Текст книги "Сирокко меняет цвет снега"
Автор книги: Марина Абрамова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Марина Абрамова
Сирокко меняет цвет снега
ЧАСТЬ
I
БРОКА И ВЕРНИКЕ
1
Он ушёл третьего августа 2011 года.
В этот день была годовщина смерти моей матери. Она умерла год назад, выпав из окна моей квартиры на седьмом этаже. Это был несчастный случай. Мама мыла окно на кухне, встав на подоконник, и, оступившись, упала. Так звучала официальная версия гибели Марианны Дмитриевны Голицыной. Ей был пятьдесят один год.
Для годовщины я выбрал небольшой ресторан в центре города. Здесь была хорошая кухня и приятное обслуживание. Я сделал заказ на тридцать человек. Кроме нас, семьи, на годовщину смерти были приглашены её бывшие коллеги, дальние родственники, друзья и знакомые. С некоторыми из них я впервые познакомился на похоронах. У Марианны не было друзей, а те, кто проходил под этой категорией, были, скорее, знакомые, с которыми ей приходилось часто видеться.
Я догадывался, что будут пустые места, но не ожидал, что так много.
– Поль, где люди? – спросил я сестру, которая обзванивала приглашенных.
– Придут скоро, – ответила она и добавила: – Не включай адвоката, Погодин! В своих судах будешь хорохориться.
Мы подождали четверть часа и начали при полупустом зале. После поминальных слов и эпитафии приглашённые накинулись на еду, словно дружная колония термитов после продолжительной голодовки. Необъятная мамина соседка, Виталина Прокофьевна, правящая царица термитов, с одинаково короткими промежутками щёлкала вставной челюстью. Она любила делать маме комплименты, а за глаза называла её графинькой. К щёлканью иногда добавлялись затяжные вздохи Сергея Васильевича, очень дальнего родственника, налегавшего на салями. Остальные приглашённые уничтожали еду и напитки, молча уткнувшись в тарелку и не отвлекаясь на раздражители.
Я опрокинул вторую стопку и снял очки, чтобы размыть очертания происходящего. Поля тоже не вписывалась в общую картину термитника: она никак не могла закончить с лапшой, нарезая круги в тарелке ложкой, но не поднося прибор ко рту. Наверное, если бы мы с сестрой были членистоногими, то наши собратья давно бы откусили нам голову или с позором изгнали из термитного гнезда.
– Ты позвонила ему, Поль? – спросил я.
– Кому?
– Ты знаешь…
– Папаше твоему я не дозвонилась. Небось номер сменил или…
– Лучше, так даже лучше, – перебил я сестру.
Я был уверен, что отец не придёт. Но, наблюдая за всеми этими людьми, которых пригласили сюда ради приличия и которые вряд ли оставили хоть какой-то след в душе моей мамы, я ругал себя за то, что не позвонил ему сам. Несмотря на то что родители почти не общались на протяжении двадцати лет, на его безразличие к нам и пристрастие к спиртному, Погодину следовало бы быть здесь. Ведь он когда-то любил Марианну. Но на её похоронах я его не видел.
После горячего термитник оживился и началось бурное обсуждение политики и ток-шоу. Сытые насекомые спорили, ругались и едва не начали отрывать усики и лапки всем тем, кто не разделял их мнения. От шипения у меня разболелась голова, поэтому я встал из-за стола и отправился подышать на свежий воздух. Как только я оказался на крыльце ресторана, перед глазами запрыгали чёрные точки, которые становились всё крупнее и в конце концов образовали огромное пятно. Я схватился за деревянные перила, но не удержался и рухнул на ступеньки.
2
Со мною было что-то не так.
Я очнулся пару минут назад в душном помещении. На соседней койке справа лежал молодой мужчина, которому врач аккуратно разрезал окровавленную рубашку. Слева от меня – лысый старик. Он кашлял и издавал непонятные звуки. В помещении были ещё койки, но я не видел, кто лежал на них. У меня заканчивалась капельница, а катетер впивался в вену. Голова была готова разорваться на части.
Меня не покидало странное ощущение. Я сжал кулаки и пошевелил пальцами ног – я не был парализован. Врач склонился над окровавленным мужчиной и начал что-то объяснять медсестре. Я представил, как этот несчастный, ещё в чистой рубашке и отглаженных брюках, садился за руль своего серебристого «рено» где-нибудь на Кирова или на Московской. Врач разговаривал с медсестрой. Я слышал их. Я пытался сконцентрироваться. Да, я отчетливо слышал речь обоих, но не понимал ни слова. Головная боль стала невыносимой. Я закрыл глаза и отключился.
Когда только сознание вернулось, передо мной замаячило веснушчатое лицо врача. Он улыбнулся и что-то сказал. Я ничего не ответил.
– Дмитрий Альбертович…
– Д… дми… Дмит-рий… Дмитрий! – перебил я его.
Врач нахмурил белёсые брови и договорил свою фразу, растягивая слова.
Я покачал головой.
Тогда он показал жестом, что мне нужно поднять обе руки. Я без труда выполнил этот трюк. Затем мне нужно было улыбнуться – тоже пожалуйста. В это время медсестра подошла к старику, чтобы поменять капельницу, и заговорила с ним. Я повернул голову в их сторону и прислушался. Врач склонился надо мной, и наши взгляды встретились. В глазах зарябило от его веснушек.
– Нихт ферштее11
Не понимаю (нем.).
[Закрыть], – прошептал я.
Врач поднял брови и молчал. Старик что-то ответил медсестре – она рассмеялась.
– Нихт ферштеее… Нихт ферштее!.. – закричал я.
Вдруг старик повернул ко мне свою лысую голову и рявкнул:
– Айн, цвай, драй22
Раз, два, три! (нем.)
[Закрыть]!
Медсестра и врач переглянулись. Старик затараторил без остановки.
Я слышал звуки. Мой мозг должен был их складывать в хорошо знакомые слова, отделять их друг от друга, улавливать малейшие изменения интонации. Мозг должен был всё это делать. Что было проще! Я слышал звуки. Грохот. Шум. Вибрации. Но они не превращались в слова. Звуки лились на меня холодным потоком. Они заполняли пространство и пытались выдавить меня из реанимации, больницы, мира. Я закрыл лицо руками:
– Штоп… штоп!
Наконец старик замолчал. Он, врач и медсестра смотрели на меня, не моргая.
– Дойч… – прошипел кто-то в дальнем углу на противоположной стороне.
Моё сердце заколотилось с бешеной скоростью, конечности судорожно задергались, я начал задыхаться. Врач что-то крикнул – комната мгновенно пришла в движение. Мне сделали укол – я вновь провалился в чёрную бездну.
Пробуждение не добавило ясности.
Словно улитка, я спрятался в своём невидимом панцире и почти не реагировал на происходящее вокруг. В голове мелькали картинки. Мне хотелось вскочить с койки, закричать что есть сил и начать крушить всё вокруг. Потом я бы выбежал на улицу и проверил, по-прежнему ли я в Пензе или же меня похитили и увезли в какую-нибудь секретную лабораторию. Но у меня не было ни сил, ни смелости сделать то, что мне очень хотелось.
Забор крови. КТ. Ещё один врач. Другой. Меня о чём-то спрашивали. Потом ещё раз, только медленно, очень медленно. Всё было бесполезно: я пожимал плечами. На всякий случай я произнес своё полное имя. Врач кивнул. У меня опять начались судороги. Кажется, мне поменяли капельницу. Скорее всего, в ней было успокоительное.
3
Тощий паренёк с гипсом на правой руке переводил для меня слова врача на немецкий и вдохновленно жестикулировал. Благодаря его стараниям я понял, что у меня случилось кровоизлияние в мозг, инсульт, который вызвал расстройство речи – афазию. При слове «афазия» я представил себе полуобнаженную греческую богиню, которая мчалась на колеснице и грозила указательным пальцем направо и налево: так она карала безумием тех, кто её прогневал. Я улыбнулся, когда воображаемая красавица пронеслась мимо меня, но тут же опомнился и сделал серьёзное лицо.
Слепив из немецких слов вопрос, я поинтересовался у паренька, когда я смогу снова заговорить на русском. Он перевёл это врачу, но тот лишь задрал свой веснушчатый нос и развел руками. Потом мне объяснили, что по поводу моего случая соберётся консилиум, на котором решится вопрос о дальнейшем лечении.
Мой немецкий был слаб. Я учил его в школе, потом несколько лет в университете. В двадцать семь лет я впервые побывал за границей, отправился со своей девушкой Дашей в автобусный тур по Европе. В Дюссельдорфе я по-немецки спросил прохожего, как добраться до вокзала. Мы перекинулись парой слов, которые дались мне с большим трудом. Так я понял, что едва знаю этот язык. Поэтому по возвращении домой я решил самостоятельно подтянуть свой немецкий, чтобы не оплошать в следующей поездке за границу.
«Гуд бай, Ленин!» и «Босиком по мостовой» я пересмотрел с русскими и немецкими субтитрами раз, наверное, пятьдесят. Мне нравилось увлечение иностранным языком – это было подобно марш-броску в другую Вселенную. Стоило мне только заметить незначительный прогресс, как меня тут же переполняло чувство гордости: чужой мир приоткрывал завесу тайны, и я начинал свободно перемещался в его пространстве. Но, стоило мне не расслышать и не понять слово или целую фразу, как меня тут же выбрасывало обратно на Землю.
Но как мне теперь выжить с моим недоученным немецким? Кому нужен в Пензе адвокат, который не говорит и не понимает по-русски? Я не только потерял язык – я потерял самого себя, свои надежды, свою профессию, свою душу… Самую важную часть души. Я помнил людей и события, но они провалились в тёмные пещеры моей памяти и затерялись там под грудой камней. Я говорил, думал и жил короткими предложениями: у меня в запасе была лишь горстка немецких слов.
Я не был парализован. Мне была не нужна сиделка – только переводчик с гипсом. Итак, я был почти здоров. Меня уже перевели из реанимации в палату, и я мог самостоятельно справлять нужду. Но что будет с моей жизнью, профессией, будущим? Как я буду читать, говорить? Что это за абсурдная ситуация и куда делся мой родной язык?
Голова разрывалась от мыслей, но большинство из них так и не обретали форму и продолжали бродить в глубинах сознания. Я превратился в рыбу, которую волна жизни выбросила на берег: я открывал рот и искал слова, которых не было в моей голове. «Wann kommt er zurück?33
Когда он вернётся? (нем.)
[Закрыть]» – повторял я про себя вопрос и сам придумывал ответ. Завтра, через неделю, через год. А потом вдруг вспомнил, что «язык» в немецком женского рода и нужно спрашивать: «Когда она вернётся?»
Завтра, через неделю, через год…
Вместе неё пришла Поля.
Перед тем, как начать беседу, сестра тяжело вздохнула и свела брови домиком. Всё стало понятно без слов: я превратился в её очередную проблему.
Мы разговаривали шёпотом, – в палате лежали ещё трое пациентов, – а парнишка с гипсом старательно помогал нам. Поля озиралась по сторонам и почти не смотрела на меня. Казалось, что сестра с ещё большим трудом подбирала слова на русском, чем я на немецком. Мне хотелось провалиться сквозь землю.
Поля сказала, что уже сообщила моему партнёру Мартынову об инсульте, и тот согласился помочь моим клиентам, «пока я не встану на ноги». Кроме сестры об афазии знал только отчим: заведующий отделением пригласил их на беседу и объяснил особенности моего состояния. Я приложил палец к губам и этим жестом попросил сестру сохранить мой диагноз в секрете. Она наморщила лоб и кивнула.
Я подумал, что лучше бы инсульт случился со мной в другом городе. Где-нибудь подальше от Пензы, чтобы я смог там спрятаться и избежать вида наморщенных лбов и тяжёлых вздохов.
– Вы поняли? – спросил меня в сотый раз переводчик.
– Чуть-чуть.
– Вашей сестре нужно уходить. Пора идти. У неё дела. А так понятно? Но она обязательной придёт снова. Снова. Опять. Очень скоро.
Из парнишки с гипсом вышел бы отличный личный помощник. Он прилагал неимоверное количество усилий, чтобы мы с сестрой поняли друг друга. Иногда даже против нашей воли.
Поля была тщательно накрашена. Это означало, что она встречается с очередным претендентом на роль нового отца Матвея. Я представил, как она облегченно вздохнёт после нашей странной беседы и с быстротой спринтера помчится на своих шпильках в сторону остановки. Мне захотелось сбежать на волю вместе с ней, но уехать в противоположную сторону.
– Пока, Дмитрий! – произнесла сестра моё имя.
Я наконец-то понял хоть что-то и улыбнулся.
Мы с матерью любили называть друг друга полным именем, что придавало нашим разговорам особую значимость. Поля тоже иногда пыталась играть с нами в эту игру, обращаясь к нам «Дмитрий» и «Марианна», но так и не была принята нами в настоящие игроки. Поля осталась «Полей» или «Полькой», когда Марианна сердилась на неё. Скорее всего, сестра так ни разу и не услышав заветное «Полина» от матери. Это имя никогда не нравилось Марианне: отчим дал его дочери тайком.
Поцеловав меня на прощание в лоб, Поля вместе с переводчиком скрылась за дверью. Я не знал, как будет слово «обуза» по-немецки, но представил сценарий своей новой жизни. И одну из главных ролей в ней будут играть тяжелые вздохи моей единоутробной сестры.
4
– Подумайте над моим предложением, – сказал на немецком Нойман.
После консилиума пензенские врачи связались со своим коллегой – русским немцем Антоном Нойманом, занимавшимся вместе профессором Вольфгангом Лехнером изучением афазии в университетской клинике Ш., в Берлине. Мой случай заинтересовал их, и Антон тут же вылетел из Берлина в Пензу с пересадкой в Москве.
Несколько лет назад Нойман и Лехнер уже сталкивались с похожей афазией. После аварии один немец потерял свой родной немецкий, но помнил английский. Однако этому бедолаге повезло гораздо больше, чем мне: он отлично знал английский, к тому же оба языка используют латинский алфавит. Итак, он хотя бы мог читать по буквам немецкие слова и был в состоянии с горем пополам записывать их под диктовку. Мне же моя родная кириллица казалась абракадаброй.
Немец через пару месяцев вспомнил язык, но говорил заторможено. Нойман рассказал, что бывает ещё и наоборот, когда пациенты при повреждении или инфекции мозга забывают иностранный, но помнят родной язык – такие случаи встречаются даже чаще. Одним из объяснений этого может служить тот факт, что мы эмоционально более привязаны к родному языку и «выдернуть» его из нашего мозга гораздо труднее, чем чужой язык. Нойман разжевывал мне каждую свою фразу, жестикулировал, подобно парнишке с гипсом, а также рисовал вспомогательные картинки в блокноте.
– Вы поможете мне в Берлине? – спросил я, подразумевая под глаголом «поможете» полное возвращение русского.
– Мы обещаем сделать для вас всё возможное, Дмитрий Альбертович, – ответил Нойман.
«Всё возможное» и уверенный голос врача вселили в меня надежду. Но решающую роль сыграло мое желание как можно дальше скрыться от привычного мира до тех пор, пока всё не встанет на свои места. От одной мысли, что мне придётся мычать перед каждым клиентом, коллегой или знакомым, меня бросало в дрожь.
– Две недели?
– Вы сможете прилететь к нам на две недели? – переспросил Нойман.
Я кивнул.
– Буду с вами откровенен, Дмитрий Альбертович. Я не могу вам обещать, что русский к вам вернется через две недели. Но, повторю, мы сделаем всё возможное, подробно изучим ваш случай, проконсультируемся с другими специалистами в этой области. Кроме того, фонд, финансирующий наши исследования, возьмет на себя все расходы. Вы понимаете меня?
Я кивнул, чтобы врач наконец-то закончил свою речь. Где-то глубоко внутри меня прорастали семена зависти и одновременно восхищения к этому человеку: он в совершенстве владел как минимум двумя языками.
– Ваш случай уникален, Дмитрий Альбертович, – сказал напоследок Нойман.
Так за несколько дней я превратился из преуспевающего адвоката в «уникальный случай». Я вообразил, как Нойман и его коллеги тыкают в мою голову иголками, выковыривают крохотные кусочки мозга и рассматривают их под микроскопом. Может быть, меня даже будут оперировать.
На следующий день я вылетел с Нойманом в Берлин – у меня была ещё действительна годовая европейская виза с апрельской поездки в Прагу.
5
Я снял очки и лег на койку. В правую руку мне вложили кнопку вызова на случай, если мне вдруг станет плохо; на голову надели огромные наушники. Койка пришла в движение, и верхняя часть тела оказалась в огромной белой капсуле – томографе.
Вначале шум вокруг был не очень сильным, так что я отчетливо слышал музыку в наушниках. «Scheissegal» – «наплевать» донеслось оттуда, наверное, тысячу раз. Немецкая песенка с незатейливым текстом поначалу вызвала во мне раздражение: она звучала в моей ситуации как жестокая насмешка. Подумаешь, какая маленькая неприятность приключилась со мной! Да, наплевать, что я теперь не понимаю речь на русском и не могу говорить – мелочи жизни. С каждым такое бывало! Я стал подпевать, и, повторив вместе с исполнителем мантру «наплевать» несколько раз, ощутил её положительный эффект: раздражение прошло, и я улыбнулся. Как только песня закончилась, меня поприветствовал ведущий берлинского радио.
Шум в наушниках усиливался. Я не мог разобрать, на каком языке был следующий трек или блок рекламы. Вдруг капсулу и меня внутри неё начало трясти, словно мы стали готовиться к взлету. Я слышал голос, но не мог понять, говорил ли опять ведуший или это были команды оператора, которые я должен был выполнить. Я прислушался, но по-прежнему не мог ничего разобрать. Тогда я решил нажать на кнопку вызова, но в тот же момент вибрации прекратились и зазвучал новый трек. Скорее всего, он был на французском. Я успокоился и повторил про себя «scheissegal». В конце концов, перед началом МРТ меня не предупредили, что будут какие-то команды, а только попросили лежать смирно и, если понадобится, нажать на кнопку вызова.
Через пару мгновений исследование моего головного мозга с помощью томографа было завершено. Я встал с койки, надел очки и поблагодарил оператора. Напротив кабинки для переодевания висела картина, на которой был изображен крупными желтыми мазками гигантский цыплёнок. Найдут ли врачи что-то важное на снимках моего мозга? Превращусь ли я обратно из цыплёнка в адвоката? Часть меня надеялась на то, что МРТ покажет аномалию и меня прооперируют. Но другая часть боялась такого развития событий.
Я повторил про себя, что у врачей есть две недели – срок, на который я договорился с Нойманом. Через две недели всё должно было закончиться – я вылечусь, вернусь обратно в Пензу и забуду этот кошмар. Я был в Берлине уже второй день, значит, мне осталось пробыть здесь ещё двенадцать. Я заставлял себя верить в свой непонятно откуда возникший дедлайн, это было единственное, что мне оставалось.
– Сервус, – поприветствовал меня Вольфганг Лехнер и тут же поправился: – Добрый день, господин Погодин! Как вы себя чувствуете сегодня?
Профессор Лехнер, бородатый исполин около пятидесяти лет, переехал из Мюнхена в Берлин пару лет назад, но до сих пор не мог избавиться от привычки приветствовать коллег и пациентов родным для баварцев «сервус». Будто бы это слово приближало его каждый раз на несколько сантиметров к Мюнхену. Он, в отличие от Ноймана, не был так оптимистичен по поводу моего случая. Тем не менее к Лехнеру я сразу же проникся симпатией: мне нравились люди, которые говорили правду в лицо, не заматывая её, словно гусеницу, в многослойные коконы из тщательно отобранных нитей. К создателям коконов относился и я сам.
– Сервус, профессор Лехнер! Ничего нового, – ответил я.
Лехнер просиял: слово «сервус» действительно оказывал на него магическое влияние.
– Это вам.
Он вынул из бумажного пакета маленькую толстую желтую книжку и протянул её мне.
Я поблагодарил и принялся рассматривать подарок. Это был словарь «дойч-дойч», где немецкие слова объяснялись на немецком. Увидев мои горящие глаза, Лехнер погрозил указательным пальцем:
– Не переусердствуйте, господин Погодин. Это вам так, для развлечения.
Я прошёл ещё множество тестов и обследований в берлинской клинике Ш. Больше всего мне запомнилась энцефалограмма: на голову натянули резиновую шапочку с электродами и дали прослушать текст на разных языках. В то время как я пытался разобрать, о чём шла речь, прибор попискивал и распечатывал графики-синусоиды. Врачи объяснили, что оборудование регистрировало активность моих нейронов.
Селективная афазия – так торжественно звучал мой приговор. Полная потеря одного из языков. В моём случае была подтверждена полная потеря родного языка. Не осталось ничего: я не мог читать, не понимал родную речь на слух и не мог писать на русском. Даже короткие слова, произносимые Нойманом, я повторял с ошибками. Что русский, что китайский – те же графики, то же удивление нейронов и та же пустота внутри меня. Дела с немецким языком обстояли значительно лучше. Похоже, он вовсе не пострадал.
– Почему так произошло? – спрашивал я своих врачей, но не получал однозначного ответа: сотни картинок мозга нуждались в тщательном анализе.
Однако мне не покидала странная мысль, что ответ на этот сложный вопрос скрывался внутри меня и мой мозг знал его. Он знал, а я терялся в догадках и переставал верить, что в мироздании присутствует хоть капля логики. Почему остался немецкий? Разве я был привязан к нему сильнее, чем к родному языку? Сделал ли этот выбор мой мозг или всё-таки эта была случайность? Может быть, афазия стала наказанием свыше? Но за какие именно грехи и почему было выбрана такая изощренная пытка? Кто именно наказал меня? Или же я так сильно ненавидел самого себя, что смог причинить себе такой вред?
В голове рождались десятки вопросов, многие из которых я пытался сформулировать и задать своим врачам. Многие из них остались без ответа.
Лехнер и Нойман попросили меня быть терпеливым и не отчаиваться: они советовались по поводу моему случая с коллегами из России, США, Израиля. Нойман часто напоминал мне про их бывшего пациента, к которому немецкий вернулся через несколько месяцев.
Я верил своим врачам и держал в голове двухнедельный дедлайн, но это не спасало меня от мигреней и панических атак. Очередные анализы показали, что у меня всё было в норме, и одновременно не давали никакой зацепки для решения таинственной головоломки селективной афазии.