355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Бушуева (Китаева) » Морист, Сидоркин и др. » Текст книги (страница 1)
Морист, Сидоркин и др.
  • Текст добавлен: 16 ноября 2018, 04:00

Текст книги "Морист, Сидоркин и др."


Автор книги: Мария Бушуева (Китаева)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Опубликовано в журнале: «Зинзивер» 2017, №9



Мария Бушуева

Морист, Сидоркин и др.

Повесть





...а белый российский снег?..

Катя, Катя, Катерина, нарисована картина, черная головушка, ты куда спешишь? А спешу я в дом кино, не была я там давно.

– Прямо стихами шпаришь!

– А сама-то.

– Ты где сейчас?

– Между небом и землей: с немцем занимаюсь, за марки.

– Немец взрослый?

– Два года. Предки его какую-то кинуху здесь варят, поэтому я и сижу, как эта... бонна. Такой хмыренок, чудо! Вот, скажу я тебе, раскованный ребенок, даже лучше не так, лучше вот так сказать: дитя свободного мира. Выведу на бульвар, он подойдет к нашенскому, игрушку вырвет – и хохочет. А наш стоит, балда, надуется, слезы кап-кап, как это, прямо на копье.

– А ты где?

– Там же.

– А сеструха?

– Секретарит.

– Где?

Там-то, подруженька, там-то, у того-то, подруженька, у того-то.

– Ну да?!

– А ты что с ним знакома?

– Пожалуй... это... того.

– Может, ты и жену его знаешь?

Жену-то, может, и знаю, да тебе не скажу. Тсс, молчок, зубы на крючок. Любимая поговорка отца. Баба она простая, но красивая и машину водит классно.

– Снежок.

– Да, снежок.


И побежала Катя дальше ветром палима. Особенно ей нравилось, когда Максимилиан по ней ползал. И еще игра такая ее забавляла – по утрам он не давал себя одеть, пока не поймаешь каждую его бунтующую конечность в рукав или штанину, и она ловила, а он хохотал. Ловила, а он хохотал.

Секретарит, надо же. Выглядит шикарно. И о политике молчит. Нет, с бабами все-таки вообще проще. А то встретишь мужика, он тебе сразу бац-бац-бац: как тебе последний съезд этих... депутатов... и вообще, ты... за кого, ты, того, считаешь, что... или что... или что... Тупая я. Ничего не знаю, не понимаю и ничего ни о чем знать не хочу. Но – чувствительная. У меня был толстый Леня, я его жалела. Ой, такой забавный, е-мое, как резиновый малыш в коротких штанишках! Да, я глупая. И мне от моей глупости в общем-то сплошные блага. Надо мной не каплет, и во мне не булькает. Умный – или депутат, или директор, или в тюрьме. А я дома, и никто с меня ничего не спросит, а если уж сильно пристанут, что у тебя внутри, такая растакая, я скажу – шебуртунчики! чего-о-о?! шебуртунчики, да-да!

И потребности у меня маленькие. Сейчас все хотят быть миллионерами, женами миллионеров или содержанками на худой конец. А я и этого не хочу. Хлопотно. Надо по ресторанам таскаться. А потом с ним каждую ночь по пять раз. Они же все сильные, как кабаны, е-мое. Но тссс, молчок, зубы на крючок, а то папаша-майор прибьет, и, правда, тогда все убедятся, что во мне они... шебуртунчики то есть. И английский заставит зубрить, я миллионер с понтом, а ты кто такая?! Нет, не хочу. Потому что я глупая. Даже лучше сказать не так, а вот так: я никогда ничего не хотела, разве только лет в тринадцать, когда я еще не знала, что я глупая, не хочу и не буду хотеть. Мне лень. Все, все на свете мне лень. Пожалуй, когда Максимилиан лазит, кувыркается и хохочет, мне приятно.

Надо же, у него секретарит. Тоска-а-а.





* * *


Зимнее солнце застыло на глади стола. А секретарша в приемной достала дубленку, стала одеваться. Заглянул Сидоркин.

– Вы знаете, что у Льва Александровича послезавтра день рождения?

– Послезавтра?

– Так точно. И нужно поздравление.

– Да, – она перевела взгляд с Сидоркина на яркое пятно календаря, – да, вы правы. – Секретарша нагнулась, стала натягивать сапоги, голос ее зазвучал глуше. – Послезавтра.

– Кстати, кой ему годик? – она приподняла голову: из-за спины щуплого Сидоркина выглядывал импозантный из четвертого отдела, всегда приносивший шоколадки, а пару раз – она выпрямилась, пошевелила пальцами в левом сапоге: не гвоздик ли?, на прошлой неделе относила в ремонт, да нет, вроде, – а пару раз даже английскую помаду.

– Сорок семь... нет, сорок восемь исполняется.

– Значит, слово «юбилей» лишнее, вот досада. – А я-то думал – пятьдесят.

– Где слово «юбилей»?

– Вот здесь, в шуточном поздравлении.

Она развернула протянутый листок, пробежала глазами. Импозантный, тоже читая поздравление, мягко дышал за ее спиной.

– Ну как? Клара Германовна сочинила.

– Нормально. Только «юбилей» убрать – и порядок.

– А мне вот кажется, – сказал импозантный, – как-то малоинформативно. И вообще – как-то шаблонно, стандартно, банально. К тому же строка двусмысленная о преданных друзьях. Знаете, по-всякому такую фразочку можно понять. Давайте-ка, я предлагаю, глянем в его личное дело – и кое-что прибавим.

– У меня нет никакого дела. Я же не кадровик.

– А взять нельзя?

– Зачем? Я и так о нем все знаю.

– К примеру?

– Сорок восемь, третья, высшее, степень, директор, двое...

– В порочных связях?

– Тоже в поздравление хотите вставить?

– Полмира объездил, – импозантный хохотнул.

– Три языка, галстук – бабочка, рано остался сиротой...

– Ну, не будем в праздник трогать его больные струны.

– Автор двух монографий, множества статей.

– Вот, скажите Сидоркину – пусть всю эту информацию он включит в стихи!

– А где Сидоркин? – секретарша оглядела приемную. – Вот недотепа!

– Но, главное, любимец женщин!

– Сидоркин?! – секретарша потрясенно подняла брови. – Никогда бы не подумала!

– Да не Сидоркин, а наш шеф. Любят, любят его бабы.

Дверь приоткрылась. Босой, худой мужчина с длинной бородой и красной веревочкой на долгих жирноватых волосах сначала заглянул, улыбаясь, а затем и вошел.

– О, Николай Каримович, как вы кстати, – обрадовалась секретарша, – у Льва Александровича крайне унылое настроение, а ваш массаж так поднимает тонус! Сейчас я ему скажу, что вы пришли, – она нажала кнопку, – к вам Николай Каримович. – Кивнула пришедшему. – Он просит вас зайти.

Босой, поклонившись секретарше и пожав руку импозантному, скрылся за директорской дверью.

– Что – сейчас массажик ему – туда-сюда, ля-ля-ке-баб, так сказать?

– Разумеется.

– А чего он босой-то?

– Николай Каримович перенасыщен энергией и потому ходит по снегу босой.

– Не доверяйте вы всем этим экстрасенсам! Они жулики настоящие! Дурят нашего брата.

– Вашего брата? – секретарша не расслышала. Она уже надела дубленку и закрывала ящики стола. – Надо же, – вдруг проговорила она, прислушавшись, – даже не хихикает. Он всегда так доволен, когда Николай Каримович им занимается. А сегодня – мрачнее тучи.

– Что-то случилось?

Она не ответила.





* * *


Через полчаса секретарша, выстояв недлинную, правда, очередь в кассу, купила приятненькие французские румянчики. Тип-топ. Ля-ля-ля. Когда она возвратилась в институт, у ее стола, в углу, бледно и торжественно, как знамя, высился пропыленный массажист. Он надел носки.

– Вы в носках, Николай Каримович? – удивилась секретарша.

– У вас тут синтетики много, – как бы оправдываясь, объяснил йог и мануалотерапевт, – вредно, знаете ли, босыми-то ступнями да прямо по синтетике.

– А мой там?

– Уехал Лев Александрович, уехал. Иностранец какой-то, а, да, швед...

– Когда обещал вернуться?

– Сразу домой. Жена ужин готовит. Меня звал. – Ящерка улыбки скользнула по лицу Николая Каримовича. Он не чужд, не чужд мирских, суетных страстишек, отметила секретарша с легким удивлением, одновременно соображая, не сбежать ли прямо сейчас, но опасение, что могут быть важные звонки, на которые она не ответит, и тогда шеф... пригасило ее порыв. Спряталась и ящерка.

– Люблю я Льва Александровича, – исповедовался чуть позже массажист, – но странною, знаете ли, любовью: когда он под моими ладонями точно младенец ежится да корчится, потягушечки такие порастушечки выходят, прямо поцеловать его хочется мне, будто ребеночка, слабенького, беспомощного, а как встанет во весь свой рост, как нахмурится, ну ей-богу, царь Николай.

– Ну, уж и совсем непохоже.

– Похоже.

– Ну, нет, непохоже. На Александра Первого и то больше.

– Да, да, – Николай Каримович закивал, закивал, – его-то я в виду и имею.

– Ой, – вдруг ойкнула секретарша, – что-то у меня в поясницу кольнуло.

– Вступило?

– Кольнуло.

– Коли кольнуло, то и до того, чтобы вступило, недолго ждать. Сделаем массажик.

– Да? – секретарша отвела глаза и вздохнула.

– Сделаем, милочка, предупредим болезнь; болезнь-то проще предупредить, нежели вылечить.

Секретарша, пару секунд помедлив, открыла дверь и прошла в кабинет директора; там, во второй комнате, притулилась зелененькая кушеточка. Со сладкою грустью на челе мануалотерапевт шел следом.

– А что, правда, люди живут не один раз, а несколько? – поинтересовалась женщина, улегшись на живот и задрав нежно-розовую футболку, оказавшуюся под пушистой кофтой, снятой и отброшенной в сторону, как, бывает, отбрасывается в одно мгновение прошлое.

Николай Каримович, склонившись над секретаршей, как баба над колодцем, загляделся на ее ровненькую, гладенькую спинку.

– Живут, живут, – опомнившись, заторопился с ответом он, – и как еще живут. Кто какие грехи сотворил, тот за них на своей следующей странице нескончаемого круговорота воплощений наказание несет, а кто жил праведно... – Ладони его, покружив, опустились на белую равнину как ястребы, клювами обожгли, настигнув убегающую по узенькой тропинке змейку, да вдруг рассыпались, десятью зайцами на все четыре стороны поскакали, потом курочками обратились, клюющими невидимое зерно, склевали и голубками тут же стали, воркующими, барахтающимися в розовой пыли, пока и голубки на солнце не растаяли, и не потекли водою, не вздыбились волнами, вое сильнее, все сильнее бьющими в берега...

– ...а кто праведно, тому и в следующей жизни уготовано приятное вознаграждение.

– О-о-о, – секретарша попыталась повернуть голову, – ка-а-ак-то у вас все как в банке получается.

– Банк – он ведь и есть одна из моделей нашего с вами бытия, голубонька.

– А-а-а, да?

– Припомнить достаточно, голубонька, популярнейшее выраженьице – «Бог дал, Бог взял» – и все нам станет ясно, и все понятно.

– О-о-о чем вы?

– Все о том же милая, о том же – о великом законе кармы. Об Атмане да о Брахмане. – Внутренний массажик, однако, не помешает. Однако, нет!?

...Отворачиваясь от его синих коленей и красных шерстяных ласт, она торопливо оделась.

– Слышал я, голубонька, что у вас вакансия есть – и с командировками заграничными, словечко замолви, рыбонька...

...шевеля плавниками, розовыми и голубыми, не мигая блекло-нежными, поплыла, поплыла, поплыла, пока не ударил в нее подводный прожектор: так замолви словечко, рыбонька?.. И дно осветилось, а его синие тарелки тускло загорелись на мохнатых венозных столбах, точно глаза осьминога, ножки у вас прелестнейшие, скажу я вам.

– Я попробую узнать у Льва Александровича.

– Буду благодарен.





* * *


Как-то у нас в народе бытует мнение, что актрисы – все шлюхи, торговые работники – жулики, а все иностранцы априори, так сказать, по условию задачи значительнее умнее наших соотечественников. И что бы иностранец, хотя бы и этот, приехавший, с его шведской моделью в башке, не изрек, все воспринимается как мудрость самого Соломона. Русский-то наоборот дураком привык прикидываться из хитрости – рыбка, мол, ищет, где глубже, и мы тише едем, дальше будем. Повесь для какого-нибудь немца табличку: «Заповедник. Грибы собирать запрещено», немец покряхтит, покряхтит, но, с уважением относясь к закону, не пойдет в лес и грибы рвать не станет, а русский? Русский тут же наберет тридцать три корзины, все грибочки срежет под самый корень, засолит, засушит, да еще и продаст их тому же самому честному добропорядочному немцу, продаст, деньги пропьет и сядет под березку поразмышлять о смысле бытия. Только наивно думать, что он все деньги пропьет, это он соседу пожалобится, что гол как сокол, а сам, гляди, уже прикупил еще тридцать три корзины. Откуда они у тебя, братец-кролик? Дак, еще от покойного батюшки досталися. Мммм, как мне хочется на тихую дачку, надеть колпак и тапки, завернуться в старый рваный халат, и чтобы – никого. Когда, наконец, моя супруга втюрится в иностранца и уедет, бросив меня на произвол судьбы? Пусть хоть и в этого – с белыми ресницами и мохнатыми розовыми ушами.

Короткие гудки.

– Так ты полагаешь, России больше нет? В ее дореволюционном смысле?

(И ты мне осточертел, и английский надоел, колпак, где мой колпак.)

– Вопрос, знаешь ли, не столь прост, как тебе представляется (Лола, делай значительное лицо), вопрос заключает противоречие в себе самом: может ли вообще что-либо, не обязательно страна, восстановиться, как Феникс из пепла, в прежнем своем обличии, или сие будет уже совершенно другая птица?

– Птица? – моргая, переспросил швед по-русски. Жена принесла пельмени.

– Сибиряки научили, – мило улыбнулась она, – русские пельмени

– Спасибо, – сказал швед, – я знаю, – пе-лемени.

– Понимаешь, я вообще считаю, что у нас пока слишком много кричат о возрождении, но дальше того, что сделали изображения православных церквей эмблемами всяческих предприятий, дело не идет.

Они выпили водки.

– Но ваш народ полон активности, – швед вновь перешел на английский, – митинги, демонстрации! Ты тоже ходишь на митинги?

– Мое скромное мнение таково: нормальный человек в нормальной стране вообще политикой не занимается, на митинги не ходит, к демонстрациям и шествиям разным относится равнодушно. Представь себе, что я – директор. Я и есть директор. И у меня какое-нибудь бюро, отдел, в котором работают только восемь человек. И все восемь только и заняты тем, что обсуждают, как я работаю, с кем работаю и правильно ли я все делаю. Разве сие нормально? Они должны знать свое дело, а в остальном доверять мне. Только и всего. Так и народ относительно правительства. Но у нас правительству не доверяют, в порядочность обыкновенного человека, ставшего, к примеру, министром никто не верит, был бы он хотя бы инопланетянином, а то такой же, как Васька из третьего подъезда, мошенник и плут, и каждый уверен, что он-то на месте правительства правил бы в тысячу раз лучше, умнее. Последнее заблуждение, думается мне, идет от низкой профессионализации руководства. Когда зритель видит полотно Рембрандта, ему не приходит в голову кричать, что он написал бы лучше, он сразу понимает – ему так не сделать.

– Да, да, Рембрандт, – закивал, улыбаясь, швед, уплетая пельмени.

И зачем болтать? Лев Александрович понял. Скучно. Для себя, разве только. Выпьем еще?

Швед поглотил пельмени, допил водку и развеселился.

– Я был в Сибири, – стал рассказывать он, – ты знаешь, меня там научили таким прекрасным словам, я вернусь домой, я им всем скажу, сейчас, – он достал блокнотик из кармана, – слушай, я скажу по-русски, меня ребята, ре-бя-та научили, слушай: ТАМБОВСКИЙ ВОЛК ТЕБЕ ТОВАРИЩ!

Жена так и покатилась от смеха. Покатилась, и раскатилась, и рассыпалась, так бывало в детстве: он, сидя за столом со взрослыми, вдруг начинал слышать тоненький, но упорный звон в ушах, предметы, как в калейдоскопе узоры, вдруг рассыпались, и он, переставая понимать слова и мучительно пытаясь собрать из цветных осколков лица взрослых, рассыпался сам, ощущая, что части его детского тела с болезненным позвякиванием раскатываются по комнате, и со страхом успевал подумать, что какой-нибудь его пальчик, скорее всего, мизинчик, может и потеряться, спрятавшись под старый тяжелый диван... Потом качалась ветка за окном, от лампы падал мягкий свет, и Лола, лежа в постели, сооружая из пальцев то верблюда, то зайца, открывал на стене театр теней. Зайчик получался легко и сразу, он на обоях мило двигал ушами, подпрыгивал и, встретившись с другим зайцем, вел приятную беседу о мальчике Лоле, который долго болел, но уже выздоравливает, чему оба зайчика были страшно рады. Но с верблюдом приходилось помучиться. Пальцев одной руки не хватало, потому, если верблюд все-таки получался, то был изначально обречен на вечное одиночество; так, покачивая горбом, он и ступал по пустыне желтоватых обоев, одинокий странник...

– Ну что, ты пить хочешь? – жена склонилась над ним, потрогала лоб: жар спал. Она вытерла капельки пота платком. – Ну, что, тебе лучше?

– В шведах есть все-таки что-то ужасное, – прошептал он, пытаясь опереться о локоть. Жена присела к нему на постель.

– Почему? – удивилась она.

– Они – неправильные, им до лампочки чужое мнение – он забулькал какой-то горькой жидкостью во рту (видимо, в чай жена незаметно подмешала антибиотик), – они живут для себя, исключительно для себя, а это ненормально. Человек обречен жить для других, ради других, он озабочен впечатлением, которое на других производит, а они... – Он устал.

– Ну, ну, – жена ласково погладила его по начинающей лысеть голове, – а ты так хвалил шведскую модель.

– У меня, видимо, уже был жар. – Он обиженно отвернулся к стене. – На хрен нам их модель.

Жена вышла. Поспи, поспи, милый, сказала она. Началась жизнь в кухне. Полилась вода, загудели трубы. Антикварный чайник подскакивал, гремя погремушкой крышки.

У меня, наверное, уже не получится сделать верблюда. Он скрестил указательный и средний пальцы. Нет, как-то не так. Большой, вроде, сюда, а безымянный... М-да. Приехали. В другой комнате жена включила телевизор. Там и здесь стреляли. Убитые, раненые, осужденные. Цены жуткие, коровы мрут. Телевизор – спрут человечества. ТАМБОВСКИЙ ВОЛК ВАМ ВСЕМ ТОВАРИЩ. Рок-группы надо загнать на разгрузку овощей! Буду лежать и болеть всегда.

Запиликала улитка телефона. Он перевернулся на другой бок, покряхтел, поохал.

– Слушаю.

– Ну, как ты там, Левушка?

– Инка, ты?

– Я.

– Сдыхаю, мать, как старый пес. Время давит, жена мечтает стать вдовой, иностранцы – му... Когда? Завтра? На работу? Ее зовут, ты говорила, Натали? Глубокая русская душа. Милка ты моя. Ты бесценна, сволочь ты этакая. Завтра! Завтра! В четыре тридцать. Раньше не могу – припрется какой-то болван из министерства. Скромно одета? Так это прекрасно! У меня нет, прости, такой задницы, чтобы высиживать им всем на манто и кожаные пиджаки. Будет рада скромным духам. Я тебя целую, сволочь ты паскудная моя. Но, смотри, не подведи, я ведь ждал тогда. Целую!!!

Он спустил ноги с кровати. Телефон опять попикал. На сей раз звонила секретарша, интересовалась, не нужно ли ему для поправки пошатнувшегося здоровья прислать домой Николая Каримовича.

Николай Каримович стоял в кабинете директора, рядом с телефоном. Он снова был без носков. По мягкому ковру славно плыли солнечные зайчики.

Мануалотерапевту было отказано.

– Завтра я сам буду на работе! – кричал в трубку Лев Александрович. – Пусть явится в одиннадцать творить свои бесчинства!





* * *


Так, наверное, вели Таню Ларину к ее генералу. И генерал ли он был, подумала Наталья, ибо роман в стихах был ею прочно забыт, и сюжет оперы – кто там в малиновом берете? – закрыл, как величественная тень, геометрически простую красоту оригинала. Падал влажный крупный снег. Так, наверное, Таню Ларину...

– Я боюсь, – призналась она усатой Инессе, – но ты говоришь, он чудный мужик?

– Не то слово. Умнейший и... – Они стояли, ожидая зеленого света, Наталья в скромном пальтице, правда, сшитом со вкусом – серый драп и маленькая, искусственного меха горжетка, усатая Инесса – в роскошной шубе из разноцветных лисьих хвостов.

– И обаятельный.

– Но ему, ты говорила, сорок восемь?

– Дурочка, от тридцати пяти до пятидесяти – лучший возраст мужчины. Он уже мудр, но еще и силен! Пойдем скорее. – Инесса крепко схватила под руку смущенную и боязливую тридцатилетнюю девицу.

– Об этой твоей детали я умолчала, мог испугаться. И как такое вообще могло быть! Петь в ансамбле... и не трахаться ни с кем! Мне вот уже... Она подула на усы... – а я...

Инесса была старше Льва Александровича на неопределенное число лет, имела мужа – администратора известного в столице ресторана, куда все друзья ходили обедать, – а я без секса дня не могу прожить!

Снег, медленно вальсируя, падал, осыпая скромную Натальину горжетку и богатую доху усатой дуэньи своими нежными хлопьями, и вновь вальсировал, заметая старую улочку, мостик, за которым невдалеке серебрился глотком замерзшей воды купол крохотной церквушки, и вальсировал, и попадал в глаза, влажно целуя, точно мать, провожающая дочь, целует, пряча слезы...

– Здесь.

– А почему вывески нет?

– Вывески нет. Да.

Вторая, застекленная дверь не открывалась.

– Она закрыта, – робко сказала Наталья.

– Ты ее не к себе, а от себя. Дуреха.

И дверь легко открылась, впуская их в небольшой вестибюль, откуда мраморные ступени, покрытые бордовой ковровой дорожкой, вели наверх, а над ступенями торжественно светились хрустальные люстры.

– Вы к кому? – выглянуло из деревянного скворечника равнодушное лицо.

Сейчас скажет, что принимать не велено. Наталья спряталась за лисьи хвостики.

– Ко Льву Александровичу.

– Здесь подпишитесь, – сказало лицо, выкинув им на черную полочку новенький гроссбух. – Поразборчивей.

– Я подпишу. – Инесса поставила две закорючки. Книга исчезла.

– Проходите.

По мраморным ступеням поднимались они, люстры позвякивали пискляво, как летучие мыши. Мелькнул и скрылся на втором этаже сероголубой Сидоркин.

В приемной секретарша, вежливо улыбнувшись Инессе, Наталью окинула полупрезрительным взглядом, окончательно ту смутив. Наталью потрясли итальянские туфли, экстравагантный костюм и дикая стрижка лимонного цвета. Секретарша выглядела, как кинозвезда.

– Лев Александрович, к вам дамы.

Наталья покраснела. Надо же, заметив изменение цвета Натальиного лица, поразилась Инесса, сто тысяч лет не видела никого, кроме нее, кто был бы способен покраснеть.

– Кто у него? – поинтересовался Сидоркин.

– Дама одна, его старая знакомая, а с ней, по-видимому, племянница ее, провинциалочка. А что, собственно? Служебный контакт.

Сидоркин отчего-то впал в глубокую задумчивость.

– Вы стихи переписали? – секретарша лениво жевала принесенную ей импозантным из четвертого сектора американскую шоколадку. И шоколад у них дрянь, думала она, а живут – вот нам только позавидовать им остается.

Сидоркин сел на стул, аккуратно и неподвижно, как тушканчик.

– Я вас спрашиваю, Сидоркин? – секретарша отложила недоеденную шоколадку в ящик стола. – Вы стихи принесли?

– Я все-таки тут заведующий сектором, – Сидоркин поспешно вскочил, – почему именно я должен слагать оды, я, конечно, готов для директора все сделать...

– Вы же говорили, Клара Германовна сочинила?

– Так была же справедливая критика принесенного поздравления.

– Конечно! – секретарша подкрасила губы. – Было штампованно, банально, стандартно, а надо оригинально, ярко, красочно, интересно. – Она убрала помаду в сумочку.

– Потому и пришлось мне переписать. – Сидоркин протянул ей листок.

– Да нет, – рассердилась почему-то она, – сами прочитайте. Вслух!

– Высокой страсти не имея ямб от хорея отличать, в день торжества, в день юбилея, желаю все же поздравлять...

– Постойте, – прервала его нудное чтение секретарша, – опять слово «юбилея», мы ли вам не говорили, что ему не пятьдесят исполняется, а всего сорок восемь.

– Я вам вот что могу возразить. – он понизил голос, наклонившись над столом секретарши, отчего из его кармана выскользнула авторучка, – мне Клара Германовна его личное дело в кадрах нашла, ему исполняется ровно пятьдесят!

– Во-первых, господин Сидоркин...

– Товарищ Сидоркин.

– Теперь у нас никто никому не товарищ, а каждый каждому господин! Во-вторых, у вас ручка из кармана выпала.

– Куда?

– На ковер, разумеется, куда же ей еще выпадывать?

– А я подумал, что на вашу... гм... коленку.

– Сидоркин, раз вы не господин, это не ваш стиль! – гневно двинула бровью секретарша. Ни разу шоколадки, жмот, не принес, а туда же – на вашу коленку! – А, во-вторых, мне сам Лев Александрович сказал, что ему исполняется сорок восемь, значит, мы все должны поздравлять его не с юбилеем, а с сороковосьмилетием.

– Как-то не солидно для мужчины... – Но Сидоркин осекся, встретив неподвижный рыжий взгляд секретарши. – Наверное, Клара Германовна ошиблась, женщина она немолодая, немудрено и ошибиться...

Секретарша смотрела так же, не мигая.

...Переведи сейчас же тему, Сидоркин. Так, о чем можно поговорить? О театре? О ценах на товары народного потребления? О личной жизни актрис театра «Современник»?..

– Николай Каримович на днях в клубе железнодорожников выступал, – нашелся Сидоркин, – так, говорят, тридцать женщин...

– Что? Тридцать женщин? Что?

– Он магически действует на слабый пол, особенно, я слышал, на актрис театра «Современник»...

– На актрис? Театра «Современник»?

– ...зубную боль у них снимает, радикулит лечит...

– И фригидность тоже! – в приемную просунулась голова импозантного.

– Фригидность? – удивился Сидоркин.

Дверь в директорский кабинет начала приоткрываться. Голова импозантного тут же исчезла.

– Я тоже пошел, – Сидоркин, торопясь, чуть не поскользнулся.

Каков гусь все же Николай Каримович, мучительно размышляла секретарша, провожая невидящим взором посетительниц Льва Александровича, если уж слухи до нашего тихого зава докатились, значит, слава его гремит, и неужто он и в самом деле фриги... дность лечит, представляю, что с бабами творится...

– Вы что, заснули?

– Нет. – Она вздрогнула. Но, слава богу, шеф явно в духе. – Я слушаю.

– Завтра, – шеф понизил голос, – у меня будет Сергей Владимирович, встреча очень важная, а у него остеохондроз, просто замучил его, беднягу, так позвоните нашему босолапому, пусть прибудет ровно в двенадцать. Расплатимся, если Сергею Владимировичу полегчает, по высшей ставке.





* * *


Он заскользил взглядом по кабинету, сверкнул в глубине памяти лед школьного катка, почему вспомнилось, а, да, я заскользил взглядом, но чем-то они и в самом деле похожи – и у той плавали в глазах какие-то загадочные туманности, он намеренно не смотрел на Наталью в упор, чтобы не смущать – она робела, и он с удивлением отметил, что ощущает ее робость как свою, не моя ли, глупость, она сидит вон как напряженно, спинку прижала к черному креслу, боится шевельнуться, пальцами тонкой левой руки вцепилась в запястье правой, стигмы выступят у тебя, девочка, да, вдруг ответила она на его вопрос, не понимая совершенно, что и зачем он спрашивает, да, повторил он, опять удивившись, потому что понял, он не помнит вопроса, о чем и к чему, – это загадочные туманности из ее глаз, медленно выплывая, уже окутывали своей ароматной вязью его разум, они сплетались и оседали магическими кругами на каждую ветку его мозга, пока дерево не исчезло совсем в разноцветном тумане, в тихих кружевах вальса на освещенном желтыми, красными и голубыми прожекторами декабрьском льду под нежными танцующими снежинками, оплела, закружила девочка, оплела, шептал он, лежа вечером в постели с журналом, оплела, а надо было заставить себя думать о работе, предстояло важное для института, он, пусть и старомодно сие желание, так хотел что-то для института сделать, но девочка в красном свитерке, в белой юбочке, разноцветным туманом обвила дерево его жизни, обвила, и он, как ни пытался, не мог рассмотреть, что же там, где ее нет, показалось вдруг, что за цветной дымкой пустота и никогда не было никого, все дела мелькнули картонными декорациями, рухнули и сразу обратились в пыль, заискрившуюся в лучах прожекторов, поплывшую голубыми и красными снежинками, желтой редкой пыльцой оседавшую на лед, – девочка танцевала, везде-везде была теперь только она, даже на фотографии журнала лунно светился ее профиль, и в его полусонной дреме она танцевала в белых ботиночках прямо на полу, вспыхивая юбочкой, и он подумал, как больно, конечно, острыми коньками прямо по коже, по коже, по сердцу – и очнулся. За окном шел снег, белый, скромный снег, он осядет на землю, он впитает в себя черное дыхание заводов – и почернеет...

Снег мел, мел, свиридовская метель, так, наверное, Таню, так, наверное, Маша в «Метели», так, так, хвостик горжетки взлетал и мягко ударял по лицу, да, да, до завтра, Инесса Суреновна, до завтра, ах, как прекрасно все-таки, что я тебя вытащила к нему, дуреху, ну, я пошла, пока, я на троллейбус, так мне отсюда удобнее, а ты на метро? Конечно, конечно, до завтра, и мел, мел, откуда это, свеча горела на столе, свеча горела, да, вспомнила, а горжетка мягко ударяла по разгоряченной щеке, он, он, неужели он, такой странный, такой непонятный, умный, а сколько он знает, снег, снег, падал, кружился, мел, мел, белый, как мел, в детстве, помнишь, Наташа, ты писала стихи? Кто это говорит? Твой ангел-хранитель, вальс-вальс, мне посчитали, составили график – у меня оказалось их два... Два...

– У меня два ангела-хранителя, – сказала Наталья ему по телефону.

– Со мной и три не справятся.





* * *


– Сергей Владимирович все, что надо нам, подписал. – Шеф усмехнулся. – Подготовьте документы. Наше дело удалось.

– Вы же говорили, что еще Самсонов.

– Пока завершим первый этап. Потом возьмемся и за Самсонова. Ко мне в четыре пятнадцать будет дама, я закроюсь, а вы постучите. Мне надо поспать. Я устал.

Он закрылся. Она достала косметический набор, подвела глаза, подчернила ресницы. Завтра – среда.

Заглянула Николаева.

– У себя?

– Уехал по делам.

– Что за бабы к нему приползали? Я на лестнице их вчера встретила, усатую помню, а вторая – смазливенькая такая?

– Деловые контакты.

– Не ври, Сонька.

– Ну чего тебе надобно, Николаева? Ты чего, с ним трахаться жаждешь? Напрасно. Он с сотрудницами ни за какие коврижки ентим делом заниматься не станет. Он карьерой дорожит.

– А с тобой?

– Николаева, играешь с огнем!

– Да что ты! И что же ты мне можешь сделать?

– Да мне стоит лишь намекнуть ему, что ты такие гнусности распространяешь, улетишь на биржу труда, как миленькая!

– Ну, Сонька! – Николаева приподняла юбку, словно собирается идти по воде, и выскользнула в коридор.

Как мне она надоела, дура дурой, и ноги, как у зайца, небось мечта у нее с детства стать женой генерала или директора, они все, такие вот блеклые тихони истеричные, об этом мечтают. Скорее бы завтра.





* * *


...та лукавая девчонка на катке; сначала сама игриво пыталась уронить его в снег, смеялась, запрокидывала в смехе голову, ее шапочка с помпоном упала, он скорее наклонился за ней, и она наклонилась, они даже чуть-чуть ударились лбами, и, торопливо выпрямившись, он схватил ее за плечи и поцеловал неловко не в губы, нет, куда-то между холодной щекой и подбородком, уловив чуткими ноздрями кошачий запах ее свитерка, поцелуй только слегка задел ее, словно снежок, и откатился, а она сердито надулась, рукой отпихнула его – противный! – натянула поданную им красную свою шапочку, а поцелуя уже нельзя было отыскать в белом снегу, и он, сняв ботинки с коньками, втиснувшись в старенькие валенки (хорошо, что шалунья не видит, вот бы стала насмешничать – ты, как мой дедушка), одиноко брел и горько думал, что нет в его жизни ничего хорошего, болеет мать, а гадкая соседка прижимает его к себе, едва встретятся они на лестнице в подъезде, и пьяно дышит... И поцелуя уже было не найти, не найти в белом снегу... Как же теперь с Наташей, какая ерунда – бояться того, что не сумеешь вдруг прочитать из букваря – ма-ма мы-ла ра-му, Тамара заглянула к нему в кабинет – обедать? – он кивнул, да, конечно, съесть куриную ногу, заглотить тарелку супа с плавающими картофелинами, выкурить сигарету и успокоиться: быт и любовь – вечное противоречие; да и не смог бы он уже ничего изменить, поздно, возраст не тот, квартиру новую не получишь, слишком сложно все стало, а покупать ужасно дорого даже для него с его нормальными честными деньгами, а где Тамаре и сыну жить, он ведь не подлец – выгонять их обратно к теще и самому жить здесь с молодой женой, да, и моложе она его все-таки не на десять – на двадцать лет, значит еще год, другой, третий, он станет обузой, пойдут болезни, охи, скрипы, она должна будет превратиться в сиделку, а счастья у нее и так немного, дурацкая была любовь и дурацкий характер, как жить с такой ранимостью – точно без кожи, но почему, почему, только подумаешь о Наташе, вспоминается та – лукавая игрунья – может быть, закон жизни: из маленьких шалунишек вырастают большие грустные мечтательницы? Он вышел из кабинета – поплелся в кухню – опять курица! – возмутился – тысячу раз говорил, что надоело! – мяса не могла купить! – мне осточертело глодать куриные конечности! – он еще долго ворчал, придирался ко всему – бульон жидкий! и гречка пережаренная! и кисель – ты что, на поминках?! – отталкивая стакан брюзжал он – я терпеть не могу кисели! стакан соку прошу тебя полгода! – так позавчера ты выпил сок, возразила жена спокойно – позавчера! скажи еще десять лет назад!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю