Текст книги "Роберт Шуман. Его жизнь и музыкальная деятельность"
Автор книги: Мария Давыдова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Глава VII. Последние годы жизни
Дюссельдорф. – Прием. – Сочинения. – Шуман как дирижер. – Отказ от дирижерства. – Путешествие в Голландию. – Образ жизни. – Состояние здоровья. – Занятия спиритизмом и болезнь. – Жизнь в Энденихе и смерть.
Шуман не любил ни перемен, ни передвижений. Он освоился с жизнью в Дрездене, и его пугала мысль о переселении в неизвестный город. Прежде чем дать окончательный ответ на приглашение в Дюссельдорф, Шуман хлопотал через своих друзей о получении места капельмейстера в Дрездене, так как много близких и интересных ему вещей заставляли его дорожить пребыванием в этом городе: Клара давала с концертмейстером Шубертом ряд концертов, очень охотно посещаемых публикой; Шуман боялся, что Клара, привыкшая к деятельной жизни, будет в этом отношении терпеть некоторые лишения в Дюссельдорфе; кроме того, для него самого предстояли постановки «Пери» и «Геновевы», на которых ему хотелось присутствовать. Но во время путешествия Шумана желанное место капельмейстера занял К. Кребс, и Шуману ничего более не оставалось, как принять приглашение в Дюссельдорф. Он достал старую географию и начал искать в ней описание Дюссельдорфа, причем, к своему ужасу, нашел среди его достопримечательностей три монастыря и дом для умалишенных. «С первыми я еще мирюсь, – пишет он Гиллеру, – но о последнем мне было очень неприятно прочесть. Скажу тебе почему. Несколько лет тому назад, если ты помнишь, мы жили в Максене, и я вдруг открыл, что главный вид из моих окон выходит на Зонненштейн (дом для душевнобольных близ Пирны в Саксонии). Этот вид сделался мне в конце концов нестерпимым; он испортил мне все пребывание. То же самое может быть и в Дюссельдорфе. Но возможно, что все эти сведения неверны и дом этот – простая обыкновенная больница, как в каждом городе. Я должен очень беречься от грустных впечатлений. Если мы, музыканты, пребываем часто на заоблачных высотах, то все бедствия действительности тем глубже нас поражают, когда представляются нам во всей своей наготе. Так по крайней мере бывает со мной при моем живом воображении». Эти взволнованные строки дышат каким-то смутным предчувствием рокового события, надвигавшегося на жизнь Шумана. Справочные сведения в старой географии оказались верными; но красота города и восторженный прием, какой дюссельдорфцы устроили знаменитым супругам, рассеяли мрачные мысли Шумана. В честь их приезда состоялся концерт, в котором исполнялась между прочими номерами вторая часть «Рая и Пери». За концертом следовал торжественный обед, и вообще дюссельдорфцы старались выказать свою радость всевозможными знаками внимания.
Приятно пораженный оказанной ему встречей, Шуман приступил с удовольствием к отправлению своих новых обязанностей, заключавшихся, кроме управления симфоническими концертами, в еженедельных занятиях с хором и ведении духовных концертов, исполнявшихся в церкви во время службы несколько раз в год.
Новые занятия, интерес которых увеличивался прекрасным составом оркестра и хора, подействовали оживляющим образом на физические и духовные силы Шумана. Особенное удовольствие ему доставляла возможность слышать свои новые вещи тотчас по их возникновении и в отличном исполнении. Первым его произведением в Дюссельдорфе явилась «Рейнская симфония», созданная под свежим впечатлением величия Кельнского собора; в ней как бы рисуются звуками картинки жизни на берегу Рейна, и четвертая часть ее своим величественным характером указывает на торжественную церемонию возведения кельнского архиепископа в сан кардинала. За виолончельным концертом следует увертюра к драме Шиллера «Мессинская невеста». Написанная в очень короткое время, эта увертюра замечательна тем, что в ней выразились особые намерения Шумана, не желавшего стеснять общепринятыми формами свободного полета своей фантазии. «Мессинская невеста» по своим достоинствам занимает среднее место между увертюрами Шумана: она во многих отношениях уступает своим предшественницам, но, с другой стороны, превосходит последующие увертюры к драме Шекспира «Юлий Цезарь», к поэме Гете «Герман и Доротея». Про последнюю Шуман замечает, что она написана с большим наслаждением в течение пяти часов. Шуман долгое время носился с мыслью написать ораторию «Лютер» в чисто народном духе, равно понятную как крестьянину, так и горожанину и пригодную для церкви так же, как и для концерта. Широко задуманный план этого сочинения, в котором должны были отразиться не только заслуги Лютера как реформатора, но и все богатые задатки его высокоодаренной натуры, увлекал Шумана как композитора, поэта и патриота, но намерения своего он не исполнил и от этого грандиозного замысла перешел к банальному и сентиментальному произведению М. Горна «Странствие Розы», выбранному им сюжетом для светской оратории. Содержание его заключается в событиях из жизни розы, сделавшейся живым существом. Испытав все сладости и муки, фантастическая героиня уносится царицей эльфов в мир ангелов. По форме выражения «Странствие Розы» (Der Rose Pilgerfahrt) ближе всего подходит к «Раю и Пери», но стоит ниже по музыкальному достоинству и носит более сельский, идиллический характер. В балладе «Der Königssohn» (Царский сын) Шуман продолжал применять свою новую идею о независимости творчества от внешних форм. Появившиеся в пятидесятых годах «Ballscenen» (Бальные сцены) Шуман первоначально хотел назвать «Детским балом». Играя их по окончании Кларе, Шуман объяснял некоторые из номеров со свойственной ему образностью и поэзией. «Здесь, – заметил он о „Préambule“ (предисловие), – еще суетится прислуга среди гостей, а дальше мало-помалу взрослые принимают участие и дело становится серьезнее».
Во время своего пребывания в Дюссельдорфе Шуман обогатил музыкальную литературу во всевозможных направлениях, но в самом его творчестве чувствуется уже некоторый упадок душевных сил; тем не менее, как бы наперекор осиливающему его врагу – болезни, Шуман работал с лихорадочной горячностью и чрезмерным напряжением, резко выступавшим как противоположность той болезненной апатии, которая все больше и больше овладевала всем его существом. Сочинения его, относящиеся к этому периоду, уже не производят своего чарующего действия на слушателя, а Дрэзеке говорит, что Шуман, начав как гений, кончил как талант. Капельмейстерская деятельность его продолжалась лишь короткое время. Ему недоставало многих важных качеств для того, чтобы быть хорошим дирижером и держать оркестр в своей власти: он скоро уставал и на репетициях несколько раз отдыхал; в его управлении не было достаточной отчетливости, и наконец, он не умел выражать словесно своих требований к музыкантам, а ограничивался иногда коротким замечанием, что то или другое он представлял себе иначе, не объясняя, как именно, и заставляя играть всю вещь сначала. Прекрасная школа, пройденная оркестром при предшественниках Шумана, и любовь к последнему всего музыкантского состава сглаживали, насколько было возможно, все недостатки его управления; при исполнении наиболее трудных и рискованных вещей оркестр сговаривался между собой руководиться более игрою первого скрипача, чем дирижерской палочкой Шумана, и только благодаря таким хитростям многие концерты сходили благополучно. Шуман же сам так углублялся в музыку, что не замечал уловок оркестра, а отношение публики оставляло его совершенно равнодушным. Усиливающаяся болезненность отразилась особенно на его управлении, лишенном той «сноровки», которую приобретают и менее даровитые люди привычкой и практикой: взмахи палочкой сделались еще более неопределенны и не ясны для исполнителей, кроме того в последнее время все темпы казались ему слишком скорыми, и, как бы медленно ни исполнялась вещь, он требовал, чтобы играли еще медленнее. Такое положение дел грозило опасностью всем концертам, и лишь уважение к Шуману заставляло всех молчать, но наконец решили подействовать на него через Клару и убедить взять себе помощника под тем предлогом, что ему нужно беречь свои силы. Шуман догадался, в чем дело, и так как был убежден в своем умении дирижировать, то принял предложение музыкантов за обиду и не явился на следующую репетицию. Оркестр понял это как отказ и тотчас же выбрал нового дирижера. Отказавшись от дирижирования, Шуман предпринял с Кларой путешествие в Голландию, которое несколько рассеяло неприятные впечатления последнего времени. В Голландии их встречали повсюду с неподдельным восторгом, их поездка состояла из целого ряда триумфов; повсюду Шумана чествовали исполнением его крупных произведений, нашедших в Голландии такое признание, что, как пишет Шуман, его муза в Голландии была более «дома», чем на родине.
По возвращении в Дюссельдорф Шуман принялся снова за свое обычное дело – композицию. Образ его жизни не выходил из заведенного порядка: его занятия чередовались с обязательными прогулками, которые он совершал ежедневно в 12 часов в обществе жены или близкого друга. Направляясь к берегу Рейна, Шуман любовался красотою реки и особенно радовался появлению весны: первая зелень и пение птиц приводили его в восторг. Прогулки оживлялись иногда интересными беседами, но случалось, что Шуман погружался в музыкальные идеи, шел опустив голову и лишь по временам взмахивал в такт рукой, – тогда весь путь совершался в глубоком молчании и только при прощании спутники говорили друг другу «до свиданья».
Между тем предвестники таившегося в Шумане недуга, пугавшие окружающих его, начали появляться все чаще и стали принимать угрожающие размеры. Глубокая апатия, охватившая душу Шумана, отразилась и во внешнем его облике, принявшем вид утомления и угнетенности. Меры, предписываемые врачами, приносили лишь временное облегчение; путешествия, купанья ненадолго укрепляли его силы; организм, надломленный чрезмерным напряжением творчества, все более поддавался болезни, которая постепенно овладевала всем существом великого композитора и окутывала мраком его некогда сильный и ясный дух. Больному слышалась постоянно звучавшая нота la, мешавшая ему даже читать; ночью он вскакивал с постели, уверяя, что ему явились Шуберт и Мендельсон и дали мелодию, которую он спешил записать. На эту тему он впоследствии сочинил несколько вариаций – свою лебединую песнь. В светлые минуты Шуман носился с планами различных изданий и между прочим мечтал издать собрание своих литературных трудов, но болезнь помешала ему привести в исполнение этот замысел.
Его нервное расстройство усиливалось занятием спиритизмом, которому он предавался с глубокой верой и страстным увлечением. Однажды Шумана пришел навестить Василевский и застал его лежащим на кушетке с книгой в руках. На вопрос посетителя, что это за книга, Шуман ответил возвышенным, торжественным тоном: «О! вы еще ничего не знаете о столоверчении?» Василевский принял эти слова за шутку и ответил с усмешкой: «Как же!» Вдруг обыкновенно полузакрытые, глядевшие внутрь себя глаза Шумана широко раскрылись, зрачок судорожно расширился и с необыкновенно таинственным выражением он произнес медленно и зловеще: «Столы знают все». Увидав эту угрожающую серьезность, Василевский согласился с его мнением, чтобы не раздражать его, после чего больной успокоился, затем позвал свою вторую дочь и стал производить с ней опыты над маленьким столиком, заставляя его отмечать начальный ритм одной из бетховенских симфоний. Вся сцена страшно напугала Василевского, и он тотчас же высказал свои опасения знакомым. Сам Шуман пишет друзьям о своих спиритических сеансах: «Вчера мы в первый раз вертели столы! Необыкновенная сила! Представь себе, я спросил его, какой ритм второго такта симфонии C-moll. Он поколебался с ответом дольше обыкновенного и наконец начал, но несколько медленнее. Когда я ему сказал: ведь темп быстрее, милый стол, – он поспешил ударить настоящий. Я спросил его тоже, может ли он мне дать число, которое мною задумано; но ударил верно – три. Мы были как будто окутаны чудесами».
Любовь Шумана ко всему таинственному, сверхъестественному, принявшая под конец характер некоторого мистицизма, проявлялась у него уже раньше; будучи еще молодым человеком, он, например, увлекался изобретением Порциуса – психометром, машиной, измеряющей душу, то есть указывающей посредством магнита на различные свойства характера. Уже с детства Шуман отличался крайней впечатлительностью и был склонен к меланхолии; с годами это увеличилось, и чрезмерная работа помогала разрушительному действию унаследованного недуга. Болезнь развивалась постепенно; бывали времена, когда Шуман чувствовал себя настолько лучше, что совершал небольшие путешествия и принимал участие в концертах; тем не менее в письмах он жалуется на упадок сил, на утомление и недомогание. Однажды он находился с Кларой на званом вечере. После ужина Клара села играть, а Шуман, по обыкновению, уединился в соседней комнате. Клара, которая всегда очень о нем беспокоилась, пошла к нему по окончании игры. Когда она вошла, Шуман вскочил, как будто очнувшись от оцепенения, и спросил: «Кто это играл?» «Это я играла, Роберт», – ответила Клара дрожащим голосом. «А, так это ты!» – сказал Шуман равнодушно и погрузился снова в раздумье. Эти странные слова так огорчили Клару, что она почувствовала себя дурно и пожелала уехать домой. Но Шуман возразил коротко: «Зачем же? Ведь здесь очень мило!» Один из друзей вмешался и заметил Шуману, что он не должен удерживать жену, если она нездорова; Шуман рассердился и на другой день написал своему знакомому письмо с выражениями неудовольствия по поводу его вмешательства.
Когда в конце июля 1853 года Шуман временно находился в Бонне, ему раз утром сделалось так дурно, что он немедленно лег в постель, вообразив, что поражен нервным ударом; доктор, немедленно прибывший, с трудом мог разубедить его в ошибочном предположении и уговорить встать. Шумана преследовал безотчетный страх, пугали страшные призраки, и Клара, ходившая за ним с полной самоотверженностью любящей жены, напрасно старалась его успокоить и рассеять мрачные видения: ей это удавалось лишь на несколько мгновений, после чего больная фантазия вновь принималась за свою работу.
Шуман стал воображать себя великим грешником, недостойным любви своих ближних, и терзался этим убеждением. В спокойные минуты он сознавал свое состояние и, вероятно, предчувствовал давно исход унаследованной болезни, унесшей в могилу его единственную сестру. Быть может, это сознание заставляло его работать с такой сокрушающей энергией, «творить, пока – день», пока не настала ночь для его светлого гения. Он часто повторял, что не может поправиться дома, изъявлял желание поселиться в больнице, приводил в порядок свои бумаги, прощался со всеми, посылал за каретой, но оставался дома, не будучи в состоянии оторваться от любимой семьи, в минуты же сильных припадков просил всех удалиться. Сознание своей болезни так тяжело его угнетало, что однажды вечером, воспользовавшись минутой, когда Клара, увлеченная разговором с друзьями, перестала следить пытливо за каждым его движением, он незаметно и молча вышел из комнаты. Друзья не обратили внимания на его исчезновение, в полной уверенности, что он скоро вернется. Но он не возвращался: Клара пошла посмотреть, где он, и к ужасу своему не нашла его дома. Кинулись искать на улицу и не нашли. Оказалось, что он, без пальто и без шляпы, побежал к Рейну и бросился с моста в воду, в надежде найти конец своим страданиям. К счастью, его вытащили из воды, прохожие узнали его и таким образом могли доставить на квартиру. Клару не допустили к нему, боясь слишком сильного действия на нее его ужасного вида, так как холодная ванна вызвала страшный припадок, после которого состояние Шумана требовало постоянного надзора. После этого случая пребывание его дома сделалось невозможным, и доктора признали необходимым поместить его в лечебницу. Получив согласие Клары, доктор Газенклевер, с помощью двух служителей, перевез Шумана 4 марта 1854 года в частную лечебницу доктора Рихарца в Энденихе, близ Бонна.
Здесь Шуман оставался два года вплоть до своей кончины. Первое время он вел с Кларой переписку и, с разрешения врача, принимал друзей, но посещение посторонних вызывало в нем такое сильное возбуждение, что друзьям запретили навещать больного. Занятие Шумана состояло почти исключительно в том, что он составлял по географической карте различные планы предполагаемых в будущем путешествий. По его желанию в его комнату поставили рояль; Василевский, пришедший перед отъездом из Бонна узнать о здоровье Шумана, застал его как раз за фортепиано и мог в щель двери долго за ним наблюдать. «Душа болела, – пишет он, – при виде этого благородного, великого человека в полном упадке душевных и физических сил. Игра его была безотрадна. Она производила впечатление, как будто ее движущая сила вполне парализована, подобно машине со сломанным механизмом, которая еще продолжает действовать непроизвольными вздрагиваниями». Все время своего пребывания в больнице Шуман находился в состоянии глубокой меланхолии. К галлюцинациям слуха присоединились галлюцинации вкуса и обоняния; при сравнительно медленном угасании душевных сил, физические его силы быстро иссякали, так как он отказывался принимать пищу, и смерть последовала от полного истощения организма. Клара увидала его вновь лишь в последнюю минуту, 29 июля 1856 года, когда смерть положила конец его страданиям.
Кроме наследственного предрасположения к душевной болезни и переутомления, вызывавшегося непомерной творческой работой, причина недуга таилась в серьезных изменениях, которые, по вскрытии черепа, оказались в мозгу Шумана и начало которых коренилось в нем уже с детства. Все кровеносные сосуды мозга оказались переполненными; у основания черепа нашли утолщение костей и образование новых костных масс, которые своими острыми концами прорезали внешний покров мозга; при множестве других изменений обнаружилась, наконец, атрофия мозга, значительный недостаток его веса, так что он был на несколько унций ниже веса, нормального в возрасте Шумана. При подобных условиях духовные силы постепенно притупляются и больной впадает в состояние беспричинной веселости; у него является чувство самодовольства, переходящее в манию величия. «Тот факт, – говорит доктор Рихарц, – что Шуман впал в противоположное состояние – меланхолию, – указывает на страшную силу его духовных способностей, сохранивших свои природные наклонности вопреки болезни, поэтому его душевное расстройство выразилось в тоске, в мании преследования, в том, что он подозревал окружающих в тайном обмане, в умалении его прав и значения, в непризнании его заслуг и в желании его отравить».
Тело Шумана перевезли в Бонн при громадном стечении народа, провожавшего гроб до городского кладбища, где останки великого композитора и страдальца были преданы земле.
Среди почитателей Шумана возникла вскоре мысль воздвигнуть памятник на месте его упокоения; но план этот осуществился лишь много лет спустя после его смерти. В 1871 году по инициативе Василевского и Иоахима и с согласия вдовы Шумана в Бонне состоялось музыкальное торжество в память покойного, продолжавшееся три дня и состоявшее в исключительном исполнении произведений Шумана. Благодаря сбору с этого торжества и с других концертов, устроенных с тою же целью в различных городах друзьями покойного, его могила украсилась прекрасным памятником с надписью: «Великому композитору от его друзей и поклонников, 2 мая 1880 года».
Последняя искра угасающего творчества Шумана, тема, посланная ему, как он думал, Мендельсоном, не пропала для мира: Брамс, которого Шуман высоко ценил, сберег для потомства прощальную мелодию композитора и написал на нее вариации для фортепиано, принадлежащие к числу лучших музыкальных произведений и посвященные дочери Шумана.
Если Шуман замечателен как музыкант, то он не менее замечателен как человек. Его богато одаренная натура поражает нас своей цельностью, гармоническим соединением душевных и умственных сил, и жизнь его, представляющая собой высокий образец святого служения искусству, идеального отношения к своим собратьям, достойна не только уважения, но и подражания потомства.
Глава VIII. Заключение
Характеристика творчества Шумана. – Шуман как человек: его молчаливость, отношение к людям. Различные черты его характера и некоторые случаи из его жизни.
Должное признание, которого Шуман так желал достигнуть при жизни, выпало на долю его произведений лишь после его смерти. Слава давно приняла его в ряды своих избранных. Его музыка, понятая лишь немногими его современниками, сделалась теперь одною из наиболее популярных и любимых: с берегов Эльбы она завладела Старым и Новым Светом и не проходит концерта, в котором бы не раздавались звуки ее дивных мелодий.
Шуман – романтик: романтизм обрел в нем своего представителя в музыке. Музыка Шумана прежде всего поражает нас своей коренной самобытностью: она своеобразна по замыслу, по содержанию и по способу выражения; Шуман редко подчиняется условным приемам и придает своим сочинениям произвольные формы. Он оригинален с первой до последней ноты как в мелодии, так в гармонии и в ритме.
Шуман дорожил выше всего своей самобытностью, и ничто его не могло так уязвить, как сравнение с кем-нибудь. «Пожалуйста, – пишет он Кларе, – не называй меня Жан Полем вторым или Бетховеном вторым; за это я способен тебя ненавидеть целую минуту. Я предпочитаю в десять раз больше быть ниже других, но все-таки оставаться самим собой».
Шуман был особенно велик в малом, то есть в коротких вещах, в которых как бы сконцентрировались его творческие богатства. Он и предпочитал писать небольшие пьесы, и даже большинство его крупных произведений состоит из группировки отдельных коротких частей. В его творчестве участвовало три фактора: Шуман – человек, поэт и музыкант; первый привносил искренность чувства и глубину мысли; второй украшал написанное неисчерпаемым богатством фантазии и блестящим юмором, третий скреплял все печатью гения и оригинальности. Те слова, которые Шуман прилагает к Шуберту, могут быть сказаны и про него: «Он находил созвучия для тончайших ощущений и мыслей, событий и положений. Как в тысячу различных лучей преломляются человеческие думы и чувства – так и его музыка. Все, на что упадет его взор, к чему прикоснется его рука – превращается в музыку; из камней, которые он бросает, встают, как у Девкалиона и Пирры, живые существа. Он был самый избранный после Бетховена и, смертельный враг всех филистеров, творил музыку в высшем значении этого слова».
Кроме самобытности музыка Шумана отличается субъективностью: при его природной молчаливости все впечатления от событий, внешних и внутренних, которые воспринимала его глубокая душа, находили себе единственный исход в музыке, и она является для него почти исключительным способом выражения самого себя. «Я почти совсем не говорю, вечером больше, и за фортепиано больше всего», – пишет он. О своем творчестве он сообщает Кларе: «Я могу быть иногда очень серьезен, иногда по целым дням, но не беспокойся – это внутренняя работа души, мысли о музыке и сочинениях. Меня все затрагивает, что совершается в мире: политика, литература, люди, обо всем я размышляю по-своему, и все это потом вырывается наружу через музыку, через нее ищет себе исхода. Многие из моих сочинений потому так трудно понять, что они связаны с отдаленными событиями, иногда очень тесно, так как все выдающееся меня захватывает и я должен выразить это звуками. Потому меня так мало удовлетворяют новейшие сочинения, что они, кроме технических недостатков, вертятся и в музыкальном отношении на ощущениях низшего сорта, на обыденных лирических восклицаниях. Наивысшее, что среди них создается, не доходит до начала моего рода музыки. То может быть цветком, это – одухотворенное стихотворение; то – влечение грубой натуры, это – произведение поэтического сознания».
В сочинениях Шумана, по его выражению, «кровь его сердца», потому они так глубоко действуют на слушателя. Шуман мыслил образами, при создании известной вещи в его душе проносились воспоминания или вставали поэтические картины. Он любил давать названия, которые бы выражали общий характер его произведения. Например, «Humoreske», «Kinderszenen», «Abends», «Traumeswirren» [9]9
«Вечером», «Грезы» (нем.)
[Закрыть] заключают уже в самом слове известное настроение или картину. Некоторые критики находили совершенно ошибочно, что Шуман писал «программную» музыку, то есть музыкальную иллюстрацию к известному тексту, подчиняя музыку словам. Он был враг всякого стеснения творчества, тем более зависимости его от подобных условий, и очень определенно выражается относительно подобного приема сочинения. «Признаюсь, что питаю предубеждение против такого способа творчества, и если композитор предлагает нам программу к своей музыке, то я говорю: прежде всего дай мне выслушать, написал ли ты хорошую музыку, а после того и программа твоя может мне быть приятной». Шуман возмущается не только «программами» разных композиторов, но ставит в упрек Бетховену его пояснения в пасторальной симфонии, видя в этом недоверие к пониманию других. «Человек проникнут каким-то священным трепетом, – замечает он по этому поводу, – перед работой гения: он не хочет знать причин, орудий и тайн творчества, так сама природа проявляет известное целомудрие, закрывая корни землею. Пусть артист замкнется со своими страданиями; мы бы узнали страшные вещи, если бы во всяком произведении могли проникнуть до самой причины его зарождения».
При богатой фантазии Шуман объяснял по большей части поэтическими образами как свои, так и чужие произведения, но эти представления являлись в его вещах после их возникновения. Так, например, к одной части «Фантазиштюка» – «Ночи» – он нашел впоследствии пояснение в истории Геро и Леандера; каждую ночь Леандер переплывает море, отправляясь к своей возлюбленной, ожидающей его на маяке и указывающей ему путь пылающим факелом. При исполнении этой вещи Шуману постоянно рисовалась картина их поэтических свиданий, но это толкование произвольное; «Ночь» не написана на этот сюжет и может в воображении другого артиста вызвать другие представления. О наименованиях своих вещей Шуман говорит, что они «возникали, конечно, позднее и не представляют ничего иного, кроме тонкого указания для понимания и исполнения». «Очень ошибаются те, – пишет он, – кто думает, что композитор берет перо и бумагу с жалким намерением изобразить то или другое. Тем не менее нельзя не придавать никакого значения влиянию мира и впечатлению от того, что приходит извне. Безотчетно, наряду с музыкальной фантазией, действует и мысль, наряду со слухом – зрение, и этот постоянно деятельный орган рисует под звуки известные очертания, которые, определяясь по мере возникновения музыки, принимают известный образ».
Наивысшего совершенства и выразительности в изображении самых тонких и разнообразных душевных состояний и ощущений Шуман достиг в своих песнях. Мелодии их скорее можно назвать музыкальной декламацией, которая следит за каждым тончайшим оттенком чувства и мысли, причем фортепиано не занимает уже второстепенного места и перестает быть простым сопровождением голоса, но сливается с ним в одно стройное целое и отражает все различные душевные настроения.
Творчество Шумана, единственное в своем роде по свежести, глубине чувства, яркости красок, богатству фантазии и поэзии, оправдывает предположения автора, которому иногда казалось, что он открывает новые пути в музыке. Та яркая оригинальность, которая характеризует его как композитора, отличала его и как человека, но носила более пассивный характер. Вся энергия его поглощалась страшной внутренней работой, и на активное проявление себя как человека у него не хватало ни времени, ни сил. Отсюда его необыкновенная молчаливость, известная всем его близким друзьям, которые охотно ее сносили, зная, какие перлы она скрывает в своей глубине. Генриетта Фогт рассказывает, что они часто совершали вместе прогулки по воде и по большей части сидели в лодке молча, но, прощаясь, Шуман крепко жал ей руку и говорил: «Сегодня мы хорошо друг друга поняли».
Друг его, Брендель, тоже сообщает: «Шуман открыл отличный маркобруннер (вино) в Голисе и пригласил меня пойти туда вместе с ним. В палящий зной направились мы туда, не произнося ни слова, и по прибытии на место маркобруннер оказался действительно нашей главной целью. Из Шумана нельзя было извлечь ни слова, и так мы пустились в обратный путь. Он сделал только одно замечание, осветившее мне то, что его наполняло. Он говорил о своеобразной прелести такого летнего дня, когда все голоса смолкают и в природе царит полная тишина. Он был захвачен этим впечатлением и заметил только, что древние определяли его очень метким выражением: „Пан спит“. В такие минуты Шуман обращал внимание на внешний мир лишь потому, что он непроизвольно вплетался в его мечты. Общество людей ему требовалось тогда только затем, чтобы освободить его от сознания одиночества. Но далеко не все понимали верно его молчаливость и многие объясняли ее себе очень невыгодно для Шумана. Так, его однажды пригласил к себе на большой вечер директор дюссельдорфской академии Шадов. Хозяин тщетно пытался вовлечь в разговор своего гостя, погруженного по обыкновению в раздумье. Шуман, не расслышав хорошенько, о чем с ним говорят, кивнул головой, приветливо улыбаясь, и отошел в сторону. Шадов, недостаточно знакомый с приемами Шумана, обиделся его поведением и решил его больше не приглашать».
Нечто подобное случилось с Рихардом Вагнером. «Шуман – высокоодаренный музыкант, – пишет он, – но невыносимый человек. Когда я возвращался из Парижа, то навестил его, говорил о положении музыки во Франции, потом о состоянии ее в Германии, говорил о литературе и политике – он же оставался нем почти целый час! Ведь невозможно же говорить всегда одному! Невыносимый человек!» Шуман же, в свою очередь, нашел, что «Вагнер – умный малый, полный причуд, но говорит безостановочно, что под конец становится нестерпимо!» Молчаливость Шумана заставляла некоторых приходить к ложному заключению, что Шуман по большей части «дремлет». Его мысли, напротив того, находились в постоянном возбуждении, и если казалось, что Шуман не принимает никакого участия в разговоре, то огонь, которым вспыхивал его взор, когда что-нибудь в беседе ему особенно нравилось, показывал, с каким интересом он следил за всем, что происходило вокруг него.
Молчаливость Шумана происходила также отчасти от его крайней застенчивости, и впоследствии болезненное состояние мозга выразилось в затруднении речи. Шуман говорил обыкновенно беззвучно, отрывистыми фразами, как будто разговаривая с самим собой. Василевский пишет о нем, что «он не умел разговаривать об обыденных вещах и повседневных событиях, так как пустая болтовня была ему противна, а в разговор о важных, интересных предметах он пускался очень неохотно и редко. Надо было ловить счастливую минуту. Когда же она являлась, то Шуман становился по-своему красноречив и поражал меткими, из ряда вон выходящими замечаниями, освещавшими с известной стороны необыкновенно ярко обсуждаемый предмет. Но лишь немногим близким лицам своего интимного кружка Шуман оказывал такую милость, в большинстве же случаев, часто с ними видясь, он не затевал никаких разговоров». Генрих Дорн, его бывший учитель теории, рассказывает следующее: «Когда я после долгих лет разлуки снова свиделся с Шуманом в 1843 году, то у него, по случаю дня рождения жены, был музыкальный вечер. Среди присутствующих находился Мендельсон; мы не успели сказать друг другу ни слова, приходили все новые и новые поздравители. Когда я уходил, Шуман сказал мне с сожалением в голосе: „Ах, нам совсем не пришлось поговорить“. Я стал утешать его и себя, что приду другой раз и прибавил смеясь: „Тогда мы вволю намолчимся“. „О, – возразил он тихо и краснея, – так вы меня не забыли!“»