Текст книги "Пляски бесов"
Автор книги: Марина Ахмедова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Стоит ли удивляться, что Стасе в ту ночь приснились птенцы-воронята? Едва вылупившиеся, они лежали в обычном сите для просеивания муки. Тонкие нитки серых перьев кое-где пробивались из их синюшных, пока еще лысых тел. Лежали они один на другом, и потому невозможно было сосчитать, сколько их. Тот, что лежал сверху, сложив короткие крылья, все смотрел на Стасю из сна темным прелым глазом. А ведь интересное чувство рождается у человека, когда не он смотрит сон, а кто-то смотрит на него изо сна. И что во взгляде том было такого? Отчего Стася вздрагивала во сне? Никто, кроме самого новорожденного ворона, не знал, с чем он обращается к спящей и что выражает его глаз, над которым трепещет серое пергаментное веко, – зло или добро? Одно прорисовывалось четко – хоть и только что он народился, а было в его глазах знание, словно бы он знал и саму Стасю, и сестру ее Дарку, и отца их Сергия, и отца их отца, и отца их деда, и деда их деда – всех от первой кости до последней. Откуда же, Господи? И как разобраться – действительно ль Ты наделил этих питающихся человечьим мясом, дробящих в клювах человечьи кости птиц знанием или в человека ты вложил веру: кто-то бессловесный и живущий дольше его самого может знать о нем больше, чем знает о себе он сам? Или же во взгляде ворона было заключено одно-единственное знание – он уже знал вкус Стасиного мяса, запах ее костей и хруст, с которым они будут ломаться на кончике его сильного клюва? Один Ты рассудишь, Господи. А человеку бы гнать от себя такие мысли. Но как прогонишь, когда вот он сон, и вот в том сне – ворон?
Дальше воронята изменились – их перья-нитки развернулись ворсинками, а из коротких мясных крыльев вылезли серые трубки и рвали их синюшную кожу, но птенцам, кажется, это не причиняло боли. Тут во сне появился палец – старый, с острым желтым ногтем. Он шесть раз постучал по столу, на котором стояло сито. Птенцы (их оказалось шестеро) разом поднялись на розовые лапки, уставились на Стасю и, узнав в ней кого-то, вдруг разинули желтые клювы, да так широко, что вся их голова превратилась в единую красную щель, жерлом ведущую в птичью грудь. Закричали они не успевшими охрипнуть, резкими голосами. Заголосили вшестером. Чего хотели? О чем крик шел?
Стася проснулась. За окном кричали вороны. И ветер в ту ночь, как уже было сказано, мотал над землей вместе с сухими листьями черные, вырванные с мясом вороньи перья.
А утром по дороге в школу Стася подобрала одно и писала им на чистом листе в тетради, когда никто не видел. В первый же день она исписала всю тетрадь. Что записывала Стася в ней? Историю Дарки – той Дарки, которую знала она? А может, историю Богдана, которой не знал и он сам? Перебирала ли перышки его петухов, лепестки цветов, посаженных на их могилах? Или Руса, который подглядывал за ней из-за отошедших досок, когда она сажала цветы? Заметила ли девочка пару рыбьих глаз, наблюдавших за ней? Или она писала историю бабки Леськи от начала до конца? Неизвестно то было, неведомо, ведь не обмакивала она перо в чернила, буквы на страницах не проступали, да и тетрадь осталась совершенно чистой. Одно подтвердили эти ее невидимые писания – девочка была иной, не такой, как все. И ужасное, невыносимое по жестокости своей тому подтверждение вы найдете в следующей части повествования.
В тот день, когда тетка Полька оступилась, поползла с холма, наскочив на кочку, кувыркнулась, так долетела до самой речки и в результате сломала ногу, можно считать одним из главных в истории Волосянки. Вначале может показаться, что случай, произошедший с теткой Полькой, – незначительный, но стоит принять к сведению, что и сама Волосянка – село не крупное, и люди, живущие дальше Львовской области, совсем ничего не знают о его существовании. А если скажем, что этот день и это падение повлекли за собой события столь масштабные, что захлестнули они не только Львовскую область, но и Киев, а в особенности те территории, которые лежат на юго-востоке, а оттуда вылились на соседнее с ними государство и от него пошли дальше по всему миру, то поверить в такое на теперешнем этапе повествования будет сложно. А потому и не станем забегать вперед, ведь когда несешься перед носом у самого события, рискуешь вот так же, как тетка Полька, споткнуться, упасть и не мочь продолжать историю дальше.
И вот когда нога так неудачно упавшей тетки попала в гипсовый сапог, сковавшись неподвижностью, язык ее, напротив, заработал с удвоенной силой. Лежа на широкой кровати напротив двери, ведущей на голубую веранду, с внешней стороны отсыревшей от дождя, тетка Полька произносила жалобы и обвинения, которые уходили сквозь окошки в хмурый ноябрьский полдень. Делала она это про себя или негромко – так, что слышно было только ее мужу, дядьке Мыколе, у которого глаза с нижними веками, вывернутыми, как отвороты его сапог на красной подкладке, всегда были выпучены. Никого конкретно тетка Полька не обвиняла, но и в жалобах ее виноватыми выступали не дождь, который шел всю ночь, не мокрая трава, оставшаяся с лета, и не скользкая подошва ее резиновых калош. А если б кто вздумал обвинять в ее падении дождь, траву и калоши, у тетки Польки для того была припасена суровая отповедь, а вместе с той и аргумент – сколько лет ходила она по этой самой дорожке, да по нескольку раз на день ходила, а не падала до сих пор, и ноги несли ее легко, как пушинку, хотя пушинкой тетка Полька никогда не была, даже в молодости. И когда она вот так кряхтела и охала, хитро прищурив глаза под не перестававшей даже в такой трудный час украшать ее голову косой, из причитаний ее вырисовывалась фигура, которую тетка признавала виноватой. Но то ли из хитрости, а то ли из осторожности она до поры не раскрывала ее имени и все ждала, когда из Дрогобыча вернется кума, которой хотела поведать его первой. Временами тетка умолкала и лежала поджавши рот, и раздувшиеся ее щеки свидетельствовали о том, что уж много слов скопилось в нем, а круглые глаза, которые она то и дела закатывала к потолку – о том, что терпение тетки на исходе.
Как назло, кума в тот день задержалась в Дрогобыче, и тетке Польке пришлось терпеть до самого утра. Можно было поспорить о том, что доставляло ей больше мучений – боль в сломанной ноге или имя, коловшее язык.
Кума же в Волосянку приехала на первом автобусе только утром. Сойдя с него, она тут же направилась к хате за голубым забором. Ступив на мосток, звучно процокала по нему квадратными каблуками. Вид кума имела такой, словно вот-вот ее кто-то должен остановить и воспрепятствовать ее встрече с больной; но кума была не из таких – она бы ничего против своей воли не потерпела. Поэтому сейчас она притопывала по пригорку, вгоняя каблуки поглубже и словно наказывая за то, что не удержал на себе Польку.
Увидев куму, выросшую в дверном проеме, в старого кроя бежевом пальто, в туфлях с тусклыми пряжками и в кружевной косынке, накинутой на соломенные волосы, неаккуратно обрамляющие худощавое вытянутое лицо, тетка Полька вздохнула с облегчением, и вздох ее просвистел всю хату насквозь. Она негромко запричитала, и кума порывисто бросилась к ней, схватила ее руку и сжала в своей – узкой, но горячей. Обе они обменялись понимающими взглядами, какими обмениваются люди, долго страдавшие по одному и тому же поводу.
Тетка Полька пустила слезу, которая, появившись из ее глаз, вылилась и затерялась на пухлой щеке. Кума понимающе кивнула и заговорила первая.
– Все к тому и шло, – многозначительно сказала она.
– А я говорила, я еще раньше говорила, – поддержала ее тетка Полька, – що она меня со свету сжить старается. Еще когда вышла из хаты, предчувствие у меня появилось. А как к речке пошла, ворон надо мной пролетел, прямо над головой, над темечком. И вот тебе на – нога сломана, – заскулила тетка Полька, а кума покачала головой.
– Я, как услышала, сразу к тебе бросилась – на первом автобусе, – проговорила она. – С этим надо что-то делать, – возмутилась кума. – Так жить больше нельзя.
– А я давно говорила, нужно что-то делать, – поддержала ее тетка Полька. – Только… – она подманила к себе куму поближе, хотя та и так уже располагалась на краю ее кровати, – на этот раз она не одна была. С ней была девочка.
– Какая девочка?
– Сергия-вдовца дочка – Стася, – прошептала тетка Полька.
– Ах вот оно как, – кума прищурила глаза и одарила утро, заглядывающее в оконца веранды, долгим взглядом. Лицо ее сразу приобрело такое выражение, словно виделось ей не мокрое небо и не черные деревья, кое-где сохранившие желтую листву, а все раньше скрытое, но теперь ставшее очевидным. – Ах вот оно как… – повторила она. – Я всегда говорила, неспроста ее бабка тогда на ноги поставила.
– Неспроста, – подтвердила тетка Полька. – Так я знаешь что подумала? – она снова заговорила шепотом. – Бабке-то конец приходит. Она это чувствует и замену себе ищет.
– Значит, она замену еще тогда искать начала. Они своих сразу чуют.
– И сестра ее бесноватая была.
– А я еще раньше это поняла, – как будто вспомнила что-то кума. – Приезжал в Дрогобыч Андрий – племянник моей сменщицы. Он из тех, что держит бесноватых у отца Василия Вороновского. Он рассказывал, что Дарка сама под машину кинулась. Василий ей сказал, что бес в ней сидит, а выгнать его он не сможет.
– Она точно бесноватой была, – согласилась тетка Полька. – Это без сомнений.
– Сомнений тут быть не может, – решительно заявила кума.
– Но что ж получается? – заныла тетка Полька. – Ждали, не могли дождаться, когда одна ведьма помрет, и избавится Волосянка от этой нечисти. А она замену себе подготовила!
– Нужно с этим что-то делать.
– Нужно делать.
– Пока бабка жива, а молодая ведьма у ней под боком живет, их черная сила надвое помножена.
– Недаром вороны летали.
– Недаром собаки выли.
– Недаром петухи кричали.
– Недаром снег раньше времени пошел.
– Недаром у Яськи сын в институт не поступил.
– Недаром у Олены корова не доится.
– Недаром я ногу сломала – вот что!
Женщины примолкли и качали головами. То, чего они ждали, произошло. Нате, полюбуйтесь. Только любоваться тут было нечем – колдовская сила, обосновавшаяся в селе давно, живую ниточку нащупала, по ней перекинется и будет из могилы село изводить. Вот оно как вышло! Зря надеялись. Но, взглянув на лица тетки Польки и кумы, любой бы сказал – не было на них сожаления, а другое было. Что же? Трудно сказать. Ведь на лицах их была смесь разных чувств, глубоких, но таких, которые всегда и держат на глубине – даже самым близким стараются не показывать. Иногда мелькнет на лице намек на то самое чувство, что прочно прижилось в человеке, да исчезнет. А тут не одно такое чувство было, а несколько, и все они смешались на их лицах. И все это складывалось в одну такую картину, что говорила: какую-то смутную радость у них вызывает сложившаяся ситуация. У кумы крылья носа разгорелись. Видать, забурлили в ней ее худые соки, и организм с самых низов лежалой кровушки подсобрал, оживил и вверх через сердце к голове поднял. Руки у кумы затряслись – не от страха, от нетерпячки. Одним словом, обе они на этом этапе беседы пребывали в возбужденном состоянии.
– Со старой ведьмой ни бабки наши, ни матери справиться не могли, – заговорила кума. – Но с девочкой мы справимся, – решительно заявила она, и кровь с ее носа теперь перетекла на щеки и там легла разрозненными пятнами. – Сколько раз, ты говоришь, она у Леськи была?
– Один.
– Значит, еще не успела ведьма ей силы свои передать.
– Еще не успела, – эхом отозвалась тетка Полька, и в этот момент в дверном проеме появился дядька Мыкола в сапожищах, в которых он выводил корову пастись на том берегу реки.
– Оно, может, и не надо девочку трогать? – нерешительно проговорил он, давая понять, что слышал, о чем кумушки разговор вели. – Матери у ней нет. Маленькая она еще.
– Ты поглянь на него, кума! – тетка Полька подскочила на кровати, но гипсовый сапог быстро вернул ее на место.
Кума же, верная призыву, поправив на голове косынку, а вернее, приподняв ее над макушкой на манер тряпичной короны, уставилась бледными глазами на дядьку Мыколу.
– Дождь шел, – промычал Мыкола. – Ты сама говорила, ноги у тебя с ночи на погоду болели. Вот и…
– Ты поглянь, кума! – снова взвизгнула тетка Полька. – У него все невиноватые, одна я виновата, и так всю жизнь!
Раздув ноздри, кума одарила дядьку еще одним взглядом, отчего тот поежился. Моргнул несколько раз кряду. Верхние веки его не доставали до нижних, которые за время жизни с теткой Полькой опустились и вывернулись красным наружу, открывая сверх меры желтые глазные яблоки. Дядька попятился и так задом вывалился на веранду, где уже установился холодный воздух и куда не дотягивалось тепло дровишек, сгоравших сейчас в печке.
Он поглазел в окно, за которым на смену утру уже шел день, но все же пока непонятно было – сойдет сегодня с гор туман или нет. Слышалось, как холодом журчит речка, а вместе с ней свиристит родничок, вытекая из деревянного желоба и попадая на гладкий камень, положенный под него.
Дядька Мыкола вздохнул и, закуривая на ходу, вышел из дома посмотреть корову. В носу у него защекотало, но не от табака, а от дымки, которая невидимо тянулась по воздуху за каждым его вдохом. Дядька кашлянул, выгоняя из легких забившуюся сырость, и так стало ясно – туман сегодня будет.
Окинув спокойным взглядом черную корову с белыми пятнами на боках, он перешел по мостку и отправился шататься по деревне. Встретив отца Ростислава, спешащего в храм, он моментально вскинулся и пробубнил: «Слава Иисусу Христу!» Священник, задрав голову в клобуке, прокряхтел в ответ: «Навеки слава!» – и пошел дальше. Встретив случайно Сергия, отца Стаси, дядька Мыкола только кивнул и смолчал.
И вот не успели волосянские оглянуться, как под боком у села вырос целый замок. На той горе, что брюхом своим поджимает Волосянку с правой стороны и смотрит прямиком на ту гору, где озерцо расположено. На той горе, с которой лучше всего видны туманы, поднимающиеся над озерцом. И наконец, на той горе, голова которой поката, темя ее широко, так что может разместиться на ней целый замок с различными пристройками и загонами для скота. Территорию начали огораживать еще два года назад, и по селу пронесся слушок – львовский толстосум тут строительство ведет. Почему в Волосянке, а не в Славском или Тухле? Что делать ему на отшибе Карпат, когда местные спешат пересечь границу и посмотреть на то, как в Европе люди живут, на то, как сами они никогда не жили, и на то, как и им жить требуется. Особенно большой отток женского населения случался в селе в июне, когда в Польше поспевала клубника. А к августу ближе уходили и мужчины, и женщины – собирать урожай польских яблок.
А до чего прекрасны яблоневые сады в самой Украине! Такие наливные яблочки поспевают здесь в изобилии, что нет-нет да задаешься вопросом: откуда столько сил достало яблоне держать тяжелые плоды? А запах какой стоит по всей Львовской области, ближе к Дрогобычу и к Городку, когда сады зацветают! А уж как летит первый цвет, состязаясь с весенними бабочками! Правду говорят – такое можно увидеть только в сказке или на Украине.
Одна беда – свои сады, бывает, остаются неприбранными. Яблоки уходят в перегной. И тут бы украинским яблонькам не давать больше урожая, обидеться на человека, сбросить плоды, пока еще мелкие, зеленые, в сок входить не начавшие. Не ломаться, держа наливающихся силой детей, тяжестью своей неразумной вот-вот могущих вырвать яблоньку из земли. Но нет. Деревья все равно исправно несутся плодами каждый год. И наконец приходит такой день в году – осенний, дождливый, – когда вдруг в ноздри каждому упреком полыхнет запах яблочной гнили, рассказывающий о беде украинских садов. И невольно задумаешься: а был ли первоисточником этого запаха первоцвет? Возможны ли такие метаморфозы, чтоб нежный прозрачный аромат нарождения в конечном итоге вылился в кислый запах смерти? Но ведь тут стоит взглянуть и на крыло мертвой бабочки, которое ветер то прячет в траве, храня, как любимую игрушку, то поднимает и мотает по воздуху. А оно – и вправду было живым? Или его полет наперегонки с первоцветом – лишь иллюзия, как и сама весна, привидевшаяся по началу осени тому, кому вздумалось оглянуться?
Как бы там ни было, а сады взывали к украинцам. Но где было их услышать, когда тут, на родном месте, труд не стоил и грошей, а из Польши местные возвращались с туго набитыми кошельками. Злотые, обмененные на гривны, позволяли безбедно всю зиму протянуть и не потратить все от начала до конца на съестное, а еще прикупить, скажем, грузовичок кирпича для строительства второго этажа или пристройки, пусть даже не в этом году, а в следующем – когда появятся средства на еще один грузовик. Да ведь и за самой едой можно было в Польшу поехать – ассортимент там шире, цены – ниже. И по сей день такой разрыв между Польшей и Украиной сохранился. Вот и выходило, что мотались туда-сюда через границу. И за такую возможность – свободу – стоило благодарить. А сады хоть пока и взывали, чего при Советах ни разу не случалось, но то временное было, поправимое. Нужно было для начала жизнь такую построить, чтоб на Европу все больше ее антуражи похожими были – дома двухэтажные, дворики перед ними чистые, аккуратные. Но делать то требовалось с умом – не теряя своего, национального. Поэтому в самых богатых дворах появлялись декоративные плетни с накинутыми на них крынками. А в Польше таких не было. И такой мечтала поставить у себя кума. Уже и куча кирпича второй год мокла перед ее хатой. Но ведь сначала надо было построить первый этаж над заложенным уже фундаментом, потом второй, переехать в новый дом из деревянной хаты, и тогда уже думать о плетне, который окружит фасад нового дома и накроется крынками.
В Польшу кума ездила собирать клубнику. Возвращалась с ревматизмом, но, по мере того как сама кума все больше высыхала и бледнела, куча кирпича в ее дворе росла и приближала мечту кумы о плетне к осуществлению. Одно мешало куме смириться с рабочими тяготами жизни – огромные насыпи серых камней, которые привозили на соседнюю гору самосвалы. Их можно было увидеть отсюда, с низины. Глядя на них, кума неодобрительно качала головой, а на щеках ее проступали то красные, то белые пятна. Кому как не куме, поясницу которой резало ревматизмом, а тазовые кости крошило после каждой поездки в Польшу, было знать, что на такую стройку честным трудом не заработаешь? Да одна ли кума думала так, глядя на раньше пустовавшую верхушку горы? Что там говорить – все село потихоньку гудело, ведь раньше и помыслить было нельзя о том, чтобы вот так напоказ выделяться своим богатством среди других. Раньше у всех дома стояли одинаковые, а если теперь какой и выглядел богаче, то каждый сельчанин знал, где и почем его владелец спину гнул. Но на то оно и было раньше – несвободное, неукраинское, нецерковное. Бесовское время было. От церкви отказавшееся. От родства национального. От корней. А гуцулы своих корней не забывали. И слава богу, что свобода пришла. Семьдесят лет в цепях – оно, конечно, срок не малый, но и не такой большой, чтобы у новых поколений начисто стерлась национальная идентичность, чтобы выпростались они из земли, как яблоня, не выдержавшая груза. Нет, цеплялись еще гуцулы корнями за родную землю, врастали в нее и держались там крепко.
Но факт остается фактом – теперь волосянским, хоть и скрипели у них зубы от досады и возмущения, приходилось терпеть стройку у себя под боком. А с ней и новые словечки, которые, как само собой разумеющееся, пришли в село – коррупция, олигарх. Противные словечки, не местные. Плеваться от них хотелось. Вот и плевались сельчане, глядя на гору, и чудилось им, по старой несвободной привычке, что в каждом сером камне том, из которого возводится прекрасный замок, есть и часть их грошей. А вот как это доказать да как себе назад, в индивидуальные кошельки, общую собственность вернуть – на то новые слова им пока ответа не давали. И, как покажет время, не дадут.
Стройка подошла к концу, и стало известно – гостиница то будет. Поедут сюда на отдых со всей Львовской области самые разжиревшие. На работу, обслугой то есть, позовут местную молодежь. Значит, новые деньги в волосянские дома потекут. Значит, дома из кирпича быстрее сменят деревянные хаты. Такой поворот свободы многим пришелся по душе, и они прихлопнули свои рты. Но все равно какой-то маленький червяк продолжил грызть волосянские души, и особенно сильную его работу можно было заметить в куме.
Наконец к зиме объявился владелец, приехавший посмотреть на материальное воплощение своих капиталов. И приехал не один – с женой и тремя сыновьями, старший из которых был столь велик в летах, что никак не вписывался в молодые годы жены. Все семейство пронеслось по Волосянке на высокой гладкой машине, какие раньше никогда сюда не заезжали. Шины ее прошуршали по сельской грязи почти бесшумно, но все же оставили после себя, кроме ребристых узоров, еще и неприятное чувство – будто машина эта подмяла под себя все село. А вскорости с нелегкой руки Луки владельца замка прозовут Господарем. Но, может, оно и к лучшему? Советы господарей-то победили, а свобода вернула их к жизни. И чем бы ни был такой поворот плох, а все равно положительное можно было отыскать в одном том, что уж больно такое положение дел отличалось от советского строя. А ведь именно отличия позволяют разглядеть изменения. Стало быть, само наличие Господаря давало еще одну возможность распознать свободу, которая, как мы знаем, имеет отношение к эфемерности, а не к материальности. Но чем больше отличий от старого, тем полнее в грудь воздух свободы входит.
Жило семейство на горе всю неделю. Старший сын Господаря несколько раз спускался в Волосянку. Хотелось бы разглядеть лицо этого молодого человека, но слишком уж быстро летал он с холма на холм, восседая на мотоцикле, похожем на гигантского муравья, отлитого из черного лакированного металла. Распугивал ворон и разбрызгивал вокруг себя грязь, которую еще не успел схватить мороз. Сельские успевали разглядеть только его кожаную спину. А ведь любопытству их не было предела. Очень скоро сделался молодой человек предметом разговоров всех сельских девушек. И уж не ошибемся, если скажем, что и предметом их тайных желаний. Ведь лицо, если со всей строгостью на разные лица посмотреть, никогда не было в человеке главным. А то, что было главным для сельских девиц, беспрепятственно открывалось их взору на соседней горе.
Исколесил железный муравей все село от сих до сих. Слева направо. Справа налево. Случилось ему проехать и мимо дома Сергия, когда Стася смотрела в окно. Заканчивался ноябрь. Цветы во дворе уже не росли. Мотоцикл умчался. Стася еще недолго постояла у окна, а потом спустилась в подвал и вынесла укутанную на зиму розу. Она поставила горшок на подоконник, где по всем природным правилам в отсутствие солнца и при наличии холодных серых полдней та не должна была зацвести. Но к концу недели на розе появился первый алый бутон. Он не успел еще развернуться, когда та же большая машина повезла господарское семейство обратно во Львов. На дороге снова остались следы от шин. Ночью ударил мороз, они примерзли и долго ребрились под ногами прохожих, напоминая: свобода свободой, а у села появился хозяин. И чесали волосянские затылки – а не проморгали ли они тот момент, когда кто-то откусил от пирога их свободы? Но когда пошел снег, о Господаре думать перестали, и затылки уже чесались по другим поводам. К виду же замка на горе быстро привыкли, и теперь казалось, что он всегда тут стоял – с незапамятных времен.
А роза зацвела. Развернула свои лепестки на подоконнике, словно на блюдечке держа желтые благоухающие тычинки. Для чего девочка подняла ее из подвала? Вправду ли думала, что душа, мчащаяся мимо, способна откликнуться на нежность цветка?
Три события случились сразу. Во-первых, пропала татарская цепь. Ценности в ней не было никакой, но как память цепь была селу дорога, а потому хранилась в церкви. Но не в той, которая радовала глаз пряничными куполами. В селе была еще одна – старая, построенная на месте той, которую татары спалили в тысяча четыреста девяностом году. А то место, куда со спаленной церкви купол упал, обозначили как «священне місце», запомнили его и уже потом, через века, построили на нем новую. А старая теперь стояла на кладбище – в окружении могил. Была выкрашена в светло-коричневый цвет, каким при Советах красили полы в школах. Дверь ее запиралась на замок, висевший на петле, а за петлю, для пущей убедительности, была заткнута металлическая фигурка Христа – с лицом, отлитым грубо. Выкрашена фигурка была в серебристый цвет.
Исключительно лишь по той причине, что церковь эта посещалась редко, а служба в ней за ветхостью стен и полов служилась не чаще раза или двух в год, нельзя было точно сказать, когда цепь пропала. Заметили пропажу в тот день, когда отец Ростислав, вручив Луке ключ, попросил того сходить в старую церковь и принести цепь в новую. Идею имел он такую – когда в другой раз приедет львовский Господарь, можно будет похвастать перед ним раритетом и подвести к мысли – мол, неплохо бы и на церковь пожертвовать. И еще исподтишка при помощи цепи ему такое внушить: Волосянка – не просто село, над которым замок возвысился. Она нашествие татар пережила, резню басурманскую и не загинула. Потому на высоте духовной – не тот, кто стоит выше. А кто хочет быть первым, да будет тот последним. Вот так-то.
Получив священничий наказ, Лука отправился в старую церковь незамедлительно. Осторожно вынув мокрую от мороси фигурку Христа из петли и сунув ее в карман, Лука отпер ключом замок и вошел внутрь. В церкви объял его холод. Лука осторожно ступил на домотканую дорожку, и старые половицы взвизгнули. Лука приостановился, и следующий его шаг был осторожней предыдущего. Но все равно половицы взвизгивали и стонали под его ногами.
Показалось ли Луке, а может, и правда – лица на иконах были серьезней и мрачнее тех, что смотрели с икон в церкви новой. Нимбы над головами святых не горели золотом, а окружали их светло-желтым, едва заметным кругом. Бледный кладбищенский свет струился в окна, и казалось, что и само церковное пространство и иконы заволокло туманом.
Сердце Луки принимало каждый скрип и переполнялось им. Начало ему казаться, что на иконах меняются лица, и вот уже смотрят они на него не с настороженностью, которой встретили его появление, а с осуждением, даже со злым укором. В особенности у Девы Марии изменился вид – нос заострился, глаза видимо потемнели, а губы поджались. Не знал Лука никакого греха за собой. Да и в церкви ль водиться нечисти? Все привиделось ему. А страхи – они не от самой церкви проистекают, а от близости могилок. Или оттого, что Лука никогда еще в церкви не оставался один. Так размышлял он. И вроде все было так, как всегда. Но как всегда-то как всегда, а вот подойти, приложиться к ручке Девы Лука и побоялся. Да еще свечным дымком потянуло. Огляделся Лука по сторонам – ни одна лампада, ни одна свеча не горит. Подсвечники были пусты. Одну только свечу Лука заприметил – она стояла под Девой, уже початая, с почерневшей головкой, но не догоревшая до конца.
Повел Лука головой – туда, где окошко светилось. Увидел домик, стоящий на краю кладбища. Да и куда домику тому деваться – он всегда тут стоял, имея назначение ритуальное. В нем гробы ставили, кресты новые от дождя прятали. А старые, отсыревшие, с могил снятые в домик не заносили. Их прислоняли снаружи к его черному боку, и напоминали они грабли, лопаты и косы, оставленные после большой уборки. Дверь в домик была приоткрыта, но на месте проема Луке виделась только темная щель.
Лука ступил правой ногой, и церковь прошил душераздирающий скрип. Лука вздрогнул, тяжелое его сердце приспустилось. А вместе с тем приоткрылась и дверь домика. Из него показалась бабца Настасья, мать Олены – в цветном переднике, в каком ходила во все времена. И спутать ее ни с кем было невозможно – так бабца зажилась на этом свете, что сама приняла вид ходячей смерти, которая, впрочем, за ней все не шла.
Бабца вышла наружу и принялась ощупывать прислоненные к домику кресты. Один, второй, третий. Качала головой, будто недовольная чем-то. Потом плюнула, выставила вперед сухие руки и пошла назад в домик, словно не видя дороги, а нащупывая ее скрюченными пальцами. Лютый страх Луку обуял. А тут еще такое случилось – дымок от незажженной свечи тонкой веревочкой потянулся к окну. Прошел мимо шеи Луки, едва не задев, оттуда за окошко. Да как? Как же?! Окошко-то закрыто! А оттуда – к домику потянулся, прямо в дверную щель.
Повел Лука головой назад, к иконе, под которой свеча в подсвечнике стояла. Вот тут-то ему Дева Мария и подмигнула. Обомлел Лука, попятился. В нос ему восковой дым ударил. В домике в этот момент громыхнуло – кажется, кресты попадали, задевая один за другой. Церковь в ответ вздрогнула всею своей деревянной внутренностью. Вороны сорвались с дерев, закричали.
Лука бросился к деревянному ящику в углу, где хранилась цепь. Глянул – нету цепи. Наклонился, все дно ящика ощупал дрожащими руками. Нет, как будто и не было. Бросился Лука к выходу. Распахнул дверь. Накинул петлю, замок снова повесил. Побежал по слякотной дорожке – вниз, вниз, все под горку. Мимо креста, увитого розанами сизыми. Мимо ручья, живого и мертвого. Вниз-вниз, дальше. Закашлял. А дымок все из горла не шел. Вороны над ним носились, да так низко, что пришлось Луке отмахиваться от них. Что за напасть такая?! Не иначе бесовство! Оглянулся Лука. Матерь Божья! Божья Матерь… Бабца шла за Лукой пока еще на приличном расстоянии и волокла за собой крест. «Не інакше стара зовсім з розуму вижила», – успел подумать Лука и побежал еще быстрее. Вынесся на ровную дорогу и по ней тоже припустил. Вмиг поравнялся с новой церковью, влетел через черный ход и наделал по дороге много шуму. Из алтаря показался отец Ростислав с лицом недовольным – таким он на любой шум в храме реагировал.
– Цепь украли, – просипел Лука, хватаясь за шею.
– А ты в ящике смотрел? – спросил священник.
– В ящике и смотрел!
– Не может такого быть!
– Не только может, но и есть!
– Может, она спрятана?
– А кто спрятал?
– Я не прятал.
– Тогда украли.
– Никто в селе не посмеет из церкви взять – руки отсохнут. А птиц залетных тут не было. Кто взял?
– Москали взяли, – мрачно пошутил Лука, почесал затылок и добавил: – А бабца Настасья взять не могла? Совсем старая из ума выжила.
– Кто?!
– Бабца Настастья. Видел ее только что – крест она с кладбища волокла. Погана стала, погана.




























