355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марио Варгас Льоса » Письма молодому романисту » Текст книги (страница 7)
Письма молодому романисту
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:16

Текст книги "Письма молодому романисту"


Автор книги: Марио Варгас Льоса


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

До скорого свидания.

X
Утаенный факт

Дорогой друг!

Эрнест Хемингуэй где-то писал, что в самом начале своего литературного пути он работал над одной историей, и вдруг ему пришла в голову мысль взять и выкинуть самое главное событие – умолчать о том, что главный герой повесился. И таким образом писатель, по его словам, открыл для себя повествовательный прием, которым в дальнейшем он часто пользовался и в романах, и в рассказах. Действительно, позволим себе сделать вывод: лучшие произведения Хемингуэя изобилуют умолчаниями – то есть хитрый рассказчик ловко скрывает многие факты и поворачивает дело таким образом, что сами эти умолчания выглядят очень красноречиво и сильно воздействуют на воображение читателя – тот начинает заполнять белые пятна собственными догадками и предположениями. Назовем подобный прием «утаенным фактом», но сразу оговорим, что, хотя Хемингуэй часто к нему прибегал (и, как правило, результат был блестящим), изобрел его отнюдь не он, потому что прием утаенного факта столь же стар, как и сам роман.

Но отдадим должное автору «Старика и моря»: мало кто из современных прозаиков так же смело вводил в повествование «утаенные факты». Помните великолепный рассказ Хемингуэя – возможно, самый знаменитый – под названием «Убийцы»? Главное во всей истории – огромный знак вопроса. Почему хотят убить шведа Оле Андресона два головореза, заявившихся в закусочную Генри, расположенную в безымянном поселке? И почему этот самый загадочный Оле Андресон даже после того, как Ник Адаме предупредил его об опасности, сказав, что залетные убийцы хотят расквитаться с ним за что-то, не пытается скрыться или, скажем, обратиться в полицию, а покорно ждет? Ответа мы не получим. Вернее, если нам нужны ответы на два поставленных выше и главных для всей истории вопроса, мы, читатели, должны придумать ответы сами, воспользовавшись скудными сведениями, которыми снабжает нас всезнающий и безличный рассказчик: мы узнаем от него, что когда-то давно, до того как Оле Андресон осел в этих краях, он вроде бы был боксером в Чикаго и нарушил какой-то уговор – за что и должен теперь поплатиться.

«Утаенный факт», или рассказ с умолчаниями, – прием не самоценный и не случайный. Нужно, чтобы умолчания рассказчика имели свой смысл и оказывали весьма конкретное воздействие на рассказанную часть истории, иначе говоря, умолчания должны быть непременно замечены, должны подхлестнуть любопытство и фантазию читателя. Хемингуэй слывет здесь виртуозом, и весомым аргументом в пользу этого мнения служит рассказ «Убийцы» – образец лаконичности, когда текст напоминает вершину айсберга, то есть мы видим лишь маленький сияющий на солнце пик и, глядя на него, начинаем размышлять о том, что это лишь часть огромного, невидимого для нас массива событий. Рассказывать с недомолвками, ограничиваясь намеками, которые будоражат внимание и заставляют читателя активно участвовать в раскручивании истории, вносить в нее собственные догадки и предположения, – это едва ли не самый востребованный прием из писательского арсенала. Прием, который добавляет историям жизни, то есть придает им силу убедительности.

Помните, какую важную вещь скрыл от читателя Хемингуэй в своем лучшем (на мой взгляд) романе «И восходит солнце»? Да, я имею в виду импотенцию Джека Барнса, который выполняет и функцию рассказчика. Об этом ни разу не говорится впрямую; но тема всплывает благодаря многозначным недомолвкам – рискну даже сказать, что читатель под воздействием прочитанного сам навязывает ее герою. Джека и красавицу Брет связывают на удивление невинные отношения. Джек явно любит ее, и она, несомненно, любит его или могла бы полюбить, если бы им не мешало некое препятствие – да только вот мы о нем никогда ничего достоверно не узнаем. Об импотенции Джека Барнса не говорится ни слова – это исключительно красноречивое умолчание, ведь читателя чем дальше, тем больше изумляет необычное и противоречивое поведение Джека, а внятного объяснения текст не дает. И все вроде бы подводит нас к выводу – вполне логичному выводу – об импотенции героя. Именно потому, что данное обстоятельство замалчивается, или потому, как именно оно замалчивается, сей утаенный факт подсвечивает всю историю совершенно особым светом.

«Ревность» Роб-Грийе – тоже из числа романов, где главный элемент фабулы (не более и не менее как центральный герой) изгнан из повествования, но сделано это так, что его отсутствие постоянно ощущается. Как почти во всех романах Роб-Грийе, в «Ревности» нет, собственно, какой-то одной истории, во всяком случае в традиционном смысле слова, – нет единого сюжета с началом, кульминацией и развязкой. Здесь скорее имеются какие-то намеки на историю или очертания истории, которой мы не знаем и которую вынуждены достраивать или восстанавливать, как археологи восстанавливают вавилонские дворцы, взяв за основу горсть камешков, сохраненных веками, или как зоологи восстанавливают облик доисторических динозавров и птеродактилей, имея в своем распоряжении лишь ключицу или какую-нибудь другую косточку. Можно легко показать, что все романы Роб-Грийе основаны на приеме утаенного факта. Но в «Ревности» он особенно важен: дабы рассказанное в романе имело смысл, необходимо, чтобы отсутствующий персонаж заявил о себе и обрел облик в сознании читателя. Кто же он, этот невидимый человек? Ревнивый муж, если судить по названию книги – названию, добавим, более чем неоднозначному. Некто, одержимый демоном подозрительности, следит за женщиной, стараясь не упустить ни одного ее движения, о чем она не подозревает. Хотя достоверно читатель не знает ничего; на подобные догадки – или выдумки – его натолкнула манера, в какой описан болезненный, неотвязный взгляд – безумный, ловящий самые незначительные жесты и движения женщины. Так кто же он, этот скрупулезный наблюдатель? И почему ведет визуальную осаду? Объяснений мы не получаем, ответа нет, вернее, роман его не дает, и сам читатель вынужден искать ответы, пользуясь скудными подсказками, вкрапленными в текст. Такого рода утаенные сведения, факты, навсегда исключенные из романа, мы могли бы назвать эллиптическими, чтобы отделить от тех, что автор скрывает от читателя лишь временно, просто оттягивая разговор о них ради создания эффекта ожидания, как бывает в детективных романах, где только в самом конце объявляется имя убийцы. Подобный вариант мы можем назвать сведениями, утаенными по принципу инверсии, имея в виду поэтическую фигуру, которая предполагает перестановку слов в стихотворении ради благозвучия или ритма (например: «И в года прекрасное время...» вместо «И в прекрасное время года...»).

Пожалуй, самый замечательный пример «утаенного факта» в современном романе – «Святилище» Фолкнера, где кратер истории – изнасилование юной и легкомысленной Темпл Дрейк, которое совершает при помощи кукурузной кочерыжки гангстер-импотент и психопат Лупастый. Мы узнаем о преступлении далеко не сразу, информация подается обрывками, и читатель постепенно, снова и снова возвращаясь в прошлое, восстанавливает всю картину целиком. Гнетущая непроясненность, собственно, и определяет атмосферу, в которой разворачивается действие «Святилища», – атмосферу варварства, сексуального насилия, страхов и предрассудков, из-за чего Джефферсон, Мемфис и прочие места, где происходят события, превращаются в символы мира зла, обрекающего людей на погибель и вечное проклятие в библейском значении этих слов. Здесь не просто нарушаются все мыслимые человеческие законы, нет, ужасы, описанные в романе, причем изнасилование Темпл – лишь один эпизод, а еще там вешают, линчуют, убивают и вообще представлен целый набор преступлений, – рождают у нас такое ощущение, будто мы стали свидетелями торжества дьявольских сил и добро потерпело полное поражение от духа зла, которому удалось воцариться на земле. Весь роман, по сути, состоит из «утаенных фактов». Кроме изнасилования Темпл Дрейк, такие важные обстоятельства, как убийство Томми и Реда или импотенция Лупастого, поначалу тоже окружены молчанием, и читатель лишь задним числом узнает о них и в конце концов получает возможность восстановить подлинную последовательность событий. Фолкнер и в этом романе, и во всех прочих показал себя истинным мастером приема утаенного факта.

Теперь я хотел бы привести последний пример, для чего нам придется сделать прыжок назад – длиной в пятьсот лет – и перенестись в эпоху, когда был написан замечательный – один из лучших – средневековый рыцарский роман (это моя настольная книга) – «Тирант Белый» Жоанота Мартореля. Там прием утаенного факта – в виде инверсии или эллипсиса – используется не менее изобретательно, чем у лучших современных прозаиков. Давайте посмотрим, как выстроен важнейший эпизод романа – один из его кратеров – тайное любовное свидание Тиранта и Кармесины, а также Диафебуса и Эстефании (оно описывается с середины CLXII главы по середину CLXIII). Вот о чем там идет речь. Кармесина и Эстефания проводят Тиранта и Диафебуса в дворцовые покои, и, не ведая того, что Плэрдемавида подглядывает в замочную скважину, они всю ночь предаются любовным забавам – у Тиранта и Кармесины они вполне невинны, а у Диафебуса и Эстефании куда более греховны. На рассвете любовники расстаются, и несколькими часами позже Плэрдемавида сообщает Эстефании и Кармесине, что стала тайной свидетельницей их ночного свидания.

Но в романе «реальный» хронологический порядок событий нарушен, зато благодаря многочисленным временным скачкам и «утаенным фактам» описанная выше сцена невероятно обогащается смысловыми оттенками. Сперва читатель узнает, как Кармесина и Эстефания принимают решение провести Тиранта и Диафебуса в свои покои, затем – как Кармесина притворяется спящей. Всезнающий и безличный рассказчик продолжает, придерживаясь «реальной» хронологии, излагать историю: увидев прекрасную принцессу, Тирант покорен ее красотой, он падает перед ней на колени и целует ей руки. Тут происходит первый временной скачок – или хронологический сбой: «И обменялись они многими любезностями. А когда им показалось, что пришла пора разлучаться, они распрощались и вернулись в свои покои». Повествование переносится в будущее, образуя смысловое зияние, провал-умолчание, над которым повисает мудрый вопрос: «Кто мог спать той ночью, ежели одним мешала любовь, а другим – боль?» Очередной эпизод происходит уже следующим утром. Плэрдемавида покидает свою постель, входит в покои принцессы Кармесины и видит Эстефанию, которая «пребывает в самом печальном состоянии духа». Что случилось? Что явилось причиной любовных терзаний Эстефании? Разумеется, все намеки, вопросы, шутки и насмешки Плэрдемавиды на самом-то деле адресованы читателю – они разжигают его любопытство. Но вот наконец, после длинного и уклончивого вступления, красавица Плэрдемавида признается, что минувшей ночью ей привиделся сон, будто Эстефания провела в свои покои Тиранта и Диафебуса. Тут происходит второй временной скачок – или хронологический сдвиг: действие возвращается назад, в предыдущий вечер; мнимый сон Плэрдемавиды помогает читателю узнать, что же все-таки произошло во время любовного свидания. Утаенный факт всплывает на поверхность, картина восстановлена во всей полноте. Во всей полноте? Как бы не так! Ведь кроме временного сдвига, как вы, конечно, заметили, случился еще и пространственный скачок – поменялась пространственная перспектива, и события той ночи описывает уже не безликий повествователь, как вначале, а Плэрдемавида, рассказчик-персонаж, и, само собой разумеется, она вовсе не стремится восстановить объективную картину, ее свидетельство предельно субъективно (насмешливые, забавные комментарии не только придают описанию личностную окраску; они прежде всего смягчают жестокость сцены, которая, несомненно, затмила бы собой все прочее, расскажи кто-либо другой о том, как Диафебус лишил девственности Эстефанию). В двойном перемещении – временном и пространственном – можно угадать также и «китайскую шкатулку», иначе говоря, появляется независимый рассказ (Плэрдемавиды), включенный в общее повествование, которое ведет всезнающий рассказчик. (В скобках добавлю, что в «Тиранте Белом» прием китайской шкатулки или матрешки используется очень часто. Подвиги, совершаемые Тирантом на протяжении года, и день празднеств при английском дворе описаны уже не всезнающим рассказчиком, а Диафебусом графу де Варуаку; о взятии Роды генуэзцами два французских рыцаря рассказывают Тиранту и герцогу Бретонскому, а о приключениях купца Гаубеди мы узнаем из уст Тиранта, когда он беседует с Тихой Вдовой.) Таким образом, достаточно проанализировать один-единственный эпизод из этой книги, чтобы убедиться: приемы, нередко нами относимые к современным изобретениям, потому что нынешние писатели научились броско ими пользоваться, на самом деле принадлежат романной сокровищнице, из которой свободно и умело черпали писатели-классики. А наши современники, подчеркнем это, лишь отшлифовали их или исследовали новые возможности, скрытые в повествовательных системах, которые в большинстве своем родились вместе с самыми древними художественными памятниками.

Думаю, прежде чем закончить это письмо, стоит попытаться извлечь общий вывод, чтобы он распространялся на все романы и касался некоего их природного свойства, из которого и проистекает прием утаенного факта. Любой роман в написанном виде – это только фрагмент рассказанной там истории, ведь если мы вознамеримся проследить и восстановить ее досконально, во всех деталях без исключения – что подразумевает мысли, жесты, вещи, культурные ориентиры, исторический, психологический, идеологический материал и так далее, – охватив все то, что предполагает полная история, мы получим бесконечно более широкое полотно, чем данное нам текстом и чем то, которое любой из писателей, даже самый щедрый и плодовитый, менее других склонный к повествовательной экономии, способен воплотить в своем сочинении.

Чтобы показать безусловную неполноту любого повествования – а также высмеять претензии «реалистической» литературы на воспроизведение реальности, – французский писатель Клод Симон взял в качестве примера описание пачки сигарет «Житан». Какие элементы должно включать в себя такое описание, дабы считаться реалистическим? – спрашивает он. Размер, цвет, содержание, надписи и, разумеется, материал, из которого сделана пачка. Но разве этого будет достаточно? Никоим образом. Чтобы не оставить без внимания ни одной важной детали, следовало бы также включить в описание подробную информацию о технологических процессах изготовления как пачки, так и сигарет, которые в ней находятся. А почему бы не рассказать о системе распространения и торговли, благодаря которой сигареты доходят от производителя к потребителю? И что, тогда мы исчерпали бы возможности полного описания пачки «Житан»? Нет, конечно! Курение сигарет – не самостоятельное, изолированное от прочих действие, оно зависит от привычек и диктата моды, теснейшим образом связано с историей общества, мифологией, политикой, образом жизни того или иного класса, а с другой стороны, мы имеем дело с практикой – привычкой или пороком, – на которую реклама и экономические условия оказывают решающее воздействие и которая, в свою очередь, радикальным образом воздействует на здоровье курильщика. Можно пойти еще дальше – и докатиться до полного абсурда. Вывод сделать нетрудно: описание любого предмета, даже самого ничтожного, если разворачивать его характеристику, стремясь к абсолюту, представляет собой совершенно и безусловно утопическую задачу – оно выльется в попытку описать Вселенную.

О художественном произведении можно, конечно же, сказать почти то же самое. Если писатель, взявшись рассказывать некую историю, не определит для себя конкретных границ (то есть если он не смирится с необходимостью опустить ту или иную информацию), эта история не будет иметь ни начала, ни конца и должна тем или иным образом слиться со всеми историями вообще – превратиться в химеру, бесконечную воображаемую вселенную, в которой сосуществовали бы, внутренне связанные между собой, все литературные тексты. Итак, если исходить из высказанной мною мысли, что роман – или, вернее, вообще любая письменная литература – это лишь сегмент некоей цельной истории, из которой писатель вынужден выкидывать массу сведений, потому что они поверхностны, необязательны или тем или иным образом уже втянуты в другие истории, выбранные для рассказа, то все же следует отличать сведения, выброшенные по причине их очевидности или ненужности, от сведений, утаенных намеренно, о которых я и веду речь в этом письме. На самом деле мои утаенные сведения – отнюдь не очевидные и не лишние. Наоборот, они чрезвычайно важны, они играют конкретную роль в повествовательном целом, и поэтому их исключение или перемещение во времени влияют на всю историю, на сюжет или романные перспективы.

Под конец я с удовольствием повторю сравнение, которое когда-то сам использовал, анализируя «Святилище» Фолкнера. Допустим, что полная история, рассказанная в романе (состоящая как из описанных, так и опущенных сведений), – это ведро. И каждый отдельный роман после того, как из него уберут поверхностные факты, а также факты, которые следует исключить из текста ради достижения определенного эффекта, если извлечь его из ведра, принимает конкретную форму – получается некий предмет, некая скульптура – собственно, выражение оригинальности автора. Форма высечена с помощью разных инструментов, но чаще всего автор, выполняя эту задачу, прибегает к наиболее полезному, на его взгляд, приему – отсекать лишнее, пока не останется искомая, прекрасная и убедительная, фигура, – к приему утаенного факта (если у Вас не найдется более красивого термина).

Обнимаю Вас и до новой встречи.

XI
Сообщающиеся сосуды

Дорогой друг!

Чтобы поговорить о последнем приеме – «сообщающихся сосудах» (чуть ниже я объясню, почему решил сделать его «последним»), хорошо было бы вместе перечитать один из самых замечательных эпизодов «Госпожи Бовари». Я имею в виду сельскую выставку (глава VIII, часть вторая), эпизод, во время которого на самом деле происходят два (или даже три) совершенно разных события; и рассказы о них переплетены таким образом, что события эти срастаются и в определенной степени видоизменяют друг друга. Иными словами, они соединяются по принципу сообщающихся сосудов и черпают один у другого жизненную силу; в результате возникшего взаимодействия отдельные эпизоды образуют нерасторжимое целое, внутри которого каждый становится уже чем-то иным и воспринимается не так, как воспринимался бы, расположи его автор иначе. «Сообщающиеся сосуды» – это когда целое есть нечто большее, нежели сумма частей, с чем мы и сталкиваемся в главе, посвященной сельской выставке.

Рассказчик перемежает описание деревенского праздника – крестьяне показывают выращенные ими овощи, фрукты и домашних животных, веселятся, а представители местной власти произносят речи и раздают медали – описанием того, что одновременно происходит в мэрии, в «зале заседаний», откуда хорошо видна ярмарка: Эмма Бовари внимает пылким признаниям Родольфа, который пытается склонить ее к взаимности. Отметим, что сцена совращения госпожи Бовари благородным красавцем полностью самодостаточна и могла бы быть отдельным повествовательным эпизодом, но Флобер соединяет ее с речью советника Льёвена – в результате чего возникает забавная перекличка между любовным объяснением и мелкими событиями праздника. Сцена обретает новый масштаб, новый внутренний узор, хотя то же самое можно сказать и о картинах народного гулянья, бушующего под балконом; уже готовые стать любовниками герои говорят о своих чувствах – и благодаря таким вставкам описание ярмарки кажется менее гротескным, чем оно было бы без использования лирического фильтра, смягчающего авторский сарказм. Мы рассуждаем сейчас об удивительно тонкой материи, связанной не столько с фактами, сколько с чувствами и настроениями, психологическими оттенками, овевающими всю историю; именно в этих владениях система организации повествовательного материала по принципу сообщающихся сосудов – если, разумеется, система хорошо отлажена – достигает наибольшего эффекта, как, например, в упомянутой главе из «Госпожи Бовари».

Все описание выставки от начала до конца пронизано жестоким сарказмом – Флобер порой даже чересчур безжалостно выпячивает человеческую тупость, которая словно завораживает его. Апогея эта тема достигает в сцене, где старушку Катрин Леру за пятидесятичетырехлетнюю службу на одной и той же ферме наградили серебряной медалью и деньгами, но она объявила, что всю сумму отдаст священнику, чтобы он за нее молился. Бедные фермеры кажутся вульгарными и бесцветными, они целиком поглощены повседневными трудами, лишающими их воображения и духовной восприимчивости, но куда хуже выглядят представители местных властей – ничтожные болтуны, распоряжающиеся на празднике. Главные их черты – ханжество и двоедушие, о чем свидетельствуют пустые и стереотипные фразы, которыми пересыпана речь советника Льёвена. Однако картина будет выглядеть безнадежно и беспросветно мрачной, выходящей за границы правдоподобия (иначе говоря, лишенной всякой достоверности) лишь в том случае, если мы начнем анализировать ее, оторвав от сцены соблазнения, а ведь обе они в романе неразрывно срощены. Эффект от язвительного сарказма значительно снижается на таком фоне, то есть любовное свидание – своего рода клапан, помогающий снизить давление едкой насмешки. Сцена соблазнения вносит оттенок сентиментальности, некоторой даже возвышенности – и в итоге получается хитроумный контрапункт, укрепляющий достоверность повествования. Но и светлая игровая сторона сельского праздника, и даже карикатурность его изображения в свою очередь тоже сглаживают излишнюю сентиментальность – и, главное, словесную высокопарность – любовного объяснения. Без присутствия мощного «реалистического фактора» – крестьян с их коровами и свиньями, расположившихся внизу, под балконом, – диалог, пересыпанный штампами и общими местами из романтического лексикона, тоже выглядел бы неправдоподобным. Благодаря системе сообщающихся сосудов, сплавившей их воедино, сглаживаются острые углы и все, что могло бы нанести урон убедительности каждого из эпизодов, а повествовательное целое обогащается за счет соединения разнородных элементов.

Однако внутри целого, построенного с использованием приема сообщающихся сосудов, можно обнаружить еще один, едва заметный контрапункт – уже чисто риторического плана: это речь, которую произносит внизу, под балконом, председатель жюри г-н Дерозере, и романтические признания, которые соблазнитель нашептывает на ушко Эмме. Повествователь переплетает их и успешно достигает поставленной цели: в каждой речи высвечиваются нагромождения штампов – политического либо романтического характера, – и пафос каждой снижается за счет добавления иронической перспективы, без которой, кстати, автору не удалось бы достичь правдоподобия. Таким образом, мы можем утверждать, что в «сельской выставке» Флобер использует прием сообщающихся сосудов, но при этом в «главные сосуды» помещены другие, поменьше, которые на свой манер воспроизводят основополагающую структуру главы.

А вот теперь и в самом деле пришла пора дать определение приему сообщающихся сосудов. Это два или три эпизода, действие которых происходит в разном времени, в разных местах или на разных уровнях реальности, но волей рассказчика они соединены в повествовательное целое, чтобы такое соседство – либо смешение – взаимно их видоизменило, добавляя каждому новый смысл, новую атмосферу, символическое звучание и так далее, каких они не имели бы, будучи рассказанными порознь. Простого соседства, разумеется, недостаточно, чтобы прием работал. В первую очередь надо, чтобы два эпизода по-настоящему «сообщались» – два эпизода, сближенные либо спаянные рассказчиком в повествовательном потоке. В некоторых случаях такое «сообщение» может быть едва ощутимым, но если его нет совсем, нельзя говорить о «сообщающихся сосудах», ведь, как мы уже отмечали, единство, обеспеченное такого рода повествовательной техникой, неизбежно превращает эпизод в нечто большее, нежели сумма частей.

Пожалуй, самый изысканный и дерзкий пример «сообщающихся сосудов» дают нам «Дикие пальмы» Уильяма Фолкнера. В романе чередуются главы, рассказывающие две независимые истории: одна – про трагическую любовь (прелюбодеяние) с плохим концом, вторая – про заключенного, которого великое – почти апокалипсическое – наводнение, превращающее обширные территории в руины, ставит в невероятную ситуацию, и он совершает настоящий подвиг, дабы вернуться в тюрьму, после чего ему добавляют к прежнему сроку еще десять лет (за попытку побега!). Две истории ни разу не пересекаются на фабульном уровне, хотя в любовной однажды проскальзывает упоминание о наводнении и несчастном узнике; тем не менее благодаря формальному соседству, а также благодаря общему языку рассказчика и общему ощущению чрезмерности – с одной стороны, это невероятно пылкая любовь, с другой – избыточность деталей, с третьей – самоубийственная принципиальность заключенного, который совершает героические усилия ради того, чтобы сдержать слово и вернуться в тюрьму, – сюжетные линии воспринимаются в некотором смысле как родственные. О чем и сказал Борхес – сказал умно и метко, чем всегда отличались его литературно-критические статьи: «Перед нами две истории, которые так и не соединяются, но каким-то образом дополняют друг друга».

Еще один любопытный вариант «сообщающихся сосудов» испробовал Хулио Кортасар в «Игре в классики»: как Вы наверняка помните, действие романа происходит в двух местах – в Париже («По ту сторону») и в Буэнос-Айресе («По эту сторону»), и между двумя линиями можно установить некую правдоподобную хронологию (парижские эпизоды предшествуют буэнос-айресским). Так вот, автор поместил в самом начале книги обращение к читателю, в котором настроил его на два возможных прочтения романа: первое, назовем его традиционным, – с первой главы и далее в обычном порядке, – и второе, рассчитанное на прыжки от главы к главе, в соответствии с совершенно иной нумерацией (в конце каждой главы в скобках указан номер следующей). Если выбрать второй вариант, будет прочитан весь текст романа; если первый, то треть «Игры в классики» окажется выброшенной. Эта треть – «С других сторон» («Необязательные главы») – состоит не только из текстов, придуманных Кортасаром или рассказанных повествователями; здесь читатель обнаружит также «инородные» куски: чужие тексты, цитаты или, если они принадлежат перу самого Кортасара, это будут эпизоды, впрямую не связанные с Оливейрой, Магой, Рокамадуром и прочими персонажами «реалистической» истории (хотя, пожалуй, нелепо использовать подобный термин применительно к «Игре в классики»). Перед нами коллажи, которые в системе сообщающихся сосудов – вместе с собственно романными эпизодами – должны дать последним, как и всей «Игре в классики», новый масштаб: мифологический, литературный или риторический. Это, безусловно, и является целью контрапункта – соединения «реалистических» эпизодов с коллажами. Кортасар уже использовал подобный прием в первом своем опубликованном романе – «Выигрыши», где, вплетаясь в приключения пассажиров корабля, на котором происходит действие, возникают монологи Персио, очень необычные размышления отвлеченного, метафизического характера, подчас слегка туманные, цель которых – добавить мифологическую объемность «реалистической» истории (правда, повторю, в данном случае, как, впрочем, и всегда у Кортасара, упоминание о реализме звучит не слишком уместно).

И все-таки с воистину непревзойденным мастерством Кортасар использует прием сообщающихся сосудов в рассказах. Позвольте напомнить Вам маленький шедевр – где писательскую технику можно назвать ювелирной, – я имею в виду рассказ «Ночью на спине, лицом кверху». Вы хорошо его помните? Герой – мотоциклист, попавший в аварию на улице большого современного города (это, конечно, Буэнос-Айрес), ему сделали операцию, и, лежа на больничной койке, он переносится – что сперва кажется нам чистым бредом – в совсем другое время, в доколониальную Мексику, в самый разгар «цветочной войны», когда ацтекские воины отправлялись на охоту за людьми, чтобы затем принести их в жертву своим богам. Отсюда повествование начинает развиваться по принципу сообщающихся сосудов – мы то возвращаемся в больничную палату, где находится на излечении герой, то оказываемся в иной эпохе – там он же тщетно пытается убежать от преследователей и в конце концов попадает в руки ацтеков, которые тащат его к пирамиде, где он вместе с другими пленниками будет принесен в жертву. Контрапункт – результат тонко выполненных временных скачков, когда обе реальности, современная больница и лесные заросли древней Мексики, сближаются и видоизменяют друг друга. А в финальном кратере – где происходит еще один скачок, на сей раз не только временной, но и изменяющий уровень реальности, – оба времени сливаются, и вроде бы выясняется, что герой на самом-то деле никакой не мотоциклист, живущий в современном городе, а мотека, которого за миг до того, как жрец вырвет у него сердце ради ублажения кровожадных богов, посещает видение: словно он попадает в будущее с его городами, мотоциклами и больницами.

А вот другой, очень похожий рассказ, хотя композиционно он гораздо сложнее, и в нем Кортасар использует прием сообщающихся сосудов еще оригинальнее. Я имею в виду шедевр под названием «Идол Киклад». И в этом рассказе тоже история протекает в двух временных реальностях: одна современная и европейская – греческий островок и мастерская скульптора под Парижем, и вторая, отнесенная от нынешних дней почти на пять тысяч лет, примитивная цивилизация на побережье Эгейского моря. По сохранившимся фрагментам орудий труда и статуй археологи пытаются восстановить древнейшие обычаи, магические ритуалы, вообще культуру. Но в рассказе далекое прошлое вторгается в настоящее – коварно и незаметно, сначала с помощью пришедшей оттуда маленькой статуэтки, которую два друга, скульптор Сомоса и археолог Моран, нашли в долине Скорос. Два года спустя статуэтка оказалась в мастерской Сомосы, который сделал с нее много копий – и не только из эстетических соображений, но и потому, что ему казалось, будто таким образом он сумеет перенестись в те времена и в ту культуру. Происходит встреча Морана с Сомосой в мастерской последнего – это основное время рассказа, и рассказчик вроде бы даже намекает, что Сомоса потерял рассудок, а Моран пребывает в здравом уме. Но вдруг в чудесном финале, когда Моран убивает Сомосу и совершает над трупом древние магические ритуалы, собираясь затем принести в жертву богам Тересу, жену Сомосы, мы понимаем, что на самом деле статуэтка роковым образом подействовала на обоих, превратив в людей той самой эпохи, когда ее создали, эпохи, грубо ворвавшейся в современное настоящее, в котором минувшее считалось давно и навсегда похороненным. В данном случае «сообщающиеся сосуды» не отличаются симметрией, как в рассказе «Ночью на спине, лицом кверху», и стройного контрапункта не возникает. Здесь мы скорее находим судорожные, мгновенные вкрапления далекого прошлого в современность, пока великолепный финальный кратер – когда мы видим обнаженный труп Сомосы, зарубленного топором, статуэтку, залитую его кровью, а рядом Морана, тоже голого: подняв топор, он слушает безумные напевы флейт и ожидает Тересу, – пока этот кратер не подводит нас к мысли о том, что прошлое целиком и полностью подчинило себе настоящее, где воцарилось варварство с его кровавыми магическими ритуалами. В обоих рассказах «сообщающиеся сосуды», соединяя разные времена и культуры в одно повествовательное целое, дают жизнь новой реальности, качественно отличной от той, что была бы при простом их соположении.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю