412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Козлова » Бедный маленький мир » Текст книги (страница 4)
Бедный маленький мир
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:57

Текст книги "Бедный маленький мир"


Автор книги: Марина Козлова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Алексей

Рукопись

«В городе Чернигове на своих огородах люди до сих пор откапывают керамику одиннадцатого века. Чернигов – тихая зеленая провинция, которая стоит на жирных культурных слоях, на Антониевых пещерах, на густом перегное языческой Руси, на границе между заговоренным украинским Полесьем и брянскими сосновыми лесами. Я родился там сорок лет назад в единственном на весь город трехэтажном роддоме, зимой. Тогда были снежные зимы, не то что сейчас, и я думаю, что мама лежала в чистой некрасивой палате, в которой пахло хлоркой и компотом из сухофруктов, смотрела, как идет снег, ждала папу и радовалась, когда меня приносили кормить.

Приходил папа, приносил молоко в стеклянных бутылках, сырки с изюмом, булочки, мед. Придерживая шапку, рассматривал меня в окне второго этажа, писал маме записку: «Назвал Санькой. Категорически. Никаких Валиков быть не может». Записку я видел потом своими глазами – мама хотела назвать меня Валентином.

Когда мне было шесть лет, мама умерла. Глупая смерть, глупее не бывает. Она работала в лаборатории завода химволокна, всю их лабораторию услали «на картошку» за сто пятьдесят километров от города, почти на границу с Белоруссией. Там у нее случился острый аппендицит, начался перитонит. Сначала машину искали, потом до райцентра ехали. В райцентре больничка была, но хирург пил с обеда и находился не при памяти – уже не мог принять вертикального положения, как ни пытался. А до города не довезли. Я хорошо помню, как папа сидел на кухне, молчал, не плакал и держал в руках мамин синий фланелевый халат. Я долго тулился к его плечу, пока он в конце концов не заметил меня. Тогда взял меня на руки и вместе с халатом прижал к себе. От халата пахло мамой, от папы пахло водкой.

По всем правилам папа должен был спиться. Но не спился, даже женился спустя несколько лет. Он преподавал в пединституте историю, а она – методику начальной школы. Лилия Ивановна, бездетная старая дева в толстых очках, коротко стриглась и ходила только в брюках. «Суфражистка», – говорил про нее папа. Детей у них больше не было. Кстати, про детей она, кажется, не понимала ничего, несмотря на свою методику начальной школы. Плохо готовила и не догадывалась об этом – мы с папой ей не говорили. В меню были бесконечные жареные кабачки, синеватая отварная картошка и докторская колбаса, которую папа привозил из Киева, куда ездил иногда в командировки – в институт повышения квалификации или в министерство образования. По-моему, тогда он уже был проректором по учебной работе.

Я был худой, угрюмый, обидчивый. Совершенно без чувства юмора. Мне все время казалось, что на меня нападают, смеются над моими очками, над моими ушами, над моими ластоподобными ботинками – у меня уже в двенадцать лет был тридцать девятый размер. На самом деле никто в общем-то не смеялся, у многих были очки, прыщи, кривые зубы и хронически заложенные носы, но все равно каждое утро, прежде чем отправиться в школу, я как бы надевал доспехи и опускал забрало. И так, скрежеща, лязгая и громыхая, неуклюже брел через Марьину рощу на Вал, мимо Коллегиума и Борисоглебского собора в нелюбимый желтый дом, бывшую женскую гимназию, бывшее реальное училище, с метровой толщины стенами, с арками и с большим подвальным коридором, уходящим куда-то в ретроспективную бесконечность или непосредственно к Антониевым пещерам.

Всем содержанием школьной жизни, начиная класса с четвертого, была пубертатная маета обоих полов, но девочкам непременно нравились старшеклассники. Именно по их поводу они переписывались на уроках, непрерывно шептались и наматывали круги по школе на большой перемене. Я уговаривал себя влюбиться в кого-нибудь, старательно и подробно думая то о Ленке Волковой, то о Наташе Ким, но чувство как-то срывалось, соскальзывало, когда я случайно забывал о том, что надо думать о ней (неважно о ком). То есть все мы как-то приноравливались к жизненным схемам, а учились как бы между прочим. По крайней мере я и по крайней мере до тех пор, пока вместо старенького и невнятного физика Георгия Петровича к нам не пришла Галя. И к тому же она стала нашей классной. Через год, холодным декабрьским утром я провожал ее на киевский автобус, откуда начинался ее путь в Торонто к мужу. Я сжимал синей от холода рукой широкий кожаный ремень ее замечательного рыжего кофра и со всей своей шестнадцатилетней категоричностью думал, что лучше бы мне отрезали руку вместе с этим ремнем и этой невероятно стильной пряжкой, чем разжать пальцы и отпустить сумку, а вместе с ней Галю. Вообще-то ее звали Галина Михайловна. Она была маленькой, носила брюки и разноцветные свитера, большие кожаные сумки и замшевые мокасины, за что на нее косились другие училки. И она была очкариком – как и я. Только очки у нее были какие-то эдакие, в тонкой черной оправе, и очень ей шли. Когда она впервые пришла к нам, мы все рассматривали ее – оранжевый свитер с выводком черных котят на груди, длинную каштановую челку, которая почти закрывала лицо, когда она смотрела в классный журнал. Потом новая учительница оторвалась от журнала и поверх очков посмотрела на наш 9-й «А». Глаза у нее были немного монгольские, растянутые к вискам. Вот этими шаманскими глазами она медленно обвела класс и спросила:

– Чего вы такие мрачные? Физику не любите?

– Не любим, – честно ответил Валерка Панченко.

– Ну, извините, – сказала она. – Тогда вам придется меня терпеть.

В нашей школе, может быть, из-за столетней ее истории или просто в силу традиционной замшелости провинциального образовательного департамента, все было каким-то анахроничным, начиная от мебели и сливных бачков в туалете и заканчивая учителями. Поэтому Галя выглядела как «Феррари» среди «Запорожцев». И не было бы ничего удивительного, если бы я немедленно влюбился в нее, как, наверное, поступило все мужское сообщество с седьмого по десятый. Я бы благополучно затерялся среди толпы ее поклонников и сохранил бы полную анонимность… если бы она не влюбилась в меня.

Возможно, я бы умолчал об этом, но Галина Михайловна, Галина была именно тем человеком, который изменил мою самооценку с минуса на плюс. Она смотрела на меня грустными шаманскими глазами, когда думала, что я не вижу этого, или не смотрела вовсе, когда вызывала меня отвечать. Я нес какую-то ахинею, и она ставила мне точки в журнал, просила подготовиться к следующему уроку. Я учил! Но отвечать не мог – у доски у меня случались головокружение и тахикардия. Дома я стоял перед зеркалом и рассматривал свой нос, губы, подбородок – и впервые смотрел на свое лицо с интересом и без отвращения. Галя совершила чудо: из маленького и несчастного мальчика с тусклым детством я начал медленно и заинтригованно превращаться в мужчину. Я расправил плечи и засунул руки в карманы. Понял, что у меня длинные ноги и независимая спина. Только я совершенно не знал, что мне делать. Долгое время (примерно месяца два) я думал, что мои одноклассники ничего не замечают. Наверное, потому, что практически не смотрел по сторонам. Я смотрел либо в себя, либо в пространство, либо на Галю. А она смотрела на меня. Думаю, для всех окружающих это был бесплатный цирк – они следили за нами, как за акробатами под куполом, и все ждали, когда оборвется музыка, вступит барабанная дробь и мы отстегнем лонжи.

Ей было двадцать шесть лет.

Я хотел ей позвонить на Новый год, ровно в двенадцать часов, и не смог. Всю ночь я бродил по замерзшему, еле-еле запорошенному сухим снегом Чернигову, набредая на веселые подогретые компании, проходя по диагонали дворы-колодцы и безмолвные неосвещенные скверы. Эта медитативная прогулка стоила мне двухстороннего воспаления легких. Второго января меня уложили в терапию областной больницы, а через три дня она пришла ко мне. К тому времени антибиотиками мне сбили температуру, но я чувствовал головокружение и невесомость. Я стоял у окна и смотрел на больничный парк. Больше всего мне нравились большие тополя. «Окно выходит в белые деревья, в большие и красивые деревья», – вертелось в голове. Я не помнил – откуда.

– Саша, – сказала она, – я принесла тебе яблоки.

Если бы я увидел привидение, то испугался бы меньше. Я вцепился в подоконник и мгновенно стал совершенно мокрым – футболка прилипла к спине, по лбу поползли капли пота. Она была в белом халате поверх красного свитера, смотрела на меня своими шаманскими глазами, и пауза становилась фантастически неприличной. Просто отчаянно неприличной. Неприличнее ее стало только то, что случилось потом. А случилось вот что – она взяла меня за рукав пижамной куртки и молча потащила за собой. Свернула за угол, за сестринский пост, подошла к белой двери – к одной из многочисленных белых дверей, достала из кармана ключ и открыла ее. (Потом она призналась мне, что в тот день дежурным врачом была ее подруга Ленка – единственный человек в мире, которому она, роняя слезы в рюмку коньяка, призналась, что преступно и лихорадочно влюбилась в своего ученика. «Так сосредоточься на главном, – посоветовала Ленка. – И тебе немедленно полегчает». «Это на чем же?» – спросила несчастная Галя. «Вот дура… – жалостливо вздохнула Ленка. – Прямо сил нет смотреть».)

Закрыв за собой дверь, мы попали в параллельный мир. В нем были письменный стол, вешалка и кушетка. Галя сняла очки и положила их на стол. Я тоже снял очки и тоже положил их на стол, но чуть не уронил ее очки – так тряслись мои руки. И мы стали целоваться. Для того чтобы понять, как нужно это делать, мне хватило секунды. Мы целовались, стремительно сходя с ума, хрипели, задыхались, кусали друг другу губы. Говоря сегодняшним языком, она трахнула меня. Но тогда так не говорили. Как говорили тогда, я почему-то не помню. Но это не важно. Кончилось же все тем, что мы сломали кушетку.

Лежа на сломанной кушетке и рискуя соскользнуть с нее на пол, мы говорили друг другу совершенно безумные вещи. Совершенно безумные, волшебные и неприличные. Потом она замолчала. Потом сказала:

– Меня посадят в тюрьму.

– За что? – испугался я.

– За растление несовершеннолетнего.

– Меня?

– Тебя.

– Не бойся, – сказал я и прижал ее к кушетке своим телом. Я смотрел на нее сверху – на ее мокрую челку, глаза и губы. – Не бойся, – повторил я и поцеловал ее в горячую пульсирующую шею, – никто ничего не узнает.

С этого дня я начал выздоравливать, я ел и спал за троих, слонялся по больничному коридору и пытался читать Грэма Грина. Галя приходила еще дважды, но без последствий – подруга Ленка слегла с банальной ангиной, и рассчитывать на ее благословенное дежурство мы не могли.

– Тебе попало от подруги за кушетку? – спросил я Галю, пытаясь незаметно установить с ней хоть какой-нибудь тактильный контакт – коснуться пальцами запястья, губами – уха, коленом… Ну и так далее.

– Нет, – засмеялась она, отодвигаясь. – Не трогай меня, мы же практически в селе живем, здесь все друг друга знают… Ленка сказала, что за кушетку нам надо дать медаль, на которой должно быть написано что-то вроде «За беспримерный героизм на линии огня» или «За мужество в борьбе с предрассудками».

– То есть она не считает, что ты растлила малолетнего?

– Она считает, – улыбнулась Галя, глядя на меня снизу вверх своими дикими рысьими глазами, – что я люблю очень хорошего мальчика. Умного и красивого. И я тоже так считаю.

– Выходи за меня замуж, – сказал я ей и почувствовал, как защипало под нижним веком.

– Я замужем, – ответила она.

Белые деревья за окном дрогнули и стали как-то стробоскопически распадаться на части. Внезапно и сильно заболело горло.

– Сашка! – позвала она.

– Ты его любишь? – спросил я глупо.

– Ну конечно, – кивнула Галя.

Я ничего не понял. Сейчас-то, конечно, понимаю, что она мне не врала как в первом, так и во втором случае, что любовь – загадочная штука и допускает еще и не такое. Но тогда я был убит. Я повернулся к ней своей независимой спиной и пошел в палату. Накрылся одеялом с головой и разревелся так, как не плакал даже в раннем детстве. Вот как меня развезло.

Ее муж к тому времени второй год работал в Торонто, в каком-то продвинутом биофизическом исследовательском центре. И как выяснилось, Галя должна была уехать к нему. Я умирал, когда видел ее. И она это поняла. А потому пошла к директрисе, положила ей на стол заявление об уходе «по собственному желанию» и выслушала от нее пламенную речь о безответственности молодых педагогов, которых и педагогами-то назвать нельзя, поскольку они способны бросить класс в разгар учебного года, и что она, преподаватель физики Галина Михайловна, недостойна гордого звания советского учителя.

– Так я и не учитель, – напомнила Галя. – Я – физик-теоретик. Вы же в курсе.

Я увидел, как она шла через заснеженный школьный двор – в зеленой куртке с желтым шарфом, с большой рыжей кожаной сумкой на плече. Затем остановилась, натянула перчатки, обернулась и помахала рукой.

– Что, Саня, хреново? – спросил подошедший сзади Димка Костин.

Я внимательно посмотрел на него – в его глазах не было и тени иронии. И кивнул:

– Хреновей не бывает.

– Спорное утверждение, – задумчиво произнес Костин. – Где предел хреновости, не знает никто. И ты, Владимиров, тоже не знаешь…

Она пришла ко мне в три часа дня на следующий день. Вошла в прихожую, мягко отодвинула ногой нашу приставучую кошку Дашку и холодными сильными пальцами сжала мои запястья.

– Ну уж нет, – сказала она. – Ты – мой мальчик. Мой любимый мальчик. Умный и красивый. И лучше тебя нет на целом свете. На каком, спрашивается, основании я должна об этом забыть?

– Ни на каком, – согласился я, проваливаясь куда-то в пространство солнечного зеленого луга с капустницами и пастушьей сумкой, одновременно думая о том, что на плите стоит недожаренная яичница, что родители придут только к семи и что Дашку надо бы запереть в ванной.

Галя была решительной девушкой, маленьким монголо-татарским нашествием, которое не останавливается ни перед чем. Она сняла половину дома в частном секторе, встречала меня из школы и кормила какой-то невероятно вкусной едой, весенними вечерами мы жгли костер во дворе, заросшем смородиновыми кустами, и жарили сардельки на шампурах.

Однажды Галя лежала на лавочке, глядя в небо, и, раскачивая джинсовой ногой, рассказывала мне, почему Декарт поссорился с Ньютоном, а Ньютон, в свою очередь, поссорился с Лондонским Королевским обществом, а я чувствовал, что в моей жизни запоздало наступило странное, но, безусловно, счастливое детство.

– Я скоро уеду, – сказала она вдруг, прервав лекцию об истории формирования естественных наук.

– Не скоро, – беспомощно возразил я, – в декабре только!

Она промолчала.

Нам не хватало дня, а вечером мне нужно было возвращаться домой. Я раздваивался. Одна моя часть, как казалось мне, все равно оставалась в доме со старым комодом, жестким диваном и хозяйскими подшивками журнала «Огонек» за последние десять лет. В конце концов я позвонил домой и соврал Лилии Ивановне, что переночую у одноклассника.

– Ну, смотри… – неопределенно, но совершенно миролюбиво ответила моя мачеха.

Стоя перед распахнутым в апрельскую ночь окном, Галя варила глинтвейн на маленькой электрической плитке, а я не хотел глинтвейна. Хотел только, чтобы она вернулась ко мне на диван. Галя возвращалась ко мне с двумя кружками глинтвейна, в комнате плавали запахи корицы и гвоздики. Она целовала меня в нос, глинтвейн проливался на постель…»

Иванна

В десять утра она уже была в самолете.

Три часа назад ее разбудил звонок. Иванна схватила трубку, но спросонья нажала на «отбой». Она встала, подошла к зеркалу. Не только глаза, все лицо отекло – из-за вчерашнего пива. Нет, нельзя ей пива, от любого его количества к утру она превращается в больную лягушку.

Позвонили еще раз. Какой-то незнакомый человек, отдаленно русскоязычный, сообщил ей, что барон Эккерт умер.

Дедушка Эккерт умер, а она в это время спала и видела во сне беспризорных детей – много, целую толпу. Ребята долго передавали из рук в руки комок горящей бумаги – и не боялись огня.

Иванна так плакала, что не смогла объяснить Виктору Александровичу по телефону, что же, собственно, случилось. Он приехал, понял все, собрал ее и отвез в аэропорт.

И вот теперь «Боинг» «Люфтганзы» выруливал на взлетную полосу, а Виктор стоял за унылой шершавой рабицей с баночкой пива в левой руке и с тлеющей сигаретой в правой. «Совсем осиротела, – думал он. – В три года – родители, в пятнадцать – бабушка, потом – этот ее Петька, а теперь – названый дед, который, основав Школу в Белой Пристани, настолько предопределил ее жизнь, что она теперь не может не осознать, кого же на самом деле сейчас потеряла».

Если бы время можно было свернуть как пространство… Хотя пространство сворачивается тоже чисто теоретически – его можно свернуть в рулончик, а потом проколоть булавкой. Но для времени нужен иной принцип. Для того чтобы попасть туда, куда ты хочешь, нужно сжаться в комок в самолетном кресле, крепко прижав к коленям опухшее, горячее, мокрое от слез лицо – так, как будто вы уже падаете, – и самолет, влажно оплавляясь по мере проникновения в горячий августовский полдень, влетает в пространство и время вечного берега…

Они на берегу вчетвером – Петька, Иванна и Хесле с Павликом. Полдень. Везде стоит вечнозеленая тишина, берег качается на волнах, и Иванна медленно засыпает, положив голову на сгиб локтя и вдыхая запах теплой гальки – галька пахнет кипарисовой смолой, солью и водорослями. Петька сидит в мокрых плавках, скрестив худые загорелые ноги, и поедает недозрелую алычу. У Иванны солнце везде – под кожей, в груди, в животе, в коленных чашечках. Она чувствует в полусне, что ничего не весит и состоит из миллионов атомов морского воздуха.

– Смотри, какое небо, – вдруг говорит Петька и показывает куда-то вверх, на седловину яйлы. Оттуда стремительно вылетают рваные серые клочки, будто там работает невидимая катапульта. – Вероятно, будет буря, – серьезно говорит он.

– Необязательно, потому что… потому что… – просыпается Иванна, смотрит на Хесле и Павлика в поисках поддержки.

Маленькая, похожая на цыганку Хесле, эстонка с острова Сааремаа, и толстый рыжий москвич Павлик сидят рядышком с ногами на большом красном полотенце и согласно кивают: конечно, какая буря, когда такая жара?

– И поэтому вечером надо идти воровать розы, – неожиданно заканчивает мысль Петька и пристально смотрит на Иванну. Она уже дважды струсила, и поход за розами в престижный кабминовский санаторий уже дважды сорвался по ее вине.

– Точно! – соглашаются Хесле с Павликом.

Но Петька смотрит на них с сомнением и заявляет:

– Нет, вас не возьму. Вы шумные.

– Мы будем тихие-тихие… – шепотом говорит Хесле. Но Петька повторяет:

– Нет. Сидите, ждите. Если нас не словит охрана, мы принесем розы и вам. – И добавляет без смены интонации: – А если кому-то скажете – убью.

Иванна молчит – Петька морально сильнее ее и в данном вопросе в любом случае ее сломает. Ему принципиально важно в конце концов ободрать эти розы. Причем и идти за ними в бурю, конечно, логично. Иванне просто нечего сказать против. Она садится, подтягивает колени к подбородку и смотрит на серую морщинистую скалу, прохладную даже на вид. Из ее расщелин торчат стебли больших бордовых львиных зевов. Дались ему те розы… Полдень сразу утрачивает свою невесомость, и наваливается нехорошее ожидание вечера. Остается надеяться, что Петька ничего не понимает в погоде и никакой бури не будет.

И был вечер, и буря была. И было утро после бури, когда Иванна проснулась среди мокрых роз на просторном балконе, наглухо затянутом полосатым тентом, – сквозь дырочки в ткани тянулись нити света. Она лежала на желтом матрасе под салатовым пледом, а рядом, на расстоянии вытянутой руки, под таким же пледом спал Петька. Весь пол балкона был завален розами. Она лежала и смотрела на розы, которые были на уровне ее глаз – крепкие, кофейные, алые и белые, мокрые и очень красивые.

– Алё… – произнес вдруг тихо кто-то взрослый.

Иванна повернула голову к балконному проему, где стоял ухмыляющийся лысый дядька в джинсовых шортах и с махровым полотенцем на плече, и сразу все вспомнила.

Они с Петькой подготовились хорошо – взяли ножницы и большие пакеты, чтобы засовывать в них срезанные розы цветками вниз. Петька еще взял термос с чаем. В-общем, это была военная операция. Но что-то они не учли. Возможно, то, что охрана работает и в дождь, а собакам никакая буря нюх не отобьет.

В одной части парка они почти все розы ободрали и должны были быстрой рысью пересечь широкую центральную аллею. И неожиданно услышали собачий лай. Лай приближался, а с ним и голоса. Иванна посмотрела на растерявшегося Петьку и почувствовала, что сейчас потеряет сознание от страха. Их, детей из странной, но, несомненно, респектабельной школы, сейчас поймают – и все. Что значит «все», Иванна от ужаса не могла себе представить ясно. Но понимала: будет сплошной, абсолютный позор. Она хотела бросить в траву охапку роз, которую держала в руках. А Петька стоял столбом, прижимая к груди два пакета с цветами, и ужаснокруглыми глазами смотрел на нее.

– Алё… – послышалось сзади.

Они обреченно оглянулись. В трех метрах находилась стена санаторного корпуса, невидимого из-за сплошного дождя.

– Быстро сюда! – приказал тот же голос. – Бегом!

Кто-то протянул с балкона руки и сначала забрал у них розы, а потом втащил по очереди сначала Иванну, а за ней Петьку на балкон и втолкнул их в комнату. В большой комнате было тепло, пахло кофе. Двое – мужчина и женщина – их пристально разглядывали. Женщина сидела в большом кожаном кресле, закинув ногу за ногу, ела виноград, раскачивала блестящую босоножку на большом пальце ноги и улыбалась. Хмурый лысый дядька смотрел на них сверху вниз и что-то жевал. Пауза продолжалась примерно с минуту, и за это время с Иванны и Петьки натекло по луже воды. Иванна, опустив голову, смотрела, как вода растекается по блестящему паркету. Им было, кстати сказать, по четырнадцать лет, но они могли цитировать Эсхила и Софокла по-древнегречески, а однажды на спор целый день проговорили друг с другом на классической латыни.

– Юра, – подала голос женщина, – они заболеют.

– Хрена они заболеют! – отозвался лысый Юра, после чего принес откуда-то две больших махровых простыни и, разогнав их в разные углы – Иванну в другую комнату, а Петьку в ванную, – велел им все с себя снять и укутаться с ног до головы.

Переодеваясь, Иванна слышала, как женщина сказала:

– Юра, их вещи надо в сушилку повесить – как раз до утра высохнут.

– Ну да, – оторвался Юра, – до утра уж точно высохнут.

– Ну вот, – удовлетворенно покивал он, увидев в дверях два сиреневых кокона, – уже веселее. Теперь идите пить алкоголь.

– Юра! – укоризненно покачала головой женщина. Она доела виноград и принялась за яблоко.

– Дура! – убежденно произнес Юра. – По пятьдесят грамм «Хеннесси» им надо тяпнуть. А то и по сто. Меня Юрием Ивановичем зовут. А тетя, которая жалеет для вас коньяк, Станислава Николаевна, моя жена. Для вас – тетя Стася.

– Юра! – снова произнесла с упреком женщина. И извиняющимся тоном добавила: – Мы бы вас в другой комнате уложили, но там обычно спит моя сестра. Только она придет очень поздно.

– Если вообще придет, – хмыкнул Юра.

Наутро все казалось каким-то полуреальным. Но дядя Юра стоял в проеме балконной двери и улыбался.

– Завтрак принесли. Вставайте завтракать, – сказал он и положил на стул их одежду – мятую, но сухую.

Стол был накрыт для четверых. Тетя Стася села за стол в длинном синем халате и белой шелковой косынке. Для того чтобы рассмотреть салат, она надела очки.

– А ваша сестра? – спросила Иванна.

– Что? – Станислава Николаевна рассеянно оторвалась от созерцания салата. – А-а, сестра… Она проснется к обеду.

– Если вообще проснется, – пробормотал Юрий Иванович.

– Юра! – дежурно воскликнула тетя Стася. – Дети могут подумать бог знает что.

На столе были загадочный разноцветный салат, жареное мясо, кофе, молоко и гора маленьких булочек.

Дядя Юра извлек из холодильника банку черной икры и соорудил им по безразмерному бутерброду. Иванна разрезала свой на четыре части, а единственный наследник барона Эккерта бессовестно разевал пасть и заглатывал сразу по большому куску.

Дядя Юра внимательно посмотрел на них, подумал и сказал:

– Я вас сам через проходную проведу. Скажу, что ко мне приезжали… ну, скажем, племянники. Племянники – это нормально? Стася! Нормально это – племянники? Поверят мне?

– Что характерно, – вздохнула тетя Стася и подняла очки на лоб, – мой муж боится не только дежурных на проходной. Продавщиц он тоже боится. И телефонисток… И…

– Врет, – твердо заявил дядя Юра.

Впрочем, ближе к проходной он стал шумно вздыхать и тереть переносицу. И напрасно. Дежурный в камуфляже, едва завидев его, вскочил из-за своего столика и, издалека отдав честь, прокричал радостно:

– Доброе утро, товарищ генерал-майор!

– Доброе утро, – пробормотал дядя Юра. – Вот, племянники гостили у меня. Ну, ведите себя хорошо, дети, – сказал он, передавая им предельно конспиративно запакованные пакеты со злосчастными розами. – Маму не огорчайте.

Иванна с Петькой, обалдев, вывалились за проходную и со скоростью света преодолели набережную и горбатый мостик через бурную после дождя горную речку.

– Да… Генерал-майор! – восхищенно произнес Петька. Затем поднял указательный палец и стал махать им перед носом у Иванны. – Что доказывает: и в армии есть нормальные люди.

– Ага, уши тебе не надрал. Может, кстати, и зря, – пробормотала Иванна.

– И тебе не надрал! – Петька обиделся. – Легко быть принципиальной post factum.Каждый может…

В Школу ее привезла бабушка Надя. Иванне было тогда восемь лет.

Ее родители-вирусологи однажды, в две тысячи первый раз, спустились в свой до боли родной вонючий виварий, чтобы покормить подопытных крыс. Виварий в свое время был вынесен за пределы лабораторного корпуса и оборудован в парке, в старом винном погребе. А тот закладывался аж в восемнадцатом веке. Деревянный свод погреба прогнил и рухнул именно в то утро, когда родители Иванны спустились вниз. Они погибли под тяжестью балок и двухметрового слоя земли. Поскольку лабораторные крысы в виварии были заражены штаммом тяжелого легочного вируса, а стеклянные боксы, в которых животные содержались, разбились, руководство института, справедливо боясь эпидемии, запретило извлечение тел сотрудников. На место провала самосвалами возили известь, и известковый курган, на котором ничего не растет, стал им чем-то вроде памятника. Впрочем, панихиду отслужили и даже установили небольшую мраморную плиту с именами погибших. Иванна не запомнила этого, ей было тогда три с половиной года.

Стюардесса принесла сок.

– А водку можно? – спросила Иванна.

Стюардесса принесла сто граммов водки и плед. Рюмку она дала Иванне, а пледом укрыла ее по грудь, постояла немножко рядом и ушла.

Пятнадцать лет назад, пятого декабря, в свой день рождения, Дед должен был прилететь где-то к полудню, и Петька с Иванной с вечера запланировали, что возьмут машину и приедут в аэропорт – сделают ему сюрприз. Дед, вообще говоря, был решительным противником встречаний-провожаний, часто появлялся без предупреждения, но сегодня ему исполнялось шестьдесят лет, а из родных людей в этом мире у него был только шестнадцатилетний внук Петька и, по сопричастности, «хорошая девочка Ивон». Петька с Иванной целый месяц готовили ему подарок – в углу парка по всем правилам сделали для него Сад Камней, скрытый от внешних взглядов ягодным тисом и кустами самшита (там, внутри, был какой-то особый микроклимат). В общем, то место должно было стать собственным, приватным Садом Камней барона Эккерта.

С утра пятого декабря у Иванны заболело горло и резко поднялась температура. У них с Петькой на этой почве произошел маленький, но интенсивный конфликт. Он орал: «Все, ты не едешь ни в какой аэропорт больная, я тебя не беру, дура!» – а Иванна, поскольку орать в ответ не могла (но очень хотела), просипела злым шепотом: «Ладно, ради бога. Я тебя ненавижу, езжай куда хочешь…» На что он заявил: «Я же о тебе беспокоюсь! Ненормальная, с температурой тридцать восемь… Да иди ты!»

Машину Петька поймал на трассе и отправился встречать Деда в гордом одиночестве. Начало декабря в том году было сырым и холодным. Накануне ночью на Перевале прошел дождь, к утру похолодало, и трассу затянула тонкая пленка льда, способная мгновенно растаять, в том случае, если среди серых туч над Перевалом хотя бы на минуту появилось солнце… Но солнце не появилось.

«Рено», на котором ехал Петька, и встречный «Опель» сплющились друг от друга и были отброшены к каменной стене. От удара о стену «Рено», водитель которого десять минут назад залил полный бак, взорвался, и силой взрыва со стены была стерта надпись «Высота над уровнем моря 654 метра»…

Спустя пятнадцать лет Иванна стояла в фамильном склепе Эккертов. Провожающих было немного: дворецкий Семен Иванович, Генрик Морано – управляющий и друг Эккерта, да два старика – они были соседями Деда, владельцами сопредельных земельных угодий и бессменными его партнерами по преферансу. Все смотрели, как темный дубовый гроб заезжает в мраморную нишу. Дед занял место рядом со своей русской женой Еленой (слева) и со своим сыном Эриком (справа) и его женой Петрой. Петькины родители в одну ночь умерли от передозировки героина – на рок-фестивале в Дублине, куда они уехали автостопом, оставив двухмесячного Петьку на попечении Деда и няньки. (Когда внуку исполнилось семь лет, барон Эккерт, ординарный профессор философии Фрайбургского университета, придумал для него школу и, преодолев немыслимые бюрократические процедуры министерств и ведомств, открыл ее в поселке Белая Пристань, на родине своей Елены, в старом ландшафтном парке, рядом с маленькой бухтой, в которой море было всегда немного теплее, чем в других местах на берегу. Для внешнего мира это была «экспериментальная специализированная гуманитарная школа-интернат для одаренных детей». На таком названии настаивало Министерство образования. Эккерт махнул рукой и сказал что-то вроде «хоть горшком назовите». Министр был приятно удивлен размером вознаграждения и обещал поддержку.)

А через два часа Иванна сидела в кабинете Деда перед его адвокатом. Тот доставал из кожаной папки и последовательно передавал ей гербовые бумаги. Первый документ, который был ей вручен, свидетельствовал об удочерении ее бароном Эккертом с правом наследования титула, замка, земельных угодий, распоряжения активами, ценными бумагами и денежными вкладами. Последующие документы подтверждали ее право на землю, деньги, движимое и недвижимое имущество восьмисотлетнего рода Эккертов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю