355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Давыдова » Роберт Шуман. Его жизнь и музыкальная деятельность » Текст книги (страница 2)
Роберт Шуман. Его жизнь и музыкальная деятельность
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 03:04

Текст книги "Роберт Шуман. Его жизнь и музыкальная деятельность"


Автор книги: Мария Давыдова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Как только весть о решении Шумана дошла до его старого учителя Кунтша, он прислал ему письмо, в котором выражал свою радость по поводу этого события. Светлым пророчеством звучат слова это проницательного и почтенного старика: "…мир в Вашем лице обогатится еще одним великим артистом, и музыка доставит Вам бессмертие. Это мое твердое убеждение».

Густой туман расстилался над Гейдельбергом, когда Шуман рано утром его покидал. Но он был счастлив. В его жизни загоралась новая заря – предвестница будущей славы.

Глава III. Начало музыкальной деятельности

Возвращение в Лейпциг. – Музыкальные занятия. – Больная рука. – Начало композиторской деятельности. – Отзывы о Бахе. – «Papillons» и симфония. – Генриетта Фогт. – Состояние духа. – Перемена квартиры, образ жизни. – Ресторан «Кафебаум». – Смерть невестки.

Судьба Шумана решилась: он сделался музыкантом, к счастью для него и на благо всего человечества, преданного музыке. Но он далеко еще не нашел своего верного пути: настоящему его призванию – композитора – суждено было открыться лишь впоследствии, благодаря одной печальной случайности. Теперь же он мечтал только о лаврах виртуоза и переселился в Лейпциг как ученик Вика, возлагавшего большие надежды на его дарование. Когда другие цели вернули Шумана в город, который он покидал недавно с ненавистью, когда этот город должен был способствовать исполнению его заветных желаний, Шуман взглянул на него другими глазами и отдал должное кипучей музыкальной жизни, завоевавшей Лейпцигу его первенство в Европе.

Лейпциг являлся самым подходящим местом для образования музыкального дарования: он обладал прекрасным театром, многочисленными хоровыми и другими музыкальными обществами, постоянно дававшими концерты, и, наконец, знаменитым Гевандхаузом, где давалось ежегодно от 20 до 24 симфонических собраний. Немудрено, что такие преимущества примирили Шумана с теми недостатками Лейпцига, которые он находил в нем раньше, и заставили его сказать, что «нет в Германии, а может быть, и во всем мире, места, более подходящего для молодого музыканта».

По приезде своем в Лейпциг Шуман нанял квартиру в одном доме с Виком и вскоре стал в его семье своим человеком. Особую симпатию к нему почувствовали маленькие сыновья Вика, которым он по вечерам рассказывал бесконечные и страшные сказки собственного сочинения, причем иногда являлся им как привидение, с спиртовой лампочкой и в вывороченной мехом вверх шубе. Любимым же его развлечением было заставлять мальчиков стоять на одной ноге за небольшое вознаграждение.

Шуман со страшным рвением принялся за музыкальные упражнения, желая за три года достигнуть совершенства Мошелеса. Его игра, хотя и не отличалась особенно блестящей техникой, но уже раньше поражала всех своей оригинальностью, художественностью и поэтичностью. Музыка была для него «облагороженным языком души», и он обладал ключом к ее пониманию. Часто, сидя за фортепиано, он изъяснял товарищам те поэтические картины, которые рисовались в его воображении под звуки какой-нибудь пьесы. Исполняя «Приглашение к танцам» Вебера, он всегда повторял: «Вот говорит „она“, это – шепот любви! а теперь „он“, это – его серьезный, мужественный голос, теперь они говорят вместе, и я ясно слышу все, что говорят друг другу влюбленные». Но особенно глубокое наслаждение доставляли слушателям импровизации Шумана. Друг его, Топкен, пишет: «Я сознаюсь, что эти непосредственные музыкальные излияния Шумана доставляли мне такое наслаждение, какого я не испытывал более никогда, даже слушая величайших артистов. Мысли стремились к нему в неисчерпаемом богатстве. Из одной мелодии, которую он представлял во всевозможных видах, струилось и било ключом как бы само собой остальное, и надо всем расстилался свойственный ему дух со всей своей глубиной и чарами поэзии; вместе с тем ясно выступали характерные черты его музыкального существа, как в энергичных, мощных, так в воздушно-нежных, задумчиво-мечтательных мелодиях. Этих вечеров, часто захватывавших ночь и возносивших нас над внешним миром, я не забуду во всю жизнь».

Игра Шумана приобретала особенную своеобразную прелесть от почти беспрерывного, но крайне осторожного употребления педали, так что происходило нисколько не мешающее слуху слияние странных гармоний. Его игра, конечно, не годилась для концертной залы.

Однажды к Шуману зашел Василевский и, застав его за роялем, остановился у двери и стал прислушиваться к мистическим таинственным звукам, которые необыкновенно гармонировали с наступавшими зимними сумерками. «Звуки раздавались такие своеобразные и чарующие, – говорит Василевский, – каких я никогда еще не слыхал. Всем известна мечтательность и глубина чувства, которые так пленительно звучат в сочинениях Шумана. Эту выразительность, но в сильнейшей степени, надо себе представить, чтобы получить некоторое понятие о том, что я слышал в тот вечер. То не было простой игрой, но скорее таинственным парением в воздушных, звучащих волнах, волшебными звуками, как в сказочном мире. Иной раз слышались струны Эоловой арфы, проникнутые сладкой тоской, чудно сплетенная фантасмагория, в которой то здесь, то там вспыхивали разноцветные огни. Я был опьянен. Но это состояние принудило меня прервать очарование, чтобы вздохнуть свободно. Я постучал в дверь, и звуки смолкли. Но мне казалось, как будто я пришел из страны чудес».

Прилежание Шумана было так велико, что он не довольствовался простой игрой на фортепиано; юный артист заказал себе немую клавиатуру, которую брал с собой в экипаж, совершая с товарищами экскурсии, ставил к себе на колени и упражнял пальцы. Но и этого ему казалось мало: не довольствуясь своими успехами и желая быстрее продвигаться к намеченной цели, он придумал механизм, который должен был, по его мнению, привести к блестящим результатам. Храня от всех в тайне свое остроумное, как ему казалось, изобретение, Шуман, запершись в своей комнате, предавался неудержимо занятиям, которые состояли в следующем: посредством бечевки, прикрепленной к потолку, третий палец его руки оставался постоянно приподнятым в то время, когда остальные совершали самые трудные упражнения. «Не насилуй природы и гения, – писал Шуман еще недавно своей матери, – чтобы они в гневе навсегда от тебя не отвернулись». Он забыл свои предостережения, которые оказались пророческими, и, желая перехитрить природу, лишился навеки свободного употребления правой руки.

Неестественное положение пальца, чрезмерное напряжение его были причиной растяжения сухожилия, и вместо приобретения независимости и быстроты движения палец утратил всякую способность двигаться. Шуман в испуге обратился к доктору; тем не менее поражение от пальца распространилось вскоре на всю руку, и хотя благодаря искусному лечению великий композитор вновь стал владеть рукой, но играть мог только немного и нетрудные вещи и должен был навеки отказаться от мечты сделаться виртуозом. Это прискорбное событие явилось в то же время его счастливой судьбой: лишенный возможности удовлетворять свои музыкальные стремления игрой на фортепиано, Шуман обратился к творчеству, которому до сих пор посвящал слишком мало внимания, хотя в этом-то именно даре и скрывалась тайна его будущей славы. Шуману наступил уже 22-й год, когда ему пришлось в третий раз менять свой жизненный план.

Времени терять было нельзя, и он немедленно обратился к Генриху Дорну, бывшему в то время музыкальным директором в Лейпцигском театре, с просьбой заняться с ним теорией, в знании которой у него оказались большие пробелы. Он принялся за изучение теории со свойственной ему настойчивостью и с таким прилежанием, что однажды попросил Дорна прийти к себе домой для того, чтобы не терять времени; Дорн застал его за задачей и за шампанским, любимым напитком Шумана, который часто прибегал к нему во время занятий, говоря, что «оно высекает искры из ума».

Рвение, с каким Шуман изучал теорию, тем более удивительно, что эта сухая наука не внушала ему большой симпатии; он сознавал разумом всю ее важность, но находил, что гениальность и музыкальный инстинкт должны сами управлять творчеством, подсказывая или создавая законы.

«Теория – верное, но бездушное зеркало, немо отражающее правду, но остающееся мертвым без оживляющего объекта; фантазия же – ясновидящая с завязанными глазами, от которой ничто не скрыто и которая в своих заблуждениях является нам наиболее чудесной».

«С Дорном я никак не могу слиться воедино, – пишет гениальный ученик, – он хочет заставить меня понимать под музыкой – фугу». Вообще надо отметить тот интересный факт, что Шуман до 19 лет совсем не занимался теорией и все, что он написал до этого возраста, ему продиктовал его удивительный гений. Те сравнительно небольшие сведения, которыми он успел запастись на уроках Дорна, дали его гениальной душе много больше, чем полагал учитель, и Шуман впоследствии писал ему, что он научился у него большему, чем тот думает.

У Шумана главную роль играло самообучение, и он всю жизнь не переставал изучать великие произведения, особенно Баха, про которого пишет: «Бах – мой насущный хлеб, им я услаждаюсь, в нем нахожу новые мысли; „против него мы все – дети“, – сказал, кажется, Бетховен. Бах – моя грамматика, и притом наилучшая. Я разобрал все фуги подряд на все тончайшие разветвления; польза от этого громадная и производит нравственно укрепляющее действие: у него нет ничего недоделанного, болезненного, все написано на вечные времена».

Тем не менее отсутствие систематических знаний теории отразилось на сочинениях Шумана, и если некоторые из них страдают чем-нибудь, – то это недостатком формы. С отъездом Дорна в Гамбург занятия прекратились, но Шуман уже настолько продвинулся вперед, что задумал исполнить «геркулесову» работу – переложить скрипичные «Каприсы» Паганини для фортепиано. Попытка удалась и заслужила одобрение критики. К этому времени относятся «Papillons» (Бабочки), 12 маленьких номеров, составляющих одно целое и написанных на предпоследнюю главу романа Жан Поля «Die Fleqeljahrе» [1]1
  «Переходный возраст» (нем.)


[Закрыть]
. Вслед за «Papillons», посвященными Шуманом женам его трех братьев, он написал «Intermezzi» и первую часть симфонии, которая исполнялась в концерте Клары Вик, данном ею в Цвиккау. Шуман поехал в свой родной город, чтобы присутствовать в концерте, и, спрятавшись, слушал исполнение своего сочинения. Через некоторое время эта симфония, значительно измененная, исполнялась еще раз в Шнеберге, где жили братья Шумана, и затем в Лейпциге, в Гевандхаузе. Она никогда не появлялась в печати, но благодаря ей Шуман приобрел много интересных знакомых из музыкального мира. Шуман не чуждался теперь людей, как в первое свое пребывание в Лейпциге. Хотя занятия вынуждали его вести однообразную жизнь, мало способствовавшую сближению с людьми, но у него было много товарищей и несколько семейств, где его принимали как родного. Он познакомился с Генриеттой Фогт, дружбе которой обязан многими счастливыми воспоминаниями. Она была женой купца Карла Фогта, страстного любителя музыки, и так как не только разделяла его пристрастие к этому искусству, но отлично играла на фортепиано, то в доме их постоянно давались музыкальные вечера, на которых присутствовали почти все местные артисты; да и все музыканты, бывавшие в Лейпциге проездом, считали своим долгом посетить их гостеприимный дом. Немудрено, что Шуман чувствовал себя отлично в такой музыкальной обстановке и сохранил неизменную дружбу с этой замечательной и симпатичной женщиной, которую похитила преждевременная смерть. У Генриетты Фогт был альбом, в который она собирала подписи всех своих выдающихся друзей. Шуман изобразил там музыкальный знак, соответствующий crescendo, что должно было означать рост их дружбы, и под ним поставил свое имя. Этот лаконизм и вместе с тем образность вполне характеризует Шумана.

Состояние духа Шумана в это время было самое цветущее, бодрое; он постоянно пишет матери, что в нем «все радостно и солнечно». «Я так бодр умом и душой, что жизнь тысячью ключами бьет и кипит вокруг меня. Это божественная фантазия с ее волшебным жезлом». Сознание творчества наполняет его гордостью и счастьем. «Если бы ты могла знать, какое это чувство, когда человек может сказать себе: это творение твое, никто не отнимет и не может отнять своего достояния, потому что оно все твое; о, если бы ты могла почувствовать это „все“.»

Это светлое настроение, вызванное сознанием своих сил, уверенным, спокойным взглядом на будущее, иногда омрачается паническим страхом перед появлением холеры. Но, к счастью, Шуман переменил квартиру, навевавшую своей мрачностью черные думы, а с нею вместе исчез и пугавший его призрак болезни. Он поселился на берегу реки, в доме, окруженном со всех сторон зеленью, сквозь которую приветливо выглядывали красные домики. Окна спальни выходили на восток, и Шуман за утренним кофе наслаждался чудным зрелищем восхода солнца; вторая комната была еще уютнее, с видом на пестрые сады, на реку с мельницей; вечером она озарялась лучами заката, а ночью в нее глядела луна. Такая обстановка, несомненно, должна была благотворно подействовать на Шумана, успокоить его нервы и возбудить деятельность фантазии. Шуман вставал рано. В пятом часу он «выпрыгивал, как олень, из кровати», приводил в порядок счета, письма и записки. Что же касается порядка в его комнате, то он был скорее поэтический, чем какой-либо другой, и часто его гости не находили места, где сесть, так как всю мебель занимали книги и ноты. До обеда Шуман сочинял и работал, после обеда читал, затем гулял, обыкновенно один и за городом. Вечера проводил в кругу друзей, по большей части в ресторане; возвращаясь домой, отмечал в дневнике пережитое, сводил счета и записывал музыкальные мысли, пришедшие ему в течение вечера. Жизнь его протекала в однообразном порядке, из которого он выходил очень редко. Иной раз случалось, что друзья, возвращаясь домой, увлекались разговором и, чтобы не прерывать беседы, которая обыкновенно касалась музыки, направлялись в ресторан, перелезали через забор, если ворота были закрыты, будили кельнера или же сами доставали себе вина – и продолжали разговор до глубокой ночи. Такие ночные прогулки случались редко, и Шуман обыкновенно рано возвращался домой. Об одной подобной прогулке рассказывает Брендель. «Была чудная весенняя ночь, мы сидели в саду, над нами бушевала гроза, вокруг нас сверкала молния. Вот обстановка, бывшая восприемницей тех вещей, которые Шуман в то время сочинял!»

Друзья, состоявшие преимущественно из музыкантов, собирались по большей части в один и тот же ресторан, носивший название «Кафебаум». Шуман помещался сбоку стола, облокотившись и поддерживая голову рукой; перед ним стояла кружка пива, которую ему заменяли новой, не дожидаясь его приказания и не вызывая его из глубокой задумчивости и мечтательности, в которую он обыкновенно погружался. С полузакрытыми глазами и неизменной сигарой, он почти не принимал участия в разговоре. «Но иногда оживал, становился разговорчив, когда касались особенно интересных вопросов, так что можно было заметить его пробуждение от созерцания, видеть, как обращенный постоянно внутрь себя взор устремлялся на внешний мир, проявляя гениальную прозорливость и фантастичную красоту». Иногда Шуман внезапно покидал товарищей и спешил домой записать те мелодии, которые в нем только что зародились.

В сентябре 1833 года Шуман переменил квартиру и поселился на четвертом этаже. Здесь он вскоре получил печальное известие о смерти своей невестки Розалии, которую искренно любил. Горе от потери дорогого существа вызвало у него болезненные переживания, достигшие страшной силы 17 октября. Эта ночь отмечена у него в записной книге как «ужасная»: его преследовали безотчетный, мучительный страх; некоторые из его биографов говорят, что он даже собирался выброситься из окна в припадке глубокой тоски. Боясь одиночества и повторения такого состояния, Шуман просил своего друга Гюнтера переехать к нему. Воспоминание об этих мучительных днях врезалось настолько глубоко в душу Шумана, что он на всю жизнь сохранил отвращение к высоким квартирам и не помещался иначе, как в нижних этажах. Он вскоре переменил квартиру, и мало-помалу к нему вернулось спокойствие духа, но это болезненное состояние было замечательно тем, что в проявлениях его уже таились зародыши того страшного недуга, который разрушил этот мощный дух в самом расцвете его жизненных сил.

Кроме этого временного уныния, вызванного внешним событием, Шуман находился по большей части в жизнерадостном и бодром настроении. С тех пор как исчезла необходимость идти против своего призвания, когда силы не тратились более на бесплодную борьбу, а шли на любимое дело, его гениальная природа стала развиваться во всем своем богатстве, и, юноша по летам, он уже был зрел по уму, с вполне сложившимися и определившимися взглядами на жизнь и искусство. «Как неопределенны и неуверенны, – восклицает он, – были мои мысли три года тому назад! Насколько тверже и яснее теперь мои взгляды! Мечты и сознание в чудном равновесии, мысли и чувства нераздельны».

Неутомимый, ненавидящий праздность, Шуман не довольствовался одной музыкой и вскоре нашел новое поприще для своей деятельности, где проявил еще один талант своей многосторонне одаренной натуры – критический.

Глава IV. «Новая газета» и «Давидсбюндлеры»

Причины возникновения «Новой газеты» и ее задачи. – Характер газеты, – Людвиг Шунке. – Шуман как критик. – Давидсбюндлеры. – Отзывы Шумана о Рубинштейне и Львове.

Музыка в Германии, достигшая при Бетховене апогея своего величия, со смертью его стала приходить все больше и больше в упадок и наконец утратила вполне свое серьезное направление, впав в «классически-романтический полусон». На сцене царила итальянская опера с Россини во главе, в концертах пожинали лавры Герц, Черни, Калькбреннер и другие артисты, игра которых основывалась исключительно на внешнем блеске и техническом совершенстве. Поэзия и внутренний смысл искусства как будто были утрачены не только артистами и публикой, но самой критикой. Казалось, что критика перестала понимать цель своего существования. Преклоняясь раболепно перед модными авторитетами, которых хвалила без разбора, она яростно восставала против всего оригинального, молодого, что выбивалось из узких рамок обыденности и устарелых понятий. Критические статьи лейпцигской «Всеобщей музыкальной газеты» (Allgemeine musikalische Zeitung) под редакцией Финка, так же как статьи редактора берлинской газеты «Ирис» Рэльштаба, были всецело и беспощадно направлены против Шопена, Шумана, Мендельсона и Шуберта, то есть именно против тех начинающих тогда гениев, которые впоследствии сделались одними из самых ярких светил искусства. Такое печальное положение дел составляло главную тему разговоров среди молодежи, которая собиралась по вечерам в ресторане «Кафебаум» и для которой музыка была насущным хлебом. Тогда молодые люди решили не смотреть безучастно, но действовать энергично против закоренелого зла, восстановить поэзию искусства в ее прежнем значении, внести новую, свежую струю в стоячую воду и провозгласить более великие художественные идеалы. Для этой цели они задумали издавать музыкальную газету, задача которой состояла в правдивом изложении фактов, в верной критике, не искажающей истины ради угождения известному лицу, и главное в поощрении всего молодого и самобытного. «Наше намерение, – говорили они, – просто; вот оно: напоминать постоянно о старом времени и его произведениях, о том, что лишь у такого чистого источника можно почерпнуть новые художественные красоты, затем недавнее прошлое, направленное лишь на развитие внешней виртуозности, побороть как антихудожественное и наконец приготовить новое, поэтическое время, способствуя его скорейшему появлению».

Мечта молодых людей осуществилась не без препятствий, явившихся в лице издателей, которые с недоверием относились к юности смелых борцов за искусство. Но в юности и таилась их сила. Благодаря энергии, с которой действовала эта предприимчивая молодежь, препятствия были устранены, издатель нашелся в лице Гартмана, и газета, носившая название «Новой газеты», образовалась под редакцией Шунке, Кнорре, Вика и Шумана. Впоследствии, когда смерть и другие обстоятельства лишили редакцию некоторых из ее главных представителей и газете грозила гибель, Шуман, чтобы спасти дорогое детище, стал один во главе ее и продолжал начатое дело в течение десяти лет, до 1844 года, после чего редакция перешла к Освальду Лоренцу и затем к Бренделю.

С первых же номеров издания определилось его направление, его стремление поднять уровень художественного понимания посредством искусства, указывая на старейших великих мастеров или выдвигая молодые таланты. Последнее составляло главную цель газеты и протянулось красной нитью через все годы ее существования, наравне с ее старанием поставить преграду всякой бездарности. Это направление газеты привлекло участие множества талантливой молодежи, имевшей в ней равное положение, голос и права. Молодая, сильная, бодрая жизнь била ключом в первых томах издания и возбуждала сочувствие публики. «Каждый нес в газету то, что имел. Материал казался бесконечным; чувствовалось сознание благородных стремлений; кто не хотел поддаваться – уносился общим потоком, новые божества должны были создаваться, старые, чужестранные идолы – быть низвергнуты; работали день и ночь». Благодаря этому новому течению в критике и искусстве образовалось две партии: старая и молодая, объявившие друг другу войну не на жизнь, а на смерть. Шуман, в лице Флорестана, убеждает юношей и мужей «побить филистеров, музыкальных и прочих». Филистерами назывались вообще люди узких взглядов, косных убеждений, и этой нелестной, но заслуженной кличкой Шуман заклеймил членов противной партии. Он не знал к ним пощады, считая их самих врагами искусства, а взгляды их – вредными и убивающими поэзию в музыке; поэтому он на каждом шагу наносил им тяжкие удары своим смелым пером. На яд же их брани он отвечал равнодушием и насмешками: «Музыка побуждает соловья к пению, а мопсов к лаю». «Красным называется цвет юности. Бык и индюк становятся бешеными при его виде». И продолжал возбуждать энергию в молодых артистах: «Юноши, – пишет Шуман, – перед вами длинный и трудный путь. На небе заметна какая-то странная заря, утренняя или вечерняя – я не знаю. Творите для света!» «Назначение юности, – говорит он дальше, – заключается в том, чтобы расцепить старое время, которое еще тысячью звеньев держится за прошлое столетие. Одной рукой молодежь разъединяет цепь, другой указывает на будущее, где она станет господствовать в новом царстве, которое, как рай Магомета, обвито чудными алмазными нитями и хранит в своих недрах чуждые, невиданные еще вещи, о которых нам уже сообщал Бетховен, и повторил светлый юноша Шуберт своим детским, умным, сказочным языком».

Деятельность «Новой газеты» была направлена в две противоположные стороны: на подавление старых понятий, уничтожение господства «бесталанных, дюжинных талантов и талантливых многострочителей, трех архиврагов искусства; затем на поощрение всего молодого, самобытного и гениального».

«Время обоюдных любезностей пришло к концу, – говорил музыкальный новатор, – мы сознаемся, что ничего не сделаем для его возрождения. Кто боится нападать на дурное, защищает хорошее лишь наполовину». Общий тон «Новой газеты» носил характер необыкновенного доброжелательства. «Если бы вы знали, артисты, а главное – вы, композиторы, как мы счастливы, когда можем вас безгранично хвалить. Мы знаем язык, на котором следует говорить об искусстве – это язык доброжелательства». Исходя из того убеждения, что «без поощрения нет искусства», Шуман взял под свое покровительство молодых композиторов, которым грозила опасность погибнуть от гонения старой критики и равнодушия публики. Всякая самобытность и дарование, даже если они не подчинялись условным правилам сочинения, встречались новой критикой радостно, и Шуман главным образом отстаивал свободу их проявления. «Гений может творить свободно», – пишет он. «К чему облекать пылкого юношу в халат старика и давать ему длинную трубку для того, чтобы он сделался положительнее и порядочнее. Оставьте ему развевающийся локон и веселый наряд!» Примером доброжелательной критики может послужить отрывок из отчета о сонате Дельфины Гилль Гандлей. «Подойди ближе, нежная артистка, и не бойся грозного слова о себе. Небо знает, что я ни в каком случае не Менцель, а скорее Александр, который сказал Квинту Курцию: „С женщинами я не воюю; я нападаю лишь на тех, кто с оружием“. Я осеню твою голову жезлом критики, как стеблем лилии. Или ты думаешь, что мне незнакомо то время, когда хочешь говорить и не можешь от избытка блаженства, когда все готов прижать к своей груди, но не находишь ничего, и когда музыка нам указывает то, что мы еще раз утратим?» – и так далее. Как беспощадно громил Шуман представителей бездушной виртуозности, можно судить по его отзыву о фантазии Черни «Четыре времени года». «Большего банкротства фантазии, чем проявил Черни в своем новом произведении, трудно себе представить. Поместите почтенного композитора в богадельню и дайте ему пенсию; право, он ее заслужил и не будет больше писать». С особенным ожесточением Шуман нападал на произведения своего великого современника Мейербера, музыка которого была противна самой природе Шумана. Заботы и хлопоты по изданию газеты почти всецело лежали на Шумане, и одним из наиболее деятельных его помощников был Людвиг Шунке, с которым он познакомился незадолго до основания редакции.

«Прошлую зиму к нам вошел молодой человек. Все глаза устремились на него. Одни находили в нем сходство с апостолом Иоанном; другие полагали, что если бы откопали в Помпее подобную мраморную голову, ее бы объявили принадлежащей римскому императору. Флорестан шепнул мне на ухо: „Ведь это воплощенный Шиллер Торвальдсена, но только что в живом еще более шиллеровского“. Однако все согласились, что он должен быть художником, так ясно его положение было обозначено самой природой в его внешнем образе; да, ведь вы все знали, мечтательные глаза, слегка иронический рот, густые, длинные и вьющиеся волосы и под ними хрупкое тщедушное тело. Прежде чем он в этот день первой встречи нам тихо назвал свое имя – Людвиг Шунке из Штутгардта, – я услышал внутренний голос: „Это тот, которого мы ищем“, – и в его глазах светилось нечто подобное».

Шуман не ошибся: он вскоре сблизился с Людвигом Шунке и горячо к нему привязался. Шунке происходил из музыкальной семьи и сам превосходно играл на фортепиано; Шуман с наслаждением слушал не только его игру, но даже упражнения: «Как орел, носился он, метал молнии, как Юпитер с сверкающим, но спокойным взглядом, с каждым нервом, исполненным музыки! Уверенность и смелость его игры, особенно в последние месяцы перед смертью, дошли до невероятного и носили оттенок болезненности». Его творчество, не успевшее вполне развиться, подавало большие надежды, но насколько он свободно излагал музыкальные мысли, настолько же не владел даром писателя, – статьи его в газете приходилось исправлять Шуману, который так любил своего друга, что после смерти его, глубоко поразившей знаменитого композитора, продолжал писать статьи в его духе и от его имени. Шунке умер от чахотки на 24-м году своей жизни.

Шуман начал свою деятельность как критик за несколько лет до издания газеты.

Поводом к этому послужили вариации на тему «Дон Жуана» Шопена, тогда еще неизвестного, начинающего музыканта. Шуман своим тонким художественным чутьем угадал в нем гения, написал о нем статью, напечатанную во «Всеобщей музыкальной газете» и затем вошедшую в сборник его сочинений. В этой статье, носящей отпечаток влияния Жан Поля, Шуман сразу отводит Шопену то место, которое он заслужил. «Шляпы долой, господа, – пишет он, – перед вами – гений!» Благодаря его восторженным отзывам, упрочились имена Мендельсона, Шуберта, Шопена, Берлиоза и многих других, на которых публика и критика тогда еще не обращали внимания.

Критическая деятельность Шумана замечательна не только по верности своих отчетов, беспристрастности суждений и глубине мысли, но и потому, что она дала ему возможность проявить свой литературный и поэтический талант; некоторые из его статей можно назвать прямо стихотворениями в прозе по образности выражения и богатству фантазии.

Молодым издателям часто ставилось в упрек, что они выдвигают поэтическую сторону музыки в ущерб ее теоретическим достоинствам; «но, – отвечает Шуман, – в этом упреке заключается именно то, чем мы хотим отличаться от остальных газет».

Свежий, бодрый дух издания, честность взглядов, доброжелательное, лишенное всякой зависти отношение к товарищам по искусству приобрели газете вскоре симпатии публики, которая с интересом следила за борьбой обеих партий. Сотрудники печатали свои статьи под псевдонимами, более или менее известными публике, но она встречала иногда имена, которые поражали ее своей таинственностью: Флорестан, Эвсебий, Раро и целое общество – Давидсбюндлеры долго оставались для всех загадкой. Но наконец ларчик открылся, и довольно просто: оказалось, что все эти лица и само общество были не кто иной, как сам Шуман. При своей любви ко всему загадочному и сверхъестественному, при убеждении, что таинственность обаятельно действует на массу, Шуман создал целый фантастический мир музыкантов, от лица которых и писал свои статьи. Воплотив в Эвсебии и Флорестане разнородные элементы своей натуры, великий композитор прибегал к их посредству, чтобы придать разнообразный колорит своим статьям.

Мягкий, тонко одаренный Эвсебий старается все смягчить и во всем отыскивает что-нибудь хорошее; пылкий, резкий Флорестан с необыкновенной чуткостью находит все недостатки. Соединяющим их звеном является спокойный, разумный Мейстер Раро, к которому они обращаются за решением своих споров. Что же касается союза Давидсбюндлеров, то он был более чем «духовно-романический, и существовал только в голове своего основателя – Шумана». Давидсбюндлеры в переводе означает союзники Давида, и библейский царь Давид считался патроном этого фантастического музыкального братства, к которому Шуман причислял всех действительно понимающих музыку, духовно родственных людей. Его идеально-отвлеченное представление о духовном родстве шло так далеко, что он считал Моцарта таким же великим союзником, как потом Берлиоза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю