355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марио Варгас Льоса » Письма молодому романисту » Текст книги (страница 2)
Письма молодому романисту
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:16

Текст книги "Письма молодому романисту"


Автор книги: Марио Варгас Льоса


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

Но нечто подобное, хотя и не столь намеренно и очевидно, делают все, кто сочиняет истории. В жизни каждого есть что-нибудь вроде фетишизма Ретифа, что-нибудь, заставляющее пылко мечтать о мирах, отличных от нашего, в котором нам довелось жить, – альтруистический идеал справедливости, эгоистичное стремление удовлетворить самые потаенные мазохистские или садистские желания, вполне человеческое и понятное желание пережить какое-нибудь приключение, великую любовь и так далее, – о мирах, которые хочется сотворить из слов и в которых – обычно в зашифрованном виде – запечатлены как конфликты автора с реальным миром, так и иная реальность, на которую его порочная или благородная натура хотела бы заменить доставшуюся нам действительность.

Пожалуй, наступил подходящий момент, чтобы поговорить о весьма коварном качестве, якобы свойственном литературе: о достоверности или правдивости. Что значит быть правдивым писателем? Никто не станет спорить с тем, что художественный вымысел по определению есть обман – это реальность, которая таковой не является, это только имитация реальности, и что любой роман – ложь, выдающая себя за правду, творение, чья убедительность зависит исключительно от того, насколько удачно писатель использует набор приемов, подобных тем, что используют фокусники в цирке. Так имеем ли мы право вести речь о достоверности применительно к роману, коль скоро в этом жанре даже самое достоверное – все равно обман, подлог, мираж? Да, это право мы имеем, но вопрос надо ставить иначе: правдивым можно назвать писателя, который, послушно и чутко исполняя веления жизни, пишет на одни темы и избегает других – если те не родились непосредственно из его собственного опыта и не вторгаются в его сознание, словно без них ему никак не обойтись. Иначе говоря, правдивость романиста заключается в том, чтобы примириться с собственными демонами и служить им по мере сил.

Если автор пишет не о том, что будоражит его изнутри, а холодно и расчетливо выбирает темы или сюжеты, полагая, будто с их помощью вернее добьется успеха, такой автор не может быть правдивым, да и вообще это, как правило, плохой писатель (хотя порой и такие добиваются почетных мест в списках бестселлеров, где, как Вы отлично знаете, полно никудышных романов). На мой взгляд, трудно стать творцом – преобразователем реальности, когда тебя не вдохновляют и не подпитывают из глубины твоей собственной души призраки (демоны), превратившие нас, романистов, в бунтарей, которые перестраивают жизнь в вымыслы. Думаю, если не противиться давлению и писать, отталкиваясь от того, что нас преследует и вдохновляет, что срослось с нами, что вкраплено в нашу жизнь, хотя порой непонятно почему, – тогда пишется «лучше», убедительнее и мощнее и есть все необходимое, чтобы ступить на манящий, но и невероятно тяжелый, усеянный разочарованиями и муками путь – начать сочинять роман.

Писатели, которые бегут от собственных демонов и принуждают себя браться за те или иные темы, потому что полагают, будто их личные темы недостаточно оригинальны и привлекательны, такие писатели чудовищно заблуждаются. В литературе ни одна тема сама по себе не бывает ни хороша, ни плоха. Любая тема может быть и хорошей, и плохой, что, повторюсь, зависит не от темы, а исключительно от того, во что тема превращается, когда благодаря форме материализуется в роман, то есть от стиля и повествовательной структуры. Именно форма, которую обрела тема, делает историю оригинальной или банальной, глубокой или поверхностной, сложной или простой; форма придает истории и персонажам энергию, многозначность и правдивость, и она же делает героев безжизненными и карикатурными марионетками. Это еще одно из немногих правил в литературе, которое, на мой взгляд, не терпит исключений: темы сами по себе ничего в романе не предопределяют, они будут хорошими или плохими, захватывающими или скучными в зависимости от того, как поступит с ними писатель, превращая их в реальность, созданную из слов, где слова выстроены в определенном порядке.

Думается, друг мой, на этом мы можем прервать наш разговор.

Обнимаю Вас.

III
Сила убеждения

Дорогой друг!

Вы совершенно правы! Мои предыдущие письма с их расплывчатыми рассуждениями о литературном таланте и об источниках, откуда автор черпает темы, как и мои зоологические аллегории – солитер и катоблепас, – грешат абстрактностью и отличаются одним весьма неудобным свойством – конечные выводы невозможно ни проверить, ни доказать, ни опровергнуть. Так что настало время перейти к вещам, не столь субъективным и теснее связанным со спецификой литературы.

Поговорим о форме, которая, как это ни парадоксально звучит, – самое конкретное, что есть в романе, ведь именно за счет формы он обретает плоть, осязаемую сущность. Но прежде чем пуститься в плавание по водам, приманчивым для тех, кто, как Вы или я, любит заниматься этим ремеслом – давать плоть романам, мне хотелось бы еще раз повторить одну вещь; Вам она и так отлично известна, а вот для многих читателей не столь очевидна: разделение между сутью и формой (или, если угодно, между темой, стилем и повествовательной структурой) – искусственно, оно допустимо лишь при анализе и в целях доходчивости, но его не может быть в реальности, ведь то, о чем рассказывает роман, никак нельзя отделить от того, как это рассказывается. Именно от способа – от как – зависит, получится роман правдивым или надуманным, слезливым или забавным, комическим или драматическим. Разумеется, можно сказать, что в «Моби Дике» рассказана история морского волка, одержимого мыслью о белом ките, которого он преследует по всем морям, по всему белому свету; можно сказать, что в «Дон Кихоте» повествуется о приключениях и злоключениях полубезумного идальго, который пытается на просторах Ла-Манчи повторить подвиги героев рыцарских романов. Но разве кто-нибудь из читавших две эти книги узнает в нашем пересказе романных «тем» бесконечно богатые и удивительные миры, созданные Мелвиллом и Сервантесом? Естественно, для исследования механизмов, дающих вымыслу жизнь, допустимо разделить тему и форму романа, непременно подчеркнув, что на самом-то деле подобного разделения не бывает, по крайней мере в хороших романах – а вот в плохих да, оно случается, потому они и плохие, – а в хороших романах то, о чем рассказывается, и способ ведения рассказа составляют нерушимое целое. Хороши же такие романы потому, что благодаря удачной форме они обрели неотразимую силу убеждения.

Если бы Вам, до того как Вы прочли «Превращение», кто-нибудь сообщил, что Речь там идет о скромном служащем, который превращается в мерзкое насекомое, Вы бы, скорее всего, сказали, зевнув, что ни за что на свете не станете читать подобную чушь. Но Вы читаете историю, с волшебным мастерством написанную Кафкой, и слепо «верите» в ужасные приключения Грегора Замзы: то есть отождествляете себя с ним, страдаете вместе с ним и чувствуете, как Вас душат та же тоска, то же отчаяние, которые губят несчастного героя, хотя после его смерти восстанавливается обычная жизнь, и ход ее лишь на время был нарушен фантастическими событиями. Вы поверили в историю Грегора Замзы потому, что Кафке удалось найти особую манеру – особые слова, умолчания, признания, детали, последовательность изложения событий и структуру повествования, – которая подчиняет себе читателя и сокрушает любые сомнения в правдивости истории.

Чтобы сделать роман убедительным, надо, рассказывая историю, максимально использовать реальные события и факты, подспудно составляющие суть фабулы и стержень образа героев, и создать у читателя иллюзию независимости текста от реального мира, в котором он, читатель, находится. Роман тем убедительней, чем кажется нам автономней и самостоятельней, когда все, там происходящее, дает ощущение полного и безотказного подчинения внутренним механизмам произведения, а не видится чем-то случайным и сотворенным по чужой указке. Если роман создает у нас впечатление самодостаточности, независимости от реальной реальности, словно в нем самом есть все необходимое для существования, значит, это произведение достигло высшей степени убедительности. Значит, роман подчинил себе читателей и заставил их поверить в рассказанное, хотя хорошие – великие – романы не столько рассказывают нам истории, сколько заставляют прожить их, принять в них участие.

Вы, разумеется, знакомы со знаменитой теорией Бертольта Брехта – теорией остранения. По его мнению, для того чтобы эпические и дидактические пьесы, которые он писал, достигали нужной цели, необходимо в сценических постановках использовать технику – это касается как движений актеров, манеры произносить текст, так и декораций, – которая разрушала бы «иллюзию» и постоянно напоминала зрителю, что происходящее на сцене – отнюдь не сама жизнь, а театр, спектакль, обман; и тем не менее из всего этого зритель должен извлечь некие уроки – они помогут совершить поступки, способные изменить жизнь. Не знаю, как вы относитесь к Брехту. Я считаю его великим писателем, и хотя театру Брехта часто шло во вред чрезмерное увлечение идеологией и пропагандой, это замечательный театр, и он, к счастью, гораздо более убедителен, чем брехтовская теория остранения.

Роман в своем стремлении к убедительности преследует прямо противоположную цель: сократить расстояние, разделяющее вымысел и реальность, и даже уничтожить границу между ними, заставив читателя переживать ложь и выдумку так, словно это самая что ни на есть истинная и вечная правда, а в вымысле видеть самое что ни на есть исчерпывающее и верное описание действительности. Великие романы – это по сути грандиозный обман: они хотят убедить нас в том, что мир таков, каким они его рисуют, словно художественный вымысел – вовсе не реальность, разрушенная до основания и вновь созданная ради утоления жажды богоборчества (перевоссоздания действительности), активизирующей талант писателя (знает он о том или нет). Только плохие романы пользуются остранением, с помощью которого Брехт пытался внушить зрителям уроки политической философии, заключенные в его пьесах. Плохой роман, лишенный убедительности или обладающий ею в очень малой степени, никогда не заставит нас поверить в правдивость рассказанных там вымыслов – вымысел мы воспринимаем именно как «вымысел», как Хитрый ход, самоцельное изобретение, лишенное собственной жизни; оно двигается тяжело и неуклюже, как куклы в убогом кукольном театре, когда все нити, за которые дергает кукловод, хорошо видны и не дают забыть о том, что перед нами лишь карикатуры на живых людей, вот почему кукольные подвиги и страдания вряд ли нас тронут... Да и сами куклы вряд ли что-то чувствуют, будучи пустышками, покорными всевластному хозяину.

Естественно, автономность художественного вымысла – не реальный факт, а тоже вымысел. Иначе говоря, художественный вымысел независим лишь фигурально, поэтому я все время старался говорить об «иллюзии независимости», «иллюзии, будто он самостоятелен и отделен от реального мира». Некто пишет романы. И то, что они рождаются не сами по себе, как раз и свидетельствует об их зависимости, о том, что любой роман пуповиной связан с окружающим миром. Хотя романы – часть действительности не только потому, что у них непременно есть автор; если бы романы в своих вымыслах не касались мира, в котором живут читатели, для читателей они оставались бы чем-то далеким и чуждым, артефактом, несопоставимым с людским опытом; они никогда никого не убедили бы, не увлекли, не донесли свою правду, не заставили пережить рассказанные истории так, словно читатели испытали все это на собственной шкуре.

Здесь коренится любопытнейшая черта литературы – ее двойственность: литература стремится к независимости и одновременно смиряется с тем, что рабское подчинение действительности неизбежно; она стремится с помощью сложных технических приемов имитировать автономность и самодостаточность, которые так же иллюзорны, как оперные мелодии, отделенные от инструментов и голоса певцов.

Форма творит подобные чудеса, когда она эффективна. Речь, как и в случае с темой и формой, идет о нерушимом Целом, о двух элементах, из которых состоит форма, в равной степени важных; они существуют слитно, но тем не менее в процессе анализа могут быть разграничены: я имею в виду стиль и композицию. Первый подразумевает слова, или то, с помощью чего рассказывается история; вторая – организацию материала, то, что можно сравнить, если позволить себе сильное упрощение, с несущими опорами всей романной конструкции: это рассказчик, пространство и время.

Чтобы не слишком растягивать письмо, отложу до следующего раза некоторые мысли о стиле, о словах, с помощью которых рассказывается история, и о роли, которую играет стиль с точки зрения убедительности – того, от чего, собственно, и зависит жизнь (или смерть) романа.

Обнимаю Вас.

IV
Стиль

Дорогой друг!

Стиль – главная, но не единственная составляющая романной формы. Романы сотканы из слов, поэтому от того, каким образом писатель выбирает и выстраивает слова, зависит многое, в том числе будут ли его истории убедительны. Так вот, романный язык неотделим от содержания, от темы, воплощенной в словах, и единственный способ определить, удалось писателю реализовать замысел или нет, это проверить, способен ли вымысел жить обособленно, независимо от творца и реальной реальности и видит ли в нем читатель самобытную реальность.

Иначе говоря, манеру письма можно считать эффективной или никуда не годной, удачной или губительной в зависимости от того, как она работает на авторский замысел. Пожалуй, прежде чем начать перечисление определений и характеристик стиля, надо отказаться от понятия правильности. Не имеет никакого значения, правилен стиль или нет, важно, чтобы он функционировал, выполнял свою задачу – вдохнул иллюзию жизни, или правды, в рассказываемые истории. Можно назвать авторов, которые писали или пишут, следуя всем правилам, грамматическим и стилистическим канонам своей эпохи, – это Сервантес, Стендаль, Диккенс, Гарсиа Маркес, но есть, и другие, не менее великие – они ломают каноны, совершая всякого рода преступления против грамматики, а стиль их грешит постоянными отступлениями от нормы, неправильностями – с академической, конечно, точки зрения, – что не помешало им быть хорошими, и даже великолепными, романистами, – это Бальзак, Джойс, Пио Бароха, Селин, Кортасар, Лесама Лима. Отличным прозаиком был, например, Асорин, но скучнейшим романистом, и он, кстати, сказал в одном из своих эссе о Мадриде: «Литератор пишет прозу, правильную прозу, традиционную, но эта проза ничего не стоит, если в нее не вкраплены блестки юмора, удачные выдумки, ирония, злость или сарказм»[2]2
  Azorín. Madrid. Madrid, Biblioteca Nueva, 1941, p. 63. (Прим. автора.)


[Закрыть]
. Верное замечание: сама по себе стилистическая правильность отнюдь не гарантирует художественной удачи.

Итак, от чего же зависит эффективность романного письма? От двух вещей: от внутренней целостности и безусловной обязательности, или неизбежности, стиля. История, рассказанная в романе, может быть бессвязной, но вот язык, который дает ей жизнь, должен быть связным, чтобы бессвязность истории выглядела по-настоящему естественной, подлинной и живой. Хорошим примером здесь послужит монолог Молли Блум, завершающий «Улисса» Джойса, – хаотичный поток воспоминаний, впечатлений, размышлений, ощущений, чья заражающая сила коренится во внешне бессвязном и спотыкающемся языке, где под неуклюжестью и беспорядочностью верхнего слоя таится точнейшая спайка всех частей, то есть структура, подчиненная оригинальной модели – или системе – норм и принципов, от которой монолог ни на шаг не отступает. Можно ли назвать это точным описанием потока сознания? Нет. Это литературное изобретение, дающее столь мощный эффект убедительности, что нам кажется, будто писатель воссоздает блуждание мыслей Молли, хотя на самом деле он все просто выдумывает.

Хулио Кортасар в последние годы жизни любил похвастаться, что «пишет все хуже и хуже». Что он имел в виду? То, что, стремясь точнее воплотить замысел своих романов или рассказов, он чувствовал потребность находить такие выразительные средства, которые с каждым разом все меньше подчинялись канонам; он раскрепощал язык и старался привить ему необычные ритмы, модели, словарь, всякого рода неправильности – чтобы в результате стиль максимально правдиво представлял персонажей и события, которые автор выдумывал. На самом деле, стараясь писать плохо, Кортасар писал очень хорошо. Из-под его пера выходила ясная и текучая проза, которой удавалось чудесно притворяться разговорной речью, – она с изумительной раскованностью заимствовала и использовала разговорные выражения, необычные словечки, обороты и, разумеется, аргентинизмы – но также галлицизмы, а еще Кортасар сам изобретал слова и выражения, и делал это так талантливо, демонстрируя столь тонкий слух, что они не только не выпадали из контекста, а, наоборот, обогащали его и выполняли роль тех самых пряностей, которых требовал от хорошего романиста Асорин.

Но правдоподобие истории (ее убедительность) зависит не только от целостности стиля. Не менее важную роль играет повествовательная техника – и без внутренней согласованности всех частей роман либо вообще не может называться романом, либо являет собой вещь ничтожную.

Стиль может быть неприятным, но тем не менее – благодаря целостности – действенным. Отличный тому пример – Луи Фердинанд Селин. Не знаю, как вам, а мне его рубленые и заикающиеся фразы, пересыпанные многоточиями, завихряющиеся дикими воплями и жаргонными словечками, – мне они действуют на нервы. И тем не менее у меня нет ни малейших сомнений в том, что «Путешествие на край ночи», а также «Смерть в кредит» (хотя и с некоторыми оговорками) – романы потрясающе убедительные, их тошнотворная мерзость и экстравагантность нас гипнотизируют, сметая все эстетические или этические возражения, которые мы могли бы по здравом размышлении против них выдвинуть.

Нечто похожее я испытываю, читая Алехо Карпентьера – безусловно, одного из величайших испаноязычных романистов, чья проза – за исключением романов (знаю, что такое разделение незаконно, но я иду на это, желая яснее донести до Вас свою мысль), так вот, его проза, за исключением романов, – образец того стиля, который я решительно не приемлю. Мне совершенно не нравятся его строгая приверженность определенным нормам, академичность и книжная высокопарность – я невольно представляю себе, как автор выстраивает текст, то и дело придирчиво роясь в словарях, – не нравятся пыльная страсть к архаизмам и приемы, вдохновлявшие еще барочных писателей XVII века. И тем не менее проза Карпентьера – когда он рассказывает историю Ти Ноэля и Анри Кристофа в «Царстве земном» – это безусловный шедевр. Я читал, а потом трижды перечитывал роман, он затягивает и не отпускает, поэтому все мои претензии и возражения сами собой отпадают, роман побеждает меня, заставляя слепо поверить во все, что там рассказывается. Как удается добиться подобного результата писателю, чей стиль отличается чопорностью и выспренностью? Благодаря строгой и нерушимой цельности и чувству меры, под влияние которых мы невольно подпадаем, а также благодаря тому, что автор умеет заставить читателей поверить: только так, только с помощью таких слов, фраз, в таком ритме можно рассказать эту историю.

Добавим, что если объяснить понятие «цельность стиля» не так уж и трудно, то гораздо сложнее растолковать, что такое обязательность – или неизбежность, – без которой романному языку не достичь убедительности. Пожалуй, ради доходчивости мне придется пойти в своих рассуждениях от противного – начать со стиля, который заведомо обрекает писателя, желающего рассказать историю, на неудачу, потому что держит читателя на расстоянии от этой самой истории, то есть не дает ему избавиться от сознания, будто он читает нечто, ему постороннее, не проживает событий, не участвует в них вместе с героями. Неудача очевидна, когда читатель ощущает пропасть, которую автору не удалось уничтожить, пропасть между тем, что он рассказывает, и словами, с помощью которых выстраивается рассказ. Такое расхождение между языком, которым рассказывается история, и самой историей исключает всякую убедительность. Читатель не верит в то, что ему рассказывают, потому что неуклюжесть и неубедительность стиля мешают забыть, что между словами и описанными событиями сохраняется неодолимый провал, щель – через нее наружу просачиваются искусственность и субъективность, на которых покоится вымысел и которые лишь в талантливых книгах остаются потайными и незримыми.

Подобный стиль губит произведения, потому что мы не чувствуем его неизбежности; наоборот, во время чтения нас преследует мысль, что, расскажи автор ту же историю другими словами, в другой манере, она бы только выиграла (в художественном смысле это означает, что она стала бы более убедительной или правдивой). У нас никогда не возникает подобной досады на разлад между историей и словами, с помощью которых она рассказана, при чтении рассказов Борхеса, романов Фолкнера или историй Исак Динесен. Стиль этих авторов, совершенно не похожих друг на друга, убеждает нас, потому что у них персонажи, события и слова образуют нерушимое целое, и нам даже в голову не приходит, что все это можно как-то разъединить. Именно такое идеальное единство «сути» и «формы» я имею в виду, когда говорю о свойстве художественного произведения, названном мною неизбежностью.

У великих писателей особенно очевидна неизбежность языка, если сравнить его с вымученным и фальшивым языком эпигонов. Борхес – один из самых оригинальных испаноязычных прозаиков, возможно, самый великий из всех, кого породил наш язык в XX веке. Поэтому он и оказывал на многих авторов сильное – и уж позвольте мне произнести это вслух – роковое влияние. Стиль Борхеса нельзя спутать ни с каким другим, и он обладает потрясающей функциональностью – именно за счет этого обретает жизненную силу и убедительность мир борхесовских идей и причудливых фантазий, который отличают утонченный интеллектуализм и абстрактность и в котором философские системы, теологические рассуждения, литературные мифы и символы, а также сама работа мысли, как и всемирная история, увиденная с сугубо литературной точки зрения, являются всего лишь сырьем для вымысла. Борхесовский стиль соответствует темам и образует с ними прочный сплав, поэтому читатель с первых же фраз чувствует, что рассказы и эссе Борхеса – последние, кстати, не менее изобретательны и самобытны, чем собственно художественные тексты, – можно рассказать только так, только таким умным, ироничным, математически точным и выверенным языком – когда слов ровно столько, сколько нужно, – с холодной элегантностью и аристократической дерзостью, когда ум и знания стоят выше чувств и эмоций. Автор играет эрудицией, жонглирует техникой, отказывается от любого проявления сентиментальности, исключает телесность и чувственность (или лишь намеком показывает, что от него они стоят очень и очень далеко, на его взгляд, это второстепенные составляющие человеческой жизни) и очеловечивает все это за счет тонкой иронии, свежего ветерка, который придает легкость сложным рассуждениям, блужданиям по интеллектуальным лабиринтам, а также барочным конструкциям, чаще всего положенным в основу его историй. Колорит и изысканность борхесовского стиля многим обязаны потрясающе смелым и эксцентричным эпитетам («Никто не видел, как он высадился на берег среди единодушной ночи»), необузданным и совершенно неожиданным метафорам и сравнениям, которые не только шлифуют мысль или подчеркивают какую-либо физическую или психологическую черту героя, но порой и сами по себе творят нужную Борхесу атмосферу. Так вот, именно потому, что только такой стиль неизбежен для Борхеса, ему невозможно подражать. Когда последователи и поклонники Борхеса заимствуют его художественную манеру, его сокрушительную язвительность и шутки, в чужих руках они начинают скрежетать и фальшивить, их можно сравнить с плохо сделанными париками, которые никто и никогда не примет за натуральные волосы и которые буквально кричат о своем неестественном происхождении, выставляя на посмешище несчастного, чью голову украшают. Хорхе Луис Борхес – великий художник, поэтому так жалко выглядят «маленькие борхесы», его подражатели, ведь их прозе не хватает именно естественности; и в результате то, что у Борхеса было оригинально, убедительно, прекрасно и потрясающе, у них превращается в нечто уродливое, натужное и неискреннее. (Искренность и неискренность – в литературе это не этические, а эстетические категории.)

В этой связи стоит вспомнить и другого великого прозаика, пишущего на испанском языке, – Габриэля Гарсиа Маркеса. В отличие от борхесовского, стиль Маркеса не строг, а избыточен, в нем нет интеллектуализма, зато много чувственности и игры на ощущениях; чистота и правильность делают его ветвью классического древа, но он не высокопарен и не архаичен, он охотно использует народный язык, неологизмы и иностранные слова, его отличают богатая музыкальность и концептуальная прозрачность, он избегает усложненности и умственных загадок. Живое тепло, вкусовые ощущения, музыка, тонкие переплетения душевных настроений и телесных желаний выражены у Маркеса естественно, без ужимок, его фантазия дышит легко и вольно, плавно перетекая в события невероятные. Когда мы читаем «Сто лет одиночества» или «Любовь во время чумы», нас не отпускает уверенность, что только рассказанные именно этими словами, именно в этой манере, в этом ритме истории становятся правдоподобными, поражают воображение, потрясают – а иначе они утратили бы все свое очарование, ведь истории – не более чем слова, которыми они рассказаны.

На самом деле слова и есть истории, рассказанные с их помощью. И когда кто-то берется подражать стилю Маркеса, получается нечто ужасное, карикатурное. После Борхеса Гарсиа Маркес – самый «подражаемый» испаноязычный писатель, и хотя некоторые из его учеников добились успеха – то есть у них появилось много читателей, – их произведения, каким бы прилежным ни был последователь, не способны жить собственной жизнью, и сразу замечаешь, насколько они ходульны и фальшивы. Литература – чистый артефакт, но великая литература умеет это скрывать, а посредственная выпячивает.

Кажется, я уже сказал Вам все, что знаю про стиль, но Вы в своем письме настойчиво просили у меня практических советов, поэтому вот Вам совет: раз нельзя стать хорошим прозаиком, не выработав естественного и действенного стиля – а ведь Вы хотите стать прозаиком, – ищите и находите свой стиль. Как можно больше читайте, потому что нельзя выработать богатый, раскрепощенный язык, не читая хорошие книги, очень много хороших книг. И постарайтесь – по возможности, конечно, ведь это не так просто – не подражать писателям, которые Вам особенно нравятся и которые научили Вас любить литературу. Подражайте им во всем остальном – в самоотверженности, дисциплине, подражайте, если угодно, их причудам, позаимствуйте их принципы, если они Вас устраивают и Вам близки. Но избегайте механически повторять найденные ими образы и приемы, ведь, если Вам не удастся выковать собственный стиль, который будет максимально соответствовать тому, что Вы хотите рассказать, Ваши истории вряд ли получатся убедительными, а только это поможет им наполниться живой силой.

Искать и обрести собственный стиль – в этом нет ничего невозможного. Прочтите первый и последний романы Фолкнера. Вы сразу заметите, что за время, отделяющее весьма посредственных «Москитов» от замечательных «Флагов в пыли», первой версии «Сарториса», писатель сумел найти свой стиль, похожий на лабиринт, и свой строгий и торжественный язык, в котором есть что-то религиозное, мифологическое и эпическое, вдыхающее жизнь в сагу Йокнапатофы. Флобер тоже искал и нашел свой стиль – за то время, что отделяет первый вариант «Искушения святого Антония», написанный в нервной, порывистой, романтически-лирической манере, от «Госпожи Бовари», где стилистическое буйство удалось укротить, а всякая эмоциональная и лирическая чрезмерность была безжалостно искоренена – «ради иллюзии правды», чего автор, безусловно, и добился, как никто другой, – на это ушло пять лет нечеловеческого труда, да, именно столько потратил Флобер на создание своего первого шедевра. Возможно, вам известно, что у Флобера была своя теория стиля – теория mot juste[3]3
  Точное слово (франц.).


[Закрыть]
. Точным словом он считал такое – единственное – слово, которое может абсолютно верно передать мысль. Обязанность писателя – найти такое слово. Знаете, как Флобер узнавал, верное ли слово отыскал? Он сам для себя произносил его вслух: слово было точным, если хорошо звучало. Идеальное сращение формы и сути – слова и мысли – порождало музыкальную гармонию. Поэтому Флобер каждую свою фразу испытывал на «lа gueulade» (крик, или ор). Обычно свежий кусок он громко прочитывал в маленькой липовой аллее, которая сохранилась до сих пор рядом с домиком в Круассе – «allée des gueulades» («аллее криков»). Там он в полный голос читал законченный фрагмент, и собственный слух подсказывал ему, удалось ли задуманное или надо продолжать поиски слов и фраз, пока не будет достигнуто художественное совершенство, которого он добивался с фанатичным упорством.

Помните строки Рубена Дарио: «Форма, которой не находит мой стиль»? Довольно долго эта фраза приводила меня в недоумение: разве стиль и форма – не одно и то же? Как можно искать форму, если она у тебя уже есть? Теперь я убедился: да, такое возможно, потому что, как я писал Вам в одном из предыдущих писем, стиль – лишь один из элементов литературной формы. Второй, не менее важный, – техника, потому что только слов недостаточно, чтобы рассказать хорошую историю. Но я, кажется, слишком затянул свое письмо, и разумнее было бы отложить разговор на эту тему до следующего раза.

Обнимаю Вас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю