, ведь покупают они с Тамарой, когда мотыляются – мотыльками – с костыльками – нет, в самом деле чушь лезет в голову, когда ездят они по свету, наберу таблеток, настоек, сам ее вылечу, своим присутствием, дыханием, телом, чем я, собственно, хуже Николая Каримовича, он, видите ли, может, а я не могу, мне еще в школе говорили, что у меня гипнотический взгляд, одноклассница однажды, когда я ей в деталях описал, где она была вчера и что делала (целовалась, конечно. до утренней росы), даже кричала – ты дьявол! дьявол! – говорят, стала известным невропатологом, а куда ей еще было идти с ее очень нервной системой...

…и счастье, подумалось, когда его ждешь, испаряется, как роса, как любовь. Любовь? Он удивился этому слову, его надо опасаться, помни, как мягкого и опасного тигра, кто говорил так и про кого? – и уставился мужественно слову прямо в глаза, нет, нет, птички – рыбки, хочется дарить улыбки, уходи, уходи, прицелился взором прямо в желто-медовые его очи, уходи, уходи, но тигр не двигался с места и смотрел на него, улыбаясь азиатской своей тайной, вот, вот, любовь придумали азиаты, на западе она давно умерла, там иронично властвуют брачные контракты и аура не пробивается к другой ауре, заглушенная предохранительными средствами, он засмеялся, но вдруг ощутил спиной холод и оглянулся: тигр, разевая пасть, переступал с лапы на лапу, он притягивал своими желтыми щелями, точно янтарная комната светилась за полосатой дверью; он услыхал какой-то посторонний звук и глянул вправо – из угла комнаты шел на него вкрадчиво, но неотвратимо тот же тигр, из всех углов – у него закружилась голова – из всех четырех углов комнаты шел тигр, но одновременно это были четыре буквы Ю, причудливые, как китайские иероглифы, они надвигались на него, то тигры, то буквы, он нащупал в кармане пачку сигарет, достал, думая закурить, но пачка была пуста – и он пробудился: пятнадцатиминутный дневной сон, обычно, очень освежал его. Надо было ехать, он проверил, все ли взял лекарства, оделся, глянул в зеркало, старый я стал, могу ли отравлять девчонке жизнь, ничего, ничего, когда почувствую, что ей со мной тяжело, обращусь в собственную тень, а пока надо ее лечить, бедненькую, маленькую, в подъезде попалась глухонемая дочь известного композитора, соседка по площадке, жизнь, несомненно, помимо нас обладает душой и характером, иначе откуда такой сарказм?

И она открыла в джинсах и свитере, не жарко? Наоборот, холодно… Тебя знобит, бедная. Он скорее скинул пальто, она легла, он поставил в кухне чай, он и малинового варенья привез и меда, заставил сразу выпить ее две таблетки, прекрасное лекарство, поверь мне, напоил чаем, как девочку, я сейчас с тобой лягу, зайка, и твою болезнь из тебя через кожу в себя вберу, у тебя спадет температура, да, у меня тридцать восемь и семь, язык у нее заплетался, он скинул пиджак, лег рядом, прижал ее, лежи, лежи, не бойся, я тебе расскажу, что тебе рассказать? Она закрыла глаза. Расскажу, как тебя увидел в первый раз, ты была такая смущенная, такая хорошенькая, ты спи, спи, закрой глазки, она и не могла уже поднять тяжелых век, он вглядывался в ее лицо – и рот немного неправильный, и нос, нет, носик аккуратный, он прижался к ней, уходи из нее болезнь, иди в меня, я справлюсь с тобой, покинь дом сей хрупкий, черный прохожий, зачем ты зашел в него, зачем, враг стен прозрачных, шаришь ты по углам, что ищешь, что острой своей клюкой под ключицами бьешь, уходи, уходи, забирай суму пустую, уходи, уходи. Она задремала, влажность сначала смягчила лоб, капельки пота выступили на висках, повисли виноградинками на голубых пульсирующих жилках, она задышала тише, тише, и болезнь наконец, изгнанная из всех уголков, из каждого малого местечка, побежала в страхе, вытекая из каждой поры, пропитывая свитер, запахший кошачьей шерстью. Но и этот сильный и душный запах не отвращал его…

Она проснулась утром совершенно здоровая и улыбнулась ему. Тру-ля-ля.

С этим развеселым тру-ля-ля легко было идти на работу, легко радоваться, что вообще существует в мире работе, а я люблю мой институт, да, да, он доказывал по телефону, что все наладится и пойдет по нужному руслу, по другому аппарату тоже звонили, да, ответьте им что-нибудь, просил он секретаршу, а что, не понимала она, я должна сказать, да вы на то и поставлены, чтобы знать, не унимался он, подписывая тут же бумаги, он легко и точно всегда принимал решения, а сегодня особенно легко я еще более точно, ну что мне ответить, вопрошала она, да скажите, что мы с вами в койке, пусть не мешают, весело рычал он, после обеда он принял двух крупных ученых из Японии, дважды отказался, но трижды согласился, институт получил новые возможности для смежных исследований по теме «Восток – Запад», он умудрился уже в конце рабочего дня, играючи, договориться об увеличении ставок завсекторами, да, наконец, придумайте что-то, весело негодовал он, а желто-черный тигр, едва он хоть на секунду отвлекался от дел, сразу выходил одновременно из четырех углов кабинета, о, желто-черный, солнце ночи моей, медленно приближался, и в плавающих искрах пыли светило ему из шестнадцати желто-медовых глаз его собственное сердце...





* * *


Опять подошел тот, который был на прошлой неделе усатым, а теперь голубел гладковыбритым лицом, опять стал отводить Сидоркина в сторону, намекать, что и Сидоркина шеф зажимает, с его, сидоркинскими способностями можно было продвинуться и дальше, и вверх. Ну, разумеется, он честный, он карьеру в ранней своей юности через комсомол как шеф делать не мог и потому он, Сидоркин, так и сидит, как Сидоров – кассир, чего? – не понял завсектором, ну, у Жванецкого? Нет, не знаю, не помню, ну, в общем, мог он, то есть опять же не Жванецкий, у того судя по всему, дела идут совсем неплохо, вверх и вдаль, а Сидоркин, а именно Сидоркин сидит в замкнутом круге, в секторе то есть, и так шеф всех, всех, у кого дарования, у кого общественный пафос, зажал, а вместо этого все блага достаются какому-то босоногому, слышали, что его отправляют в Канаду, на три месяца пока, но вас, нас с вами, нас отправляют в Канаду на три месяца?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю