Текст книги "Пока мы можем говорить"
Автор книги: Марина Козлова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Между Эмико и Адой с первой же их встречи сложился тот род женской дружбы, когда возраст и объем жизненного опыта принципиального значения не имеют. Они с обоюдным удовольствием встречались и разговаривали обо всем на свете, кроме разве что Женьки. Эмико старалась проявлять максимальную деликатность и ни в коем случае не лезть в их отношения. У Ады тоже были свои принципы на этот счет. Когда-то Женька прибежал к ним в кафе и безо всякой, видимо, задней мысли радостно поприветствовал их словами:
– Ну что, девочки, обсуждаете мои достоинства и недостатки?
«Как он прекрасен в своем эгоцентризме», – с восхищением отметила тогда необъективная бабушка Эмико, а Ада погладила его по голове и нежно сказала:
– Не в моих правилах. Ты меня плохо знаешь, дорогой.
Но все же один разговор у них состоялся. Когда-то, еще в самом начале знакомства, Эмико спросила:
– Ну как же тебя угораздило, а?
– Сама удивляюсь, – пожала плечами Ада, – я же их перевидала на своем веку – страшно сказать сколько.
«Их» – натурщиков – она вербовала из студентов, в основном из ближайшего к мастерской мединститута. Всем, кто не имел предрассудков и считал такой вид заработка нормальным делом, было известно, что на Тургеневской, 18 есть скульптурная мастерская и там работает тетка, которой периодически бывает нужна обнаженная натура. Женька не был бедным студентом, но его глобальную заморочку с мотоциклом родители не понимали и не разделяли. «Хочешь – заработай», – сказал отец.
И Женька, предварительно созвонившись с Адой Николаевной, появился на Тургеневской, 18 одним прекрасным апрельским утром. Открыл незапертую дверь и оказался в гулком помещении с большим потолочным плафоном, сквозь который прорывалось солнце, подсвечивая взвесь каменной пыли в воздухе.
«Проходите, раздевайтесь», – сказала женщина откуда-то сверху.
Он взглянул вправо и вверх и увидел Аду Николаевну в синем комбинезоне, с каким-то штангенциркулем в руках на стремянке, приставленной к полусфере из белого камня.
«Раздевайтесь, не стесняйтесь, – повторила она. – Вон там».
Через пару минут Женя вышел из-за ширмы, служившей натурщикам раздевалкой, сел по-турецки на циновку и, уперев локти в разведенные колени, положив подбородок на скрещенные пальцы, стал смотреть вверх.
– В общем, я чуть тогда со стремянки не упала, – призналась Ада.
– Ну, Женя прекрасно сложен, – осторожно заметила Эмико, отлично понимая, что ступает на зыбкую почву.
– Сложен он хорошо… – Ада, подперев щеку рукой, с улыбкой стала смотреть куда-то за окно, где бежали под дождем прохожие и над лотком с овощами две пожилые продавщицы торопливо натягивали тент.
Эмико тем временем рассеянно разглядывала ее профиль и думала, что сама Ада, родись она лет четыреста назад, могла бы стать востребованной моделью для мастеров голландской школы, каких-нибудь братьев ван Эйк, со своей утонченной блеклостью бровей и ресниц и высоким, идеально белым лбом. Разве что подвижный ироничный рот нарушал струящийся образ озерной девы, героини северных сказаний, таинственной обитательницы фьордов. В общем, Сольвейг, ты прибежала ко мне на лыжах… Нет, Сольвейг все же из какой-то другой оперы прибежала. «Да и между прочим, а есть ли в Голландии фьорды?» – вдруг некстати задумалась Эмико.
– Но дело не в этом, – продолжила Ада. – Понимаете, его глаза, губы, руки, да и все остальное… э-э… в общем, тот, кто его создавал, явно думал, это во-первых, а во-вторых, был в хорошем настроении. Я как скульптор-монументалист столько перевидала аполлонов всяческих, что давно отношусь к ним как к неодушевленным объектам. Мальчик, который рассматривал меня снизу и улыбался, требовал от меня какого-то действия. Самым правильным было бы спуститься со стремянки, сесть рядом и, не теряя времени, начать с ним целоваться. Вот так как-то. В общих чертах.
– Но ты постеснялась, – догадалась проницательная Эмико.
– Ну, конечно.
– Но ты хоть что-нибудь сказала?
– Я сказала: «Вот черт…»
Эмико вздрогнула от звонка домофона, помедлила немного и все же сняла трубку.
– Это мы, кицунэ!
Женькин голос звучал бодро и весело, но она своим тонким слухом все же уловила в нем тщательно скрытое напряжение.
«Все пропало», – подумала Эмико спустя двадцать минут, занятых чаепитием и пристрелочной светской болтовней. Все пропало. Она была бы не она, если б не увидела, как Женька и Анна движутся и располагаются в пространстве друг относительно друга. Между ее внуком и этой женщиной была натянута не нить, не какая-нибудь пеньковая веревка, а хороший корабельный канат. Мощный, витой, промасленный, со стальными струнами. «Вот черт…» – вспомнила она слова Ады, глядя, как Анна, говоря что-то, поворачивает голову вправо и Женька немедленно, не отдавая себе отчета, абсолютно точно повторяет ее движение – точно так же, под тем же углом. Когда же он опускается в кресло и подчеркнуто расслабленно кладет ногу на ногу, в то время как Эмико любезно предлагает Анне сесть напротив, настолько далеко, насколько позволяет расположение посадочных мест в гостиной, канат между ними натягивается и гудит. Дай им волю – они немедленно пересядут, сблизятся, невидимо и в то же время явно войдут друг в друга, станут одним существом, пульсирующим сгустком скрытого желания, изнывающим от нежности двуглавым драконом.
Но она им воли не дает.
* * *
«Управление водоснабжения и профилактики частей Квантунской армии» – именно так официально назывался объект, размещенный вблизи станции Пинфань, совсем недалеко от того места, где завтрашняя именинница Шань, юная и прекрасная маньчжурская барышня, бывшая принцесса, неслышно подкрадывалась на цыпочках к роскошной желто-лиловой бабочке. Бабочка сидела на цветке ромашки, медленно складывала и раскладывала сияющие крылья и совершенно загипнотизировала девочку. Эта неземная красавица просто настаивала, чтобы Шань немедленно поймала ее.
До сих пор в сознании Эмико стоит тот самый день – последний спокойный и безмятежный день по сравнению со всеми последующими. Все, что происходило дальше, в течение трех лет ее жизни, имело прямое или косвенное отношение к территории с колючей проволокой по периметру. Расположенная там организация, которая вроде бы должна была отвечать за крайне важное дело водоснабжения и профилактики японской армии, носила и другое название, неофициальное. Она называлась лагерь «Хогоин», что на японском означает «Приют».
Итак, Шань успешно приближалась к бабочке, то и дело сдувая со щеки длинную прядь волос. Только бы никто не прибежал, не спугнул. Только бы не чихнуть – от цветочной пыльцы так чешется в носу, что терпеть уже невмоготу. Только бы…
Откуда он взялся?
Высокий мужчина стоял метрах в десяти от нее, странно покачиваясь в кружевной тени акации. Из одежды на нем была только какая-то грязная тряпка вокруг бедер, а бледное тело – тело белого человека– покрывали страшные синяки и красные продольные борозды, как будто недавно его рвал когтями уссурийский тигр. Он был похож на русского – в Харбине русских много, только вот Шань по-русски не понимала ни слова. Откуда он взялся и что тут делает? Он ей сейчас бабочку спугнет!
– Стой там, – одними губами приказала Шань и выставила вперед ладонь, как бы отталкивая его.
Но он, дурак, ничего не понял и двинулся вперед, прямо к ней. От его шагов крупно задрожали головки ромашек, волшебная бабочка царственно расправила крылья и медленно, с достоинством скрылась из виду.
– Идиот, – в сердцах сказала Шань. – Придурок.
– Help me. Help me please… [13]13
Помогите мне. Помогите, пожалуйста (англ.).
[Закрыть]– ответило ей это чудовище.
Вблизи было видно, что белки́ глаз у него совершенно красные и на месте левого уха – черно-красная дыра.
Эмико долго думала после над тем, какими странными и непредсказуемыми бывают порой детские реакции. Тринадцатилетняя Шань страшно злилась из-за бабочки, но почему-то совсем не боялась идущего прямо на нее человека. Не боялась, а следовательно, и не убегала. Он не был опасным. Он был очень, очень несчастным. И она понимала, что он отчаянно просит о помощи, хотя не знала, на каком языке. Нет, это точно не русский, решила она тогда. Русский язык звучит иначе.
Он был американцем, братом сотрудника американской дипмиссии. Это выяснилось уже у Шань дома – ее отец немного знал английский и французский. Американца звали Майкл, он имел несчастье приехать к брату в гости в Харбин на их общее тридцатилетие – сюрприз, так сказать. В детстве они были очень близки, ну это естественно, так бывает у двойняшек. Японские жандармы взяли его прямо на улице, когда он шел с рынка, радуясь солнышку, довольный своими покупками, весь в мыслях о том, как они с братом отметят вечером, нажарят мяса, выпьют виски…
Обвинение в шпионаже в пользу иностранных разведок Майклу предъявили уже здесь, в «Приюте». Он сразу догадался, что произошла ошибка – ужасная или прекрасная, это с какой стороны посмотреть. Японцы приняли его за брата. Он не стал ничего объяснять. А если бы и стал – это было бы бесполезно. Никто в разговоры с ним вступать не собирался. В первые дни его били палками, прижигали икры газовой горелкой и методично, не теряя спокойствия, резали кожу зазубренным ножом. Очень скоро он понял: из «Приюта» никто и никогда не выходит живым, хоть прав ты, хоть виноват. Если уж ты попал сюда, ты – не человек, ты – бревно. Именно так его палачи называли узников – «бревна», материал для исследований. Но – вот же чудо! – решил тряхнуть стариной его детский ангел, который, как всегда думал Майкл, жил на чердаке их оклахомской фермы и исправно приходил на помощь в безвыходных случаях. В «Приюте» случилась нештатная ситуация – едва ли не единственная за все время существования лагеря. Майкла и нескольких русских заключенных, сотрудников дальневосточного НКВД, на свою голову сбежавших в Харбин от сталинских репрессий, японцы заставили грузить в товарняк осколочные бомбы. Вместе с бомбами, при усиленной охране, конечно, заключенные должны были отправиться на станцию Аньда.
Что должно было произойти с Майклом в пункте назначения, Эмико узнала уже после окончания Второй мировой, работая в американском проекте «Венона». На станции Аньда был расположен испытательный полигон Отряда № 731, размещенного в «Приюте». Полигон объекта, ставшего известным всему миру впоследствии, благодаря Токийскому трибуналу. По сути, Отряд был закрытым военным научно-исследовательским центром. В его лабораториях и подразделениях шла интенсивная подготовка к применению бактериологического оружия на практике. Там решалась сложная задача искусственного распространения эпидемий на территории врага среди мирного населения, в городах и селах, среди людей и скота. Там культивировали бактерии чумы, сибирской язвы, брюшного тифа, паратифа, дизентерии и холеры. Эффективность образцов бактериологического оружия, равно как и способов лечения эпидемических заболеваний, испытывалась на заключенных «Приюта». На полигоне близ станции Аньда, куда чуть было не отправился незадачливый парень из Оклахомы, денно и нощно проводились дьявольски изощренные испытания воздействия бактерий на человека в полевых условиях. К примеру, рядом с заключенными взрывали осколочную бомбу, начиненную бактериями сибирской язвы, – осколки ранили человека и одновременно заражали его. Подобным образом люди заражались и бактериями чумы – на расстоянии десяти метров от привязанных к столбам подопытных взрывали баллон, «обогащенный» чумными бактериями.
Майклу повезло дважды. Во-первых, потому что осколочные бомбы, которые он грузил с советскими товарищами по несчастью, «обогащались» прямо там, на полигоне, дабы избежать неприятных неожиданностей при их транспортировке. Во-вторых – и это главное везенье, – при погрузке на платформу одна из бомб взорвалась. Майкл в это время был в другом конце состава, и рядом с ним – маленький японец-надзиратель, а метрах в пяти от эпицентра – стена ограды вокруг лагерного «аппендикса» железнодорожной ветки. Стена дала трещину и медленно оседала на глазах Майкла. Не долго думая, он одним ударом кулачища впечатал в землю зазевавшегося японца и ушел, даже не оглянувшись на тела вокруг платформы. И только когда приземистые строения «Приюта» стали исчезать из поля зрения, он понял, что вся левая сторона его тела в крови – осколком срезало ухо, оно болталось на тонкой полоске кожи. Майкл оторвал ухо и бросил его в траву к чертям собачьим – зачем оно теперь ему нужно, в таком виде? Он прикладывал к ране землю, чтобы остановить кровь, мылся в мутном ручье, выбросил окровавленную робу и украл у какой-то китайской бабушки ветхую простыню, повешенную сушиться на заборе. Он совершенно не понимал, что ему делать, и был уверен, что его все равно догонят, поймают и обязательно убьют. Но все же были у него в душе надежда и вера в ленивого детского ангела из Оклахомы, который сначала поленился последовать за ним в Харбин, но теперь-то уж точно спохватился. Может быть, это именно ангел послал ему сердитую маньчжурскую девочку в сером стеганом халатике, с косичками, по колено в полевых цветах. В любом случае он, Майкл, должен был попросить ее о помощи, а там уж как Бог даст.
Отец Шань распорядился накормить беднягу, из скудных семейных запасов ему даже выделили кое-какую одежонку – штаны одного брата и рубаху другого. Все было ему коротковато, тесно, но большой американец благодарил со слезами на глазах, прижимая к сердцу почерневшую от побоев веснушчатую руку. Отец Шань подумал и, вздохнув, присовокупил к этому наряду свой рабочий картуз времен службы на железнодорожной станции. После чего извинился и велел Майклу уходить.
Один из старших братьев, Лин, по натуре своей полностью отвечающий имени [14]14
«Лин» означает «сострадающий, понимающий» ( кит.).
[Закрыть], вдруг осмелился возразить, чего раньше, надо заметить, никогда себе не позволял.
– Тебе не кажется, отец, что мы тем самым обрекаем человека на верную смерть? – проговорил он еле слышно, пугаясь собственной дерзости.
Отец устало посмотрел на Лина из-под седых низких бровей, откашлялся и сказал нехотя:
– Если мы станем укрывать его, я обреку всю нашу семью на верную смерть. Я не могу позволить себе быть благородным за счет родных детей. Надеюсь, мой ответ тебе понятен?
Лин стоял навытяжку и смотрел на сбитые носки своих ботинок.
– Вот и хорошо, – кивнул отец.
Всем было ясно, что шансов слиться с окружающей средой у Майкла не больше, чем у ожившей статуи Будды или у сбежавшего из зверинца жирафа. Но он покорно ушел, оставив после себя запах черного страха, немытого тела и спекшейся крови.
Отец долго молчал, морщась, попивал горький травяной отвар, а после сказал, ни к кому конкретно не обращаясь:
– Там, откуда он пришел, творятся страшные вещи. Нечеловеческие. Мы должны быть очень осторожными, должны держаться все вместе… – И с грустной улыбкой погладил Шань по голове: – Я рад, что ты растешь добрым человеком. Только больше никогда чужих людей в дом не приводи.
Через несколько дней на пороге появились японцы в штатском и заявили через переводчика:
– Кое-кто видел, как из вашего дома выходил человек. Ты понимаешь, о чем мы?
Это отцу они так сказали: «Ты понимаешь?» Отцу, наследному принцу династии Айсинь Гиоро.
Шань в это время перебирала цветные лоскутки в своей швейной корзине. Услышав слова японцев, она замерла в углу комнаты, прижав корзину к груди так сильно, что один из сломанных прутьев больно вонзился ей в ключицу.
– Мы, конечно, знаем, кто ты, но и ты должен знать: за попытку помощи антияпонским элементам, шпионам, самое мягкое наказание – это расстрел или повешенье. Самое гуманное. Ты понимаешь, о чем мы?
– Понимаю, – сказал отец медленно, и Шань впервые увидела в его глазах ужас. Настоящий панический ужас. Раньше она не знала, как этот самый ужас выглядит. Оказывается, он выглядит именно так.
– Но мы деловые люди и договоримся иначе, – продолжил японец и коротко взглянул в сторону Шань. – У тебя две дочери и племянница. Все три резвые, смышленые, хороши собой. Отдай их нам, и живите спокойно.
Отец судорожно вздохнул, закашлялся, засипел слабыми астматическими бронхами. Шань видела – еще немного, и у него начнется сильный приступ.
Продолжая кашлять, отец неловко опустился на колени перед японцами и прохрипел:
– Меня заберите. Делайте со мной, что хотите. Только не девочек. Что хотите…
Один из них произнес что-то высоким тонким голосом и засмеялся. Потом толкнул в спину китайского переводчика, и тот торопливо перевел:
– Вот так мы поставили на колени всю вашу маньчжурскую золотую династию! Шутка.
Видно было, что японец своей шуткой страшно доволен.
Шань мутило от страха, и вид сгорбленного отца на коленях перед этими людьми убивал ее.
– Вставай, старик, – велел тот японец, что посерьезнее, и даже дружелюбно коснулся его плеча, отчего отец вздрогнул. – Ты не о том подумал. Мы ничего плохого им не сделаем. Отдадим в специальную школу, они пройдут курс подготовки, работать будут. Просто будут работать на великую империю, на ее боевую мощь. Нам нужны умные и способные девочки.
И подмигнул Шань.
* * *
Мицке смотрела на несчастную Солю и думала, что внезапные «окаменения», когда человек вдруг перестает слышать и смотрит внутрь себя, – это, наверное, как защитная реакция организма: мол, меня нет, а значит, и того, что со мной происходит, тоже нет. Когда умер дедушка, самый верный ее друг и защитник, которого она, тогда еще второклассница Таня Малькова, любила больше всех на свете (больше мамахена так уж точно!), самым тяжелым было следующее утро. Ведь когда человек просыпается, воспоминания о вчерашнем дне «включаются» в голове не все сразу, а постепенно, как появляются одна за другой иконки рабочего стола при запуске компьютера. Она помнит, как проснулась в хорошем настроении и тут же – через несколько секунд – на нее обрушилось осознание того, что дедушки нет, он умер и теперь лежит совсем один в морге горбольницы. Но рядом были люди, они прибежали на ее плач и крик, тормошили, поили валерьянкой, утешали, отвлекали. И Таня смирилась постепенно, свыклась с этой страшной мыслью, которая все равно целиком не помещалась в голове. Весь день она тихо сидела в уголке в обнимку с идиотским плюшевым телепузиком и наблюдала сквозь медленные мутные слезы, как мама, бабушка и кумовья, приехавшие на первой электричке из Луганска, скорбно и сосредоточенно готовятся к похоронам.
– Хотите, я останусь у вас ночевать? – предложила Мицке. – Только маму предупрежу, она отпустит. Хотите?
Соля посмотрела на нее так, будто не расслышала и теперь пытается понять, а потом мелко закивала и сжала ее руку холодными пальцами.
– Вот же бедолага, – сказала Мицке, входя на кухню, где Кид-Кун и Данте курили, выдувая дым в окошко газовой колонки. – Дайте, что ли, и мне сигарету.
– Щас. – Кид-Кун мрачно глянул на нее исподлобья и покрутил пальцем у виска. – Достойный повод нашелся? Может, водки тебе еще налить?
– Может, тебе косяк забить? – охотно подключился Данте. – Или дорожку выложить?
– Козлы, – дежурно обиделась Мицке и вернулась к Соле. Соседство с ней было хоть и тягостным, но по крайней мере ничем не задевало ее чувств.
Ночью, беспокойно ворочаясь на бугристом диванчике Лизы, привыкая к звукам и запахам чужого дома, Мицке время от времени задерживала дыхание и прислушивалась – что там эта женщина, как? Хоть бы не удавилась, не выпрыгнула из окна… Хотя какой смысл из окна прыгать – у них же дом одноэтажный. В какой-то момент, мучаясь от бессонницы – состояния нового, отвратительного и тревожного, – Мицке пожалела о своем великодушии. Чем она помочь может? Да ничем. А благими намерениями, как говорит бабушка, вымощена дорога в ад. Или «в зад», как сказал бы пошляк Кид-Кун.
Мицке встала, пошла на кухню. Соля сидела возле подоконника и что-то шептала, накручивая на палец сиреневую мохнатую резинку для волос. Посмотрела на Мицке, босую, закутанную в куцый бежевый пледик, и сказала:
– Спасибо тебе, ребенок. Я бы уже умерла, наверное. Наверное, я бы просто исчезла. А так слышу – ты дышишь в комнате. И я терплю, терплю, ничего…
Мицке подошла поближе, помедлила, зачем-то потерла ладошкой о плед и осторожно погладила Солю по коротким седым волосам. И вдруг вспомнила, что полгода назад, в библиотеке, волосы у нее не были седыми. Они были каштановыми, блестящими, красиво подстриженными. Мицке тогда еще вспомнила мамахена с ее допотопным узлом на затылке. Ходит тоже, как Надежда Константиновна Крупская, только пенсне не хватает. Они в детстве с девчонками такие узлы называли «дуля».
А ведь мамахен с библиотекаршей небось ровесницы – сорока еще нет… Сейчас, ночью, спустя сутки после исчезновения Лизы, Соломия Михайловна выглядела как старушка и движения у нее были старческими, лишенными особого смысла. То спичечный коробок передвинет с одного места на другое, то скатерть поправит, то примется теребить поясок халата.
При этом Соломия Михайловна прислушивалась, реагировала на каждый шорох, и было ясно, что спать она не собирается, так и будет сидеть до рассвета.
– А знаете что? Часы остановились. – Мицке смотрела на циферблат на стене: время замерло на половине двенадцатого ночи. Она пошарила в кармане кофты и вытащила мобильник. – Без двадцати пять утра уже, Соломия Михайловна. Вы бы полежали немножко. Вы меня слышите?
– Это я остановила часы, – сказала Соля. – Вынула батарейку.
– Зачем?
– Они тикают. Мешают сосредоточиться. Я не могу вспомнить…
– Вспомнить что?
– Что я ей сказала, перед тем как закрыть за ней дверь. Ведь что-то сказала…
– Что-то обидное? – Мицке села напротив и попыталась заглянуть ей в глаза. Бесполезно – глаза библиотекарши смотрели сквозь нее.
– Нет, почему обидное? Что-то обычное. До того обычное, что теперь и вспомнить не могу. И еще почему-то мне кажется…
Черная молния вдруг со свистом ворвалась в открытую форточку, промчалась через всю кухню, срикошетила о стену, снова пролетела между ними и со страшным шумом ударилась об оконное стекло. Мицке завизжала от ужаса, зажимая руками уши, чтобы не слышать пронзительного металлического писка, который доносился откуда-то из-под ног. Соля поднялась с видимым усилием, стащила с плеча шерстяной платок и вдруг быстрым движением бросила его на пол.
– Это летучая мышь, – пояснила она спокойно. – Видишь, упала под батарею.
Мицке, тяжело дыша, смотрела на маленькую зубастую пасть и черные кожистые крылья с когтями на концах. Соля, вытянув руку, держала это чудовище сквозь платок.
– Фу, гадость! – От омерзения Мицке передернуло. – Выбрасывайте уже ее!
– Они не опасные. – Соля зачем-то потрясла мышь, отчего та отчаянно завертела головой. – Только очень уж противные. На чердаке живут, прямо над нашим окном. Постоянно промахиваются и залетают. На украинском языке ее называют «кажан», ты в курсе? Сетку бы надо на окно, да… Мы с Лизой привыкли уже. – Она выпустила мышь в окно, отряхнула платок и сказала: – Я вспомнила.
– Что вспомнили? – Мицке дрожащей рукой прикрыла форточку – не хватало еще, чтобы этот богопротивный кажан залетел снова.
– Вспомнила, что я ей сказала. Я сказала: «Возвращайся не позже шести».
* * *
– …И пошла как побитая. Да. Ну, так вот…
– Так чего ей ответили в милиции-то? Не по́няла. Чего ответили-то?
Бабки у подъезда хрущевки провожали взглядом две женские фигуры. Старшая шла, едва переставляя ноги, младшая подпрыгивала взволнованно, по-воробьиному, забегала вперед, пытаясь заглянуть в лицо старшей.
– А что за девчонка с ней? Не местная девчонка? А, это родственница, видать, приехала к ней. Племянница.
– Да какая племянница! Это Танька, Светки Мальковой дочь.
– Продавщицы?
– Да не продавщицы, лаборантки из санстанции…
– Так а чего ей в милиции ответили-то?
У Соли как будто обострился слух, она слышала все – этот вязкий диалог у подъезда, жужжание мотора «Жигулей» инвалида Фульмахта на параллельной улице, звонки мобильников в карманах у редких прохожих. Даже сонное кисловатое дыхание теста, что подходило в тазу под желтой марлей на подоконнике дома, мимо которого они с Мицке шли в данный момент. И стук сердца взволнованной Мицке она, конечно, слышала тоже.
– Не переживай за меня так, – сказала Соля и остановилась, тяжело дыша. – Иди домой. Тебя мама, наверное, ждет не дождется, а ты тут со мной возишься.
– У меня каникулы, – буркнула Мицке и с остервенением намотала на палец каштановую прядь. – Что хочу, то и делаю. С кем хочу, с тем и вожусь. Что делать будем? Давайте я позову Данте и Кид-Куна, сядем у вас дома и будем думать, что делать. Устроим стратегический военный совет. Не бывает так, чтобы не было никакого выхода. Выход есть всегда.
Соля посмотрела на ее бледное треугольное личико, на решительно нахмуренные брови и подумала, что ангел не ангел, но какой-то младший стажер из небесной канцелярии, возможно, послан ей в помощь в образе энергичной Мицке. Да, вот именно в этом образе. С ресницами, густо накрашенными дешевой тушью, и с вишневым лаком на маленьких обкусанных ногтях.
Лиза не была такой энергичной.
Не была? Она только что подумала «не была»? В прошедшем времени? Плохи дела.
В милиции ответили: будем искать и дальше, но пока никаких следов. Просто вот решительно никаких, не обессудьте. Так и сказал майор Хоменко – «не обессудьте». Он был уставший, с тяжелым сивушным перегаром; под ногтями грязь, на воротничке форменной голубой рубашки засаленная желтая кайма по сгибу. «Такое и не отстирать уже», – отметила Соля машинально. Но глаза у майора Хоменко были человеческими – в них в равной пропорции читались сочувствие, досада и злость. Соля понимала, что злится он не на нее, конечно, а так, вообще – на житейскую муть, на себя, на эту свою беспросветную работу.
«А вы бы спали ночами хоть по чуть-чуть, – вдруг пробурчал он ей вслед. – Не будете спать – скоро загнетесь. Видали мы таких».
Кид-Кун с Данте сидели в детской песочнице и ели батон с майонезом.
– И мне дайте, – попросила Мицке. – Так жрать хочется, аж в животе пищит. Соломия Михайловна, будете тоже?
– Пойдемте ко мне, – предложила Соля неожиданно для себя. – Картошки нажарим с яичницей, сала нарежем, откроем банку соленых огурцов. Есть еще пряники к чаю. Пойдемте, дети.
Она тут же устыдилась этого своего учительского «дети» – как бы не обиделись. Но они будто и не заметили.
– Супер! – Обрадованный Данте пулей выскочил из песочницы. – Могу чистить картошку!
– И я могу, – пристроилась Мицке и кокетливо взяла Данте под руку.
Кид-Кун замыкал шествие с неопределенно-независимым выражением лица. В левой руке он нес початый пакет майонеза, в правой – мобильник, на экран которого периодически поглядывал.
– Ну, вы это, – неуверенно пробормотал он возле самого дома, – начинайте без меня. Мне тут надо… по делу. Я подтянусь, короче.
– Деловая колбаса, – недовольно сказала Мицке. – Вечно у него какие-то стрелки. Ни сала, короче, тебе не достанется, ни огурцов.
– Достанется, достанется. – Соля, явно робея, дотронулась до рукава Кид-Куновой рубашки. – Приходи, я тебе сберегу.
Кид-Кун позвонил Данте, когда уже стемнело, и чай был выпит, и пряники съедены, и только его давно остывшая порция картошки стояла на столике возле плиты, прикрытая мелкой тарелкой.
– Чего? – в нетерпении вопрошала Мицке, глядя на растерянного Данте. – Чего?
– В милиции он, – после непродолжительного молчания сообщил Данте. – Сейчас решают, то ли здесь оставят, то ли в область повезут. Вот, позвонить разрешили…
– За что? – растерялась Соля. – За что в милицию? Этого еще не хватало!
– За полкило травы. – Данте положил руки на скатерть и стал созерцать свои худые, еще детские пальцы. – Он это… приторговывал. А я ему говорил… Блин! – Он с силой хватил по столу кулаком и выбежал в коридор. – Я ему говорил! – заорал он оттуда тонким срывающимся голосом. – А он: «А пожрать? А одеться? А колледж?» А что я могу ему сказать, у него мать все пропивает, он ее и лечил даже, а я что… он мне обещал на фестиваль еще сто двадцать гривен на дорогу и вон этой мелкой двести на парик… – И вдруг заплакал, уткнувшись лицом в старую Солину кофту. За ним отчаянно заревела Мицке, и черная тушь мгновенно потекла по ее щекам.
И только Соля стояла неподвижно, глядя через открытую дверь в пустую гостиную, где в темном окне волновался от ветра слабо освещенный старый каштан. Вот и с ее защитниками случилась беда, а сил нет, и денег нет совсем, и некуда, решительно некуда пойти.
Через полчаса она стояла в участке, где на месте майора Хоменко теперь сидел незнакомый ей лысый капитан.
– Пусть мать его приходит, какая такая знакомая. Знакомая! Идите домой, женщина. Домой, домой. У нас уже все протоколы готовы – и о задержании, и об изъятии. Если пятериком отделается, то считай счастливчик.
– Чем отделается? – не поняла Соля.
– Пять лет если впаяют, то еще хорошо. Понятно?
– Отпустите мальчика, – попросила Соля, запинаясь от волнения. – Это от бедности он. Помочь-то некому. У вас есть дети?
– Так… – Капитан встал, снял телефонную трубку, снова опустил ее на рычаг, постучал пепельницей по столу. – Так. Что вы мне тут голову морочите? От бедности на завод идут работать! Дворником в ЖЭК! Санитаром в морг! А тут торговля наркотиками! Тяжелое преступление, тяжелейшее.
Соля подошла вплотную к столу, достала из кармана и положила перед капитаном обручальное кольцо, золотые сережки и позолоченные часы.
– Это что это такое? – набычился капитан.
– Отпустите мальчика, – повторила Соля. – Пожалуйста. Это вот… у меня больше ничего нет.
– Я что тебе – цы́ган какой-то с поселка, золотом меня подкупать? Цы́ган, я тебя спрашиваю?! – заорал капитан. – Забери свои цацки! – Он метнулся к двери, запер ее на ключ изнутри, подошел к Соле вплотную и расстегнул брючный ремень. – Отсосешь – я подумаю. Может, и цацки твои возьму. Умей просить, короче, блядь, сука… – Он не на шутку возбудился, вдруг вспотел, и на лбу надулась серая вена. – Давай-давай! – Он силой опустил Солю на колени и стал совать ей в лицо свой кривой бурый орган. – Да рот открой! – засипел и с силой дернул Солю за волосы на затылке.
Она вскрикнула, ощутила у себя во рту скользкий и вонючий милицейский член, и ее мгновенно вырвало прямо на форменные штаны капитана.
– Я убью тебя, – уверенно и очень тихо сказал он.
И Соля поняла, что – да, и к бабке не ходи, этот психопат убить может запросто. Или покалечить. Теперь и Кид-Куну не поздоровится. Лучше бы она не приходила.
Она сидела на полу, прикрыв голову руками, сердце колотилось в горле, во рту было кисло и горько.
Капитан у окна нервно затирал форменные штаны какой-то грязной тряпкой.
– Два человека знают, что я здесь, – решилась вдруг Соля. – Так просто убить меня не выйдет.