Текст книги "Гость"
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Ни с кем и никогда не обсуждал эту трагедию, за исключением одного-единственного раза. Он уже несколько лет жил в Москве, когда вихрь очередной студенческой попойки занес его в ДАС – знаменитый дом аспирантов и студентов МГУ, вечное пристанище всех, кто молод душой и не чужд радостям жизни. Компания была многочисленной, разношерстной и постоянно меняющейся – кто-то вливался в ее пьяные ряды, кто-то выпадал в осадок. Очнувшись в очередной раз в тесной комнатенке со стаканом портвейна в руке и весело щебечущей на чистом русском языке экзотической мулаткой на коленях, он вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Отодвинув в сторону, как штору на окне, пышную мулаткину шевелюру, он пробежался глазами по пьяным молодым лицам – и в момент протрезвел, почувствовал даже, что сердце у него в груди просто остановилось – из-за батареи бутылок на грязном столе его в упор разглядывал Лазарь. Он еще не осознал тогда, но в ту же минуту почувствовал: в их отношениях теперь все наоборот, чем тогда в пустом трамвае, – теперь боялся он.
– Привет, – сказал Лазарь и почти ласково улыбнулся, – в гостях?
– Привет. – Он ответил послушно, словно кто-то завел в нем хитрый механизм. – Да вот, в гостях. А ты – живешь?
– Да вообще нет, тоже – бываю…
– Понятно.
Он замолчал, чувствуя какую-то неизвестную ему, жалкую собственную беспомощность. Лазарь тоже молчал, вертя в тонких пальцах засаленный граненый стакан с какой-то бурой жидкостью. «Сейчас он уйдет, и я никогда», – подумал он, но закончить мысль не сумел. Что, собственно, никогда? Он не знал. Мысль выскользнула откуда-то из подкорки. Да и страх свой он вряд ли сумел бы объяснить. Мулатка несла какую-то чушь и настойчиво пробиралась пальчиками ему под рубашку, он попытался отстранить ее руки, но она тихонько смеялась, не переставая что-то говорить, и продолжала расстегивать пуговицы, на секунду она заслонила ему комнату, а когда он наконец сбросил ее с колен, то увидел, что Лазарь почти скрылся за дверью. Он рванулся следом, распихивая какие-то гуттаперчевые тела на своем пути. Лазарь не спеша уходил по коридору. В эту секунду он понял, почему испугался. Лазарь ведь был единственным, кто слышал их последний разговор с Ольгой. Но он понял и другое: он был единственным, кто знает – Лазарь тоже был там.
– Куда же ты? – Голос его звучал теперь совсем по-другому. – Торопишься?
Лазарь медленно повернулся к нему, внешне он был совершенно спокоен:
– Мне пора. Прощай.
– Задержись на минуту, пожалуйста. Можно задать тебе вопрос?
– Валяй.
– Когда я ушел с причала, ты же еще оставался? Ты что же, не слышал, что там – тишина, что она, Ольга, ну – не пытается выбраться и вообще… молчит. Ты что, не понял, что с ней что-то ненормально?
– Ты о чем это? – Лазарь говорил негромко и по-прежнему хранил спокойствие. – Где я остался?
– На причале, где мы с Ольгой…
– Ты был с ней, когда она топилась? Вот не знал. Да и никто вроде не знал, а?
– Как ты не знал? Ты же догнал меня у трамвая, вспомни! Я же толкнул тебя, и ты вывалился. Ты что?
– Слушай. – Лазарь по-прежнему говорил тихо, но голос его стал жестким. Он уже не улыбался. – Я не знаю, что ты плетешь. Говорили, ты сбрендил после нее и тебя лечили в психушке. Видимо, не до конца. Я не был ни на каком причале, ни в каком трамвае, и ты меня никуда не толкал. Может, тебе пить не стоит, старик?
Он ничего не понимал из того, что происходило сейчас между ними. Кто-то из них действительно сбрендил. Но Лазарь не скажет больше ничего другого, это было ясно. Он повернулся, не говоря ни слова, и пошел назад.
Сзади раздался шум лифта, вызванного Лазарем, потом наступила тишина, и в этой тишине все так же тихо, но отчетливо прозвучал вопрос:
– И кстати, какого хрена я должен был ее спасать? Она же выбрала тебя?
Он не успел даже повернуться. Створки лифта мягко сомкнулись, и шум кабины постепенно затих у него за спиной.
Вернувшись в комнату, он спросил у кого-то, кто более всех походил на ее хозяина, знает ли он того парня, который сидел напротив и вслед за которым он вышел в коридор, – тот старательно напрягал память, но ничего толком вспомнить не смог.
Имя журналиста Петра Лазаревича было ему известно. Он не то чтобы постоянно, но периодически читал его злые, умные материалы, рискованно затрагивающие интересы правящего истеблишмента и проливающие свет в самые темные и грязные закоулки большой политики.
Этот человек с типичной внешностью московского тусовщика средней руки, веселый и чуть нагловатый, но, несомненно, неплохо образованный и умеющий, когда захочет, достойно себя вести, ничем даже отдаленно не напомнил ему Лазаря, впрочем, с момента их последней встречи прошло двадцать с лишним лет.
– Да, на Байкале. – Лазаревич остановился у двери и смотрел на них открыто и доброжелательно. «Я виноват, увлекся, но готов просить прощения и ответить на все ваши вопросы готов, – словно говорил его ясный взгляд, – и будет, ей-богу, несправедливо выставлять меня сейчас на улицу под проливной дождь, как паршивую, к тому же нашкодившую собаку». – Вы там бывали?
– Бывал. Когда-то давно.
Случайный, казалось, вопрос вроде бы разрядил обстановку. По крайней мере, в защиту Лазаревича прозвучал, хотя и несколько иронично, первый голос:
– Собственно, вас никто не выгоняет, господин журналист. И куда вы сейчас пойдете – умирать на нашем пороге?
Лазаревич только развел руками и грустно улыбнулся:
– Очень вероятно. Мне кажется, я настолько вас достал, что вы готовы дать мне хорошего пенделя. Уж лучше сам.
«Ты прав, Пит, лучше бы тебе самому. Самому пустить себе пулю в лоб или, к примеру, не завязнуть в грязи на своей машине, а взорваться вместе с ней, еще лучше бы тебе, грязный ублюдок, вообще не родиться на свет, – она размышляла так и разглядывала его беззастенчиво, в упор, улыбаясь при этом слегка отстраненно, – удивительно, что никто до сих пор не свернул тебе шею, ведь ты, мерзавец, наверняка сломал жизнь не одному человеку за столько-то лет!»
Лет и вправду прошло уже очень много, и многое изменилось в мире – она даже не сразу узнала его, хотя ничего не забыла. Возможно, впрочем, дело было именно в этом – она помнила все до мельчайших деталей, и она очень хорошо помнила его, но тогдашнего. Теперь же он очень сильно изменился. Даже помолодел. Точнее, он всегда был моложав, но в те давние годы старался казаться старше и солиднее, теперь же, напротив, не явно, но все же молодился. К тому же у него появился стиль, и он умело ему соответствовал. Тогда он и понятия не имел, что это такое, а верхом совершенства считал наличие настоящих фирменных джинсов и японских часов «Сейко». Он по-другому говорит теперь и, наверное, по-другому думает, но она готова была заключить самое рискованное пари: он не изменился ни на йоту, оставаясь таким же негодяем, каким она его хорошо помнила, негодяем милым и обаятельным и оттого еще более опасным.
До нее он добрался в конце второго семестра. Именно добрался, перебрав поочередно почти десяток однокурсниц. Он был почти легендой факультета, все его похождения были хорошо известны и всегда бурно обсуждались, но каждая новая жертва была абсолютно уверена (сила убеждения и обаяния его шлифовались от романа к роману), что наконец-то, пережив череду трагедий и разочарований в поисках одной-единственной, страдающий от одиночества и бессердечия окружающих, мужчина встретил истинную свою женщину – ее.
Он был жадноват, несмотря на то что лучше других обеспечен – фарцевал, приторговывал валютой, иконами. Был трусоват – каждый раз, когда кто-то из друзей или поклонников очередной покинутой девицы собирался как подобает с ним разобраться, лгал, юлил, унижался и в результате бит был на удивление редко, к тому же его подозревали в стукачестве, а потому предпочитали не связываться. Он обладал еще добрым десятком самых скверных человеческих пороков и слабостей, но замечали их почему-то уже покинутые им женщины.
Она прошла этот путь от начала до конца, прошла впервые, но не это было самым страшным – в конце концов, каждая женщина рано или поздно в своей жизни и, как правило, не один раз идет по этой предательской дороге.
Ужас этой истории состоял в другом.
Небо над ними еще казалось безоблачным, и встречи приносили радость, но она уже ощутила легкий сквознячок остуды, хотя и старалась убедить себя, что все тревоги – от счастья, ведь, когда очень любишь, постоянно боишься потери. Она убеждала себя искренне, но исподволь, неумело, только постигая азы этого искусства, начала плести паутинку, в которой, совсем не сознавая того, наивно надеялась его удержать. Она была умной и тонкой девочкой и довольно быстро почувствовала подсознательно жадность и корысть его души, однако не отшатнулась и не поспешила прочь, а, напротив, попыталась повысить свою привлекательность в его глазах именно в этом ракурсе. Оснований для этого у нее, надо сказать, почти не было – ни к партийной номенклатуре, ни к научной или творческой элите, ни даже к торговой аристократии и баронам от сферы обслуживания ее семья не принадлежала. Единственной семейной ценностью, реликвией и святыней одновременно, о которой шепотом, но часто и с удовольствием рассказывали ей в детстве, были письма бабушкиного брата, в семье их называли таинственно и подчеркнуто значительно – Письма, именно так – с заглавной буквы. Бабушка происходила из хорошей дворянской фамилии, ничем, впрочем, особо не прославившейся, но состоятельной и занимающей определенное место в петербургском обществе. Она была младшей в семье и в семнадцатом году заканчивала Смольный институт благородных девиц, старший ее брат к тому времени сделал блестящую военную карьеру – он был молодым генералом, любимцем света, и с его будущим семья связывала очень большие надежды. Они не оправдались – грянула революция, генерал возглавил одну из добровольческих армий, сражался с большевиками, был разбит, эмигрировал, поселился в Париже и закончил жизнь дряхлым, злобным, полусумасшедшим стариком, разругавшимся со всеми и всеми покинутым. Бабушка единственная из всего некогда большого семейства осталась в живых, хотя и не покинула Россию, каким-то чудом она не попала в поле зрения ЧК-НКВД, и жизнь ее протекала тихо и почти незаметно, сокрушаемая теми же бедами и лишениями, что и жизнь миллионов людей, которым судьбой было определено именоваться советскими. Она была учительницей музыки, и те, кто знал ее близко, уважали и любили ее за легкий, светлый нрав, удивительную для очень бедного человека щедрость и какую-то тихую, но непоколебимую гордость – сказывалось, видимо, происхождение. В середине пятидесятых произошло событие, которое формально ничего не изменило в жизни их семьи, но стало своего рода вехой в ее духовном развитии – бабушка получила письмо из Парижа, от брата. Генерал разыскал ее, когда одиночество стало нестерпимым и смерть близко дохнула из-за спины. Ему и в голову не пришло предложить помощь или пригласить к себе, да по тем временам это было невозможно, фантастикой было уже и то, что письмо нашло ее. Он честно писал, что чувствует скорую кончину, что рядом нет ни одной близкой души и некому высказать все, что угнетает ум и сжигает душу, что помнит ее доброе сердце и считает достойной того, чтобы наследовать все его воспоминания, мысли и суждения о том великом, но трагическом пути, который прошел он вместе с Россией. Она ответила немедленно в том духе, что никогда ни на секунду не забывала о нем, считая подлинным героем и патриотом, и конечно же почтет за великую честь стать его духовной наследницей. Переписка завязалась и длилась несколько лет, до самой смерти генерала. Все эти годы бабушка жила новой жизнью – глаза ее, словно помолодев, глядели на мир с огромной, всепрощающей любовью, она и ее близкие не были теперь обыкновенными советскими обывателями, лишенными прошлого, не помнящими родства, – они были признанной частицей великой культуры, обладающей славной историей и огромной нравственной силой, которую не сомнут никакие режимы и границы. Вся семья с той поры жила с чувством приобщения к великой тайне и ответственности за этот дар. Письма генерала, надо сказать, довольно быстро утратили пафос спасителя отечества и все больше изобиловали довольно грязными и очень сомнительными подробностями некоторых исторических событий, рассказами о страшно неблаговидных поступках столпов российской аристократии, вплоть до царствующих персон, о ничтожности и бессилии вождей белого движения и эмиграции. Казалось, всю желчь, накопившуюся за долгую неспокойную жизнь и бесславную одинокую старость, генерал изливал теперь на страницы своих писем – и впору было усомниться, в своем ли уме парижский родственник, но и мысли такой не возникало в семье его сестры, ведь своим появлением он как бы вдохнул во всех них новые души и расстаться с ними было уже невозможно. Рассудок, а вместе с ним совесть или страх разоблачения, похоже, все-таки вернулся к генералу перед самой смертью – в последнем письме он требовал от сестры, призывая всех святых, никогда и никому не показывать его писем, а лучше всего побыстрее сжечь их, как только его душа покинет земную обитель. Однако, когда это произошло, бабушка, прорыдав несколько ночей и отстояв многие часы в храме с мольбой наставить ее на путь истинный, письма сохранила, взяв, правда, клятву со всех домашних свято исполнять волю генерала – хранить письма от посторонних глаз.
Вот об этих письмах и рассказала Петру Лазаревичу, который в ту пору предпочитал называть себя Питом, безоглядно влюбленная в него юная женщина, пытаясь удержать ускользающего возлюбленного. Он выслушал ее без особого интереса и будто из вежливости, вскользь задал несколько уточняющих вопросов. К этому времени ею начинало уже овладевать настоящее отчаяние – он все явственнее тяготился их связью, на редких теперь свиданиях отбывая словно некую повинность, мог легко повысить на нее голос или, придравшись к какой-нибудь мелочи, уйти, громко хлопнув дверью. Она корила себя за эту глупую историю с письмами, которыми она надеялась удержать его интерес, – он просто не обратил на них никакого внимания. Она даже представить себе не могла, как сильно ошибается.
Он пропадал уже почти неделю, и она отчетливо поняла – все кончено, но произошло чудо – он появился. Чудо, однако, было не в этом – он появился прежним – влюбленным, предупредительным, остроумным, страстным, безрассудным. Он потащил ее в ресторан, в настоящий ресторан в Домжуре, не в какую-нибудь шоколадницу на Октябрьской, в такси он целовал ей руки, потом переворачивал их ладонями вверх и прятал лицо в ладонях, глубоко втягивая воздух, словно спеша надышаться запахом ее рук, он заказал шампанское и черную икру, он купил чайную розу, попросил официанта поставить ее в бокал с вином и преподнес ей, опустившись на одно колено, – люди за другими столиками им завидовали, и она плыла по теплым искрящимся волнам счастья, покинув все реальные измерения.
– Они правда возьмут тебя? – Он только что поведал ей, как долгое время решался вопрос о приеме его в штат одного из самых популярных московских еженедельников, какие интриги плели вокруг этого события его враги, как он дергался и психовал из-за этого («Прости, тебе тоже досталось и ни за что. Но ты выдержала, ты ведь сильная у меня»).
– Теперь – да, вопрос почти решен.
– Почти?
– Ну, знаешь, там же ничего не решается без… – он назвал имя известной журналистки, заместителя главного редактора, дамы, по слухам, крутой и своенравной, – я, правда, говорил с ней, и, кстати, она очень заинтересовалась этими письмами… ну твоего дедушки из Парижа.
– Ты рассказал? – Она почувствовала острый укол в сердце, но отогнала от себя тревогу, как назойливую муху.
– Ты же знаешь, история белого движения – ее пунктик, леди мнит себя крупным исследователем. Я… Понимаешь, я просто не знал, о чем с ней говорить, она смотрела на меня как на насекомое – еще минута, и она просто выставила бы меня из кабинета. И меня как озарило – я начал рассказывать ей о письмах и попал в десяточку – у нее глаза загорелись, весь гонор слетел… В общем, говорили почти час.
– И что теперь?
– Теперь – не знаю, – он сразу как-то осунулся, обмякли плечи, – не знаю, редколлегия на следующей неделе, вопрос – в повестке, у них там демократия, конечно, но будет все равно так, как она скажет.
– Ты пообещал ей что-то?
– Малыш, ты ж меня совсем в подонки не записывай. Как я мог что-то обещать. Я просто рассказывал, чтобы удержать ее внимание, просто ухватился за соломинку, и все. – Он совсем поник, глубокая складка залегла между бровями, а глаза стали какими-то больными, страдающими и жалобными.
– Подожди, но она что-то сказала тебе в итоге? На чем вы расстались?
– Ни на чем. Она все расспрашивала о письмах, а когда я сказал, что мне предложили работу у них, пожала плечами: «Кадровые вопросы у нас решает редколлегия». Я спросил: «А вы?» Он замолчал и нервно потянул сигарету из пачки. Ей показалось даже, глаза его наполнились слезами. «А я вас совсем не знаю», – отвечает она мне совершенно спокойно.
– И что? – Сердце ее разрывалось от жалости и любви. Кто утверждает, что женщины предпочитают сильных мужчин – беспомощный, слабый, сейчас он был во сто крат ей дороже.
– Ничего. Мило распрощались, она улыбалась, пригласила заходить в любое время, если вдруг предоставится возможность показать ей письма. Телефон оставила – домашний.