444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Марианна Гончарова » Аргидава » Текст книги (страница 6)
Аргидава
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:04

Текст книги "Аргидава"


Автор книги: Марианна Гончарова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Глава двенадцатая
Елисеевна

Как-то на днях пришла Елисеевна. Любимая семьей, почти родная им всем Елисеевна.

Но сначала о соседке с верхнего этажа, которая приходит к ним чуть ли не каждый день. И главное, что – как в лавку приходит. Дикая женщина. Глаза долу держит всегда. Веки тяжелые. Кажется, что подымает их с большим трудом. Нерадостная. Подозрительная. Завистливая. Говорит: о, вы опять новый коврик в прихожую купили красивый. Просит кофе, потому что у нее болит голова. Она стоит у двери и кротко, но четко спрашивает: даете мне кофе? А то голова болит. Только растворимый не давайте. Я не люблю растворимый. Или говорит: дайте чай. А! В пакетиках? Не надо. Я в пакетиках не люблю. Дайте тогда кофе. Еще просит подсолнечное масло, соль, сахар, одолжить денег.

А тут как-то она вдруг принялась носить в Машкин дом цветы в горшках. Носит и носит. И дарит. Колючие, или с широкими блестящими листьями, или с какими-то шишечками. Машкины родители скрепя сердце брали – живые же, – расставили эти горшки в одной из комнат, названной однажды кем-то из гостей зимним садом за многочисленные ухоженные растения в горшках. Маша с мамой стали ухаживать за этими странными, не виданными ранее, чужими колючками и вьюнами, названий которых и не знали. А те, как будто попали на благодатную почву, вдруг принялись разрастаться в разные стороны, цепляться усиками за все выступы. Зато родные деревца и цветы вдруг начали чахнуть, линять. И тот из семьи – мама, папа или Маша, – кто ночевал в «зимнем саду», слышал шелест осыпающихся листьев, как печальные вздохи, а иногда и агрессивный шепот.

И что ж им тогда в голову не пришло убрать все те подаренные соседкой цветы куда-нибудь во двор или еще куда-то. Растения продолжали разрастаться, загораживая собой свет из окон, изумительный вид на сады, пожирая кислород в комнате, подавляя нежные мамины цветы, пальмочки и деревца.

– А Машка же там спит! – качала головой мама.

Да, Машка там спала, в этой комнате. И чем больше разрастались растения, тем чаще она жаловалась на недомогания и страшные сны. Это длилось до тех пор, пока в дом не вошла Елисеевна.

Нет, ее отец не был царевичем-королевичем. Он был врачом. И мама была врачом. Елисеевна – медсестра. Говорит, у родителей денег не хватило, чтобы выучить ее в мединституте. Такие честные родители Елисеевну воспитали и вырастили… Елисеевна лечила Машку с младенчества. И Олежика лечила, и Леночку. Она во многих семьях – своя, родная. У нее были волшебные руки. После курса ее массажа люди выздоравливали навсегда. Скажем, ей приносят «больные» цветы. Не больные в смысле пациенты цветы приносят, а цветы – «больные». Стыдные горшки с торчащими из них сухими палками. Что она с ними делает? Никто не замечал ничего особенного, ни приговоров, ни приворотов, ни магии никакой. Она тихо копается специальной вилочкой в горшке с доходягой, подсыпает земли, поливает воду капельками, трогает своими волшебными руками сухие, торчащие из земли палки. Но на второй день пребывания цветка в руках Елисеевны он выбрасывает салатовые нежные листочки, расправляется, оживляется, радуется и наклоняется – тянется к свету. Однажды ей принесли что-то вьющееся, живущее тогда в каждом доме в специальных подвесных вазах. И у Машки в доме тоже этих висячих садов Семирамиды было полно. И такой вот засохший вьюнок принесли к Елисеевне на лечение. Через месяц он не просто разросся, он дал большие, жирные невиданные листы и зацвел белыми нежными многочисленными цветами. В тот день она пришла к Машке, улыбчивая, кругленькая, щеки в ямочках, руки теплые, даже горячие. Походила у них в «зимнем саду», покачала головой, потирая руки. Безошибочно отставила в сторону все мамины цветы, деревца и растения, а к тем, что принесла когда-то соседка, не притронулась, старательно обходя, и приказала:

– Перчатки надень, Марусенька, и выноси куда-нибудь из дому.

– Куда?

– Ну во двор, например, к мусорным контейнерам поближе, – пожала плечами Елисеевна. – А лучше вообще куда-нибудь подальше, с глаз долой…

Елисеевна вымыла руки, от чаю-кофе отказалась, сослалась на спешку, мол, надо проведать крестницу. И не через час, а сию минуту. Потому что время несется. Секундная стрелка скачет как чокнутая, а девочка растет. Надо идти и ее побыстрей обнять. Подарить заколку-подсолнух красивую. А то вырастет, зачем ей такая заколка. И шоколадку еще. И поговорить.

– А как зовут крестницу, Елисеевна? – Леночка спрашивает.

– Макрина. – Лицо Елисеевны засветилось. – Солнечное мое дитятко.

А как было. Макрину Елисеевна купила. Через окно. Чарна – жена кузнеца – малышку продала, передав ее через окно. Елисеевна дала денег. Тоже через окно. Немного денег, одну монетку дала. Старую. Верней, старинную. Римскую или какую-то. Не важно.

Глава тринадцатая
Дом кузнеца

Эти двое, Мэхиль и Чарна, жили дружно в маленьком домике на три комнаты, что у моста на отшибе, как раз над крепостью. А какой вид открывался с их двора на рассвете в добрые дни! Дорога, жесткая грунтовая светлая, вилась, бежала вниз, вдоль – деревья и кусты, а внизу – сторожевые башни тонут в тумане, похожем на молоко в гигантской чаше, крепости под ним и не видать, и только угадывается Днестр.

Мэхиль, он ведь каким необычным ремеслом занимался – держал кузницу. Читатель возразит, мол, кузня – обычное древнее мужское ремесло. Да, отвечу я, но не для правоверного еврея. Ну уж сложилось так. Научился. Поставил кузницу прямо во дворе. И там возился все дни, не считая субботы, потому что в субботу какой еврей будет работать, ну, и не считая воскресенья, потому что совсем недалеко живет отец Васыль, сосед и друг, и как это бах-дзынь-дзынь, бах-дзынь-дзынь, если в восстановленном отцом Васылем храме как раз бьют колокола и нарядные прихожане идут молиться. Зачем же мешать людям своим стуком думать о главном, вечном, правильно ведь? А в другие дни Мэхиль ковал и ворота, и ограды, и заборы, и колеса для телег правил. Да, до сих пор лошадей подковать ведут к Мэхилю. Чем дороже бензин, тем больше в городе телег, повозок и лошадей. Работы у Мэхиля полно. А если придет человек поспрашивать о важном для себя, то какой в том грех, скажите, если Мэхиль знает, как разгадать птичий лепет, танец ветвей или шелест листьев? Ну а тонкая, высокая, царственная Чарна вела домашнее хозяйство – огородик, курочки, – еще ворчала на Мэхиля, что столько времени он тратит на разглядывание птичек на дереве и странные встречи с людьми. И что поэтому им не дали небеса ребенка.

А вот и нет!

Чарна, поджав губы, бранила Мэхиля по привычке, а в это время младшая сестра Чарны – без чести и совести они оба, и сестра и муж ее, имена их даже называть тут не будем – родила и бежала из роддома, как только увидела дочь. Потому что ребенок родился с синдромом Дауна. Чарна лила слезы и тайком бегала в роддом смотреть на умирающего младенца. Девочка будто понимала, что ей никто не поможет, что никому она не нужна, и, уложенная равнодушной медсестрой на бочок, с соской-пустышкой, приклеенной к лицу лентой пластыря, чтобы не выплюнула, плакала беззвучно. Страшная это история, когда никому не нужный, брошенный матерью ребенок в самом крошечном возрасте понимает, что орать во все горло нет смысла – никто не подойдет, не покормит, не поменяет пеленки. Младенец лежит с приклеенной к лицу пустышкой и оплакивает свое ненужное рождение и свое страшное будущее. Чарна холодела и не могла унять дрожь от тихого этого всхлипывания. Она платила медсестре, аккуратно снимала с маленького, с детский кулачок личика пластырную ленту, что оставляла на нежной коже красные воспаленные полоски, мыла и перепеленывала ребенка. На руки брать не разрешали. «Да-а? – склочно и брезгливо поджимала губы медсестра. – Вы сегодня будете брать ее на руки, приучите, а нам что прикажете делать? – скандалила она. – Тягать эту… вашу… на руках всю ночь?» Словно кто-то отрывал кусок души. Чарна физически чувствовала отсутствие чего-то жизненно важного в груди, когда она, еле-еле сдерживая слезы, плелась, погруженная в свое горе, домой. И на пятый день Мэхиль, которому не надо было ничего рассказывать, описывать это тихое страдание бедной уродливой гусенички сорока сантиметров и пяти дней от роду, даже вслух ничего говорить не надо было, добрый мудрый Мэхиль сказал в сухую ровную несгибаемую спину Чарне, а та опять побросала все свои домашние нехитрые дела и как раз собралась с самого утра сходить посмотреть, помыть девочку.

– Хватит! – сказал Мэхиль тихо, но отчетливо. Чарна оцепенела, не оборачиваясь. – Забери ее домой. Что бегать туда-сюда? Ноги бить и сердце рвать в лохмотья. – И добавил: – Всем. Нам.

Чарна так и не обернулась. Даже не остановилась. Только спина ее вытянулась по балетному так, будто сейчас Чарна вздохнет и взлетит из-за этого вот «всем нам». Понеслась в роддом стремглав, боялась не успеть, считала секунды.

Как они оформляли документы, как носили и носили какие-то бумаги, выпрашивали копии, умоляли и платили, Чарна не помнит. Часы в очереди к чиновникам тянулись как годы. Ну да, не оформили Чарне и Мэхилю удочерение, а всего лишь опекунство. Потому что бессовестная сестра удрала, стала жить как жила, но уже в другой стране, и не написала отказ от ребенка, ну, и не оформили, ладно. И по годам Чарна и Мэхиль уже не годились в родители – чиновники не щадили их, равнодушно уточняя возраст, задирая удивленно брови и кривя брезгливо губы. Но девочка все равно их. Как все это было, как прошли эти недели, ни Чарна, ни Мэхиль не помнили. Им нужно было быстрей, казалось, каждая минута девочки в одиночестве, с пластырем на лице, эти бесшумные всхлипы, этот кривой, тихонько скулящий ротик, заткнутый пустышкой, это прерывистое дыхание – им казалось, что от этого одиночества из нее, беззащитной крохотной нездоровой сиротливой, уходит жизнь.

Чарна боялась ночью уснуть. Сидела рядом с девочкой и держала ладонь на ее животике и спинке, чтобы чувствовать дыхание. Уже в месяц малышка стала узнавать Чарну и водить ручками, глядела понимающе, а когда над ней наклонялся огромный косматый, бородатый, страшный Мэхиль, девочка улыбалась своим круглым лягушачьим ротиком и что-то даже радостно урчала низким басовитым голоском.

К годику девочка подхватила страшный вирус, затем появились осложнения, и дальше больше и все хуже – начала глохнуть, чахнуть. Принялась покидать этот свет. Мэхиль все чаще задумывался у окна, разглядывая старый дуб, осыпавшийся, осенний, откуда уже улетели в теплые края все его ангелы, остались бестолковые воробьи и хитрые, лживые, коварные галки, похожие на престарелых сплетниц, что никогда не несли с собой хороших вестей. Чарна, стесняясь гадливой, всегда недовольной патронажной медсестры, видя откровенно безразличное лицо детского врача, и еще одного, и третьего, что разводили руками и делали невеселые прогнозы, принялась искать спасения у знакомых: кого звать, в отчаянии думала она, кого просить. Наутро после тяжелой ночи, когда малышка горела от высокой температуры, не спала ни секунды и, будто жалея родителей, молчала и только кряхтела, Мэхиль, в задумчивости почесывая бороду, надел пиджак, положил на голову кепку и вышел со двора. Он шел, осторожно ступая по грунтовой дороге, разглядывая мелкий гравий, выемки и следы на нем, смотрел по сторонам, оглядывая деревья, где птиц почти не было, а висели только цепкие колтуны омелы.

Он зашел ненадолго к соседке, ворчливой старухе Пацыке. Затем сел в автобус. А через час он привел в дом Елисеевну.

Та, помыв руки, потерев их одна о другую, подышав на них, подошла к кроватке и наклонилась над девочкой. Послушала ее фонендоскопом, ласково малышке улыбаясь, на что та впервые за несколько месяцев улыбнулась в ответ, перевернула ее на животик, помяла спинку, ручки и ножки и велела закутать ребенка и поднести к открытому окну. Сама она вышла во двор, подошла к распахнутому окну, протянула матери монетку и произнесла:

– Я покупаю твою дочь. Отныне она моя. Что захочу, то сделаю. Чему захочу, тому и научу. Сколько захочу, столько и жить будет. Как захочу, так и назову.

Чарна протянула в окно закутанную в одеяло малышку на двух руках. Елисеевна подхватила ребенка и бережно прижала малышку к груди.

– Я скоро приду, не ходи за мной, подожди дома, – глядя снизу на измученную, растерянную женщину в открытом окне, мягко, тепло сказала Елисеевна.

Чарна даже не посмотрела на нее. Подавшись вперед, опершись на подоконник, неотрывно следила за девочкиным жарким личиком – спит ли в беспамятстве, прислушивалась к хриплому дыханию.

– Ничего-ничего, Чарна, потерпи, – почти прошептала Елисеевна.

Чарна только опустила голову, скорбно сжав губы, боясь всхлипнуть, и задрожала так, что пучок на затылке рассыпался и упали на щеки пряди волос. Елисеевна, бережно прижав к себе ребенка, торопливо пошла вниз к храму, что стоял у входа в Аргидаву. Мэхиль, обняв жену за плечи, вывел ее из дому, бормотал что-то успокоительное. Скорей себе, чем жене. Они остались стоять на мосту, глядя, как последняя их надежда удаляется все ниже и ниже с их девочкой, тянули шеи, становились на цыпочки, чтобы разглядеть, как там она, маленькая, не плачет ли. Не плакала.

Девочку окрестили и нарекли Макриной. Елисеевна принесла малышку только к вечеру. Та не хотела лежать, была оживленной, переходила с рук на руки, трогала всех за лица, немного поела, и температура упала, разве только слабость выдавала перенесенную болезнь, бледность и небольшой след на широкой переносице непонятно от чего. Чарна было спросила, а что это на носике у нее, Мэхиль легко отмахнулся, мол, есть и есть, чего даром спрашивать. Если не пройдет, то останется. Большое дело, была бы здорова и весела.

С рук Елисеевны Макрина не слезала. Гладила лицо крестной, прижималась к ней, мокрыми губами лезла в ладони, как щенок, укладывала ее руки себе на большеватую для своего тельца круглую, почти безволосую головочку и так то засыпала, то опять просыпалась, еще слабенькая, играя как котенок.

С тех пор Макрина серьезно и не болела. Ее любили родители, крестная души не чаяла. Эти трое многому девочку научили: и хозяйство вести, и готовить. Да и старая цыганка Пацыка нет-нет да травам полезным учила, когда девочка заходила к ней во двор. Правда, у ребенка остались осложнения после тяжелой болезни в младенчестве, однако девочка научилась с ними жить. Ее чистая любящая душа постаралась заменить отсутствие одних ее способностей другими.

Больше всего на свете девочка любила крепость: бегала туда чуть ли не каждый день. Если приезжали туристы, ходила за группой, заглядывала новым людям в лица, доставала из своей корзинки конфетки и яблоки, угощала детей. Часто сидела на травке у северной стены тронного, отдельно стоящего по центру крепости зала, где когда-то принимали послов, вождей, переговорщиков. Сидела сосредоточенная, с пяльцами, неловко держа иголку своими мягкими узловатыми пальчиками. Когда надо было вдеть в иголку ниточку, она бегала домой к маме или в храм к батюшке Васылю, или старушки в храме помогали ей, ну, или просила кого-то, кому доверяла. А когда не вышивала, убирала в своей корзинке. Связывала пучками травки, собранные вокруг крепости, орешки, обтирала салфеткой яблоки, а потом все аккуратно складывала обратно в корзинку. Туда же и конфетки с орешками.

– Что ж она сидит там, у самой холодной и сырой стены как приклеенная? – беспокоилась Чарна. – Сколько раз показывала, где лучше сесть, на солнышке или в жару в тенечке. Так нет, упрямо сидит там, у сырой стены, ведь простудиться может.

– Пусть сидит где хочет, – спокойно отвечал Мэхиль, лаская взглядом пшеничную макушку своей дочери, что пыхтела над тестом у кухонного стола.

И Макрина продолжала сидеть там, где хотела. Ну и правда, место было сырое – из стены медленно, капля за каплей всегда сочилась вода. Капелька появлялась на стене как слеза, недалеко от того места, где мостилась девочка, стекала вниз, исчезала в траве и уходила в землю. Макрина словно и не чувствовала ни холода, ни сырости, ей было спокойно там и уютно.

Глава четырнадцатая
Мэхиль

К Мэхилю ходили не только свои узнать о себе и родных, что и как. Да, это совсем не одобрялось. Но зачем кому-то рассказывать вслух? Раввину, или батюшке, или пастору, или ксендзу… Мэхиль вытирал руки о грязную ветошь, снимал кожаный фартук, сажал человека перед собой и смотрел сквозь него. В окно. На большой дуб, где весной, и летом, и осенью шуршал, шелестел, свиристел, пел, кричал птичий хор, таинственный народец, подающий Мэхилю особые знаки. Мэхиль, уже немолодой кузнец библейского вида, добрейшей души, из потомственных, ниоткуда взявшихся тут авгуров, страсть как любил птиц: наблюдать, слушать, кормить. Откуда в нем была способность вопрошать и видеть ответ, он не ведал. Но бормотал человеку все, что возникало в нем при виде птахи, что вдруг выныривала из листвы или принималась летать, кувыркаться в воздухе и фигуры свои птичьи выделывать, будто рисовать хвостиком, как кисточкой, по небу.

А что? Откуда мы знаем, кто посыльный от Бога? Может, птичка как раз он и есть, а Мэхиль просто знает, как прочесть это Божье послание. Кто-то, потерянный, тоскует, просит и спрашивает. Боженька ему посылает знаки, мол, прислушайся, присмотрись. А этот дурак – нет. Опять ноет: что, да как, да почему. Тогда Божий ангел какой-нибудь, кто посвободней, тыркает этого человека в затылок – слушай, не морочь голову, иди к Мэхилю, он тебе все скажет.

А как он это делает, не спрашивай, не знаю. Говорит, как поступить, что делать. И у того, кто его услышал, все получается. Ну, или он готовится к худшему. Не всегда же за счастьем или деньгами идут к Мэхилю, иногда и по скорбным делам: к чему быть готовым в этой непростой жизни.

Проведав Мэхиля с семьей, разобрав травки с крестницей, Елисеевна засобиралась на последний автобус, ехать домой, в город. Провожая Елисеевну на остановку, Мэхиль, неся торбу, что собрала крестной хозяйственная Чарна – свежих яиц с десяток, мед, курочку ярко-желтую, жирную на крепкий осенний бульон, а яблоки румяные некропленые сама крестница в саду собрала – шел, угрюмо уронив на грудь голову, а на перекрестке дорог, у хаты Пацыки, прыткой соседки старухи-цыганки вдруг поднял голову да быстрым острым глазом зыркнул в сторону незанавешенного окна, откуда глядела печально и равнодушно владетельница покосившегося старого дома, заросшего виноградом диким и плющом, ворожка Пацыка. Елисеевна поздоровалась. Мэхиль приподнял кепку, чуть поклонившись. Пацыка даже не кивнула в ответ.

– Ах ты! Ах ты бедная… – только и вздохнул устало Мэхиль.

– Что Пацыка как туча? Даже не кивнула.

– Да опять дочь ее Катерина на милиционера своего жалуется. Столько лет живет с ним как жена, работает на него, а замуж он ее так и не берет. Только обещает… Знаешь? Ну тот, который когда-то саму Пацыку в колонию упек. За копеечную кражу. То ли кукурузу с поля воровала, то ли картошку. Когда вернулась она через два года, дом ее был разорен, обворован, все ее старинные цыганские украшения исчезли. Настоящие, золотые. Только и сохранила свои колдовские подвески, что на ней в тот день были. Вот она смириться не может и злится. Люди говорят, что дочь ее сама старуха уже почти, а позарилась на милиционерское добро. Много в его доме, говорят, барахла всякого, коллекционер он. Корнеев его фамилия. Слыхала?

– Да. Слыхала. Тяжелый, скрытный человек Корнеев этот.

– Искусством интересуется, антиквариатом всяким. Так и рыщет! А Катерина необразованная, но крепкая, работящая. Видно, он и в дом ее взял, чтобы ухаживала за ним на старости лет. А та и рада. Корнеев ее сына от тюрьмы спас. Мать упек, а сына спас.

– Справедливо?

– Воровал. Пойман был на горячем. Других детей ее кого покосило пьянством и драками, а кто и сам уехал далеко и пропал. Остался этот вот, Варерик, младший. А еще племянник есть у Корнеева. Образованный парень. Не знаю, что их связывает. Отец Васыль говорит, что парень дядю не очень жалует. Но побаивается.

– Что так холодно-то? В сентябре – и холодно.

– Вот чую я, затевают что-то. Объяснить не могу, а чую. Пацыка выходить перестала совсем.

Елисеевна остановилась и беспомощно посмотрела на Мэхиля, как будто сверяла, правда ли то, что она подумала.

– А что пернатые твои кажут, а? Мэхиль? Скажи. Открой… – тихо попросила Елисеевна.

– Неспокойно, смятенно… – Остановился Мэхиль, глянув сверху Елисеевне в лицо, – плохо. Уже две луны присматриваюсь. Не могу поверить. Но… – Мэхиль потер пальцами зудящий застарелый шрам на щеке как от острого ножа. – Чаек бессчетно появилось на реке. Ликуют хищницы, кричат, ничего не боятся. Галки вдруг откуда-то на дедовском дубе поселились. Откуда только взялось их так много. Слишком много ненависти накопилось, требует выхода. Так что плохо дело. Ненастье собирается. Ненастье грядет. Война будет.

– Скоро? – тихо только и могла спросить Елисеевна.

– Не знаю. Годит еще. Присматривается. Ищет, рассчитывает, выжидает. – Мэхиль молча подошел к остановке, где уже стоял небольшой почти пустой автобус, занес сумки, отряхнул руки и вдруг тихо добавил, повторил медленно:

– Ненастье встает.

– Ненастье… – повторила Елисеевна, глядя перед собой.

– Он.

Порыв ветра сорвал кепку с головы Мэхиля, разлохматились серебристые его длинные волосы и пышная борода, ласково расчесанная Макриной час назад, еще и ручкой ее приглаженная вслед за деревянным гребешком.

Видение

…Они вышли из ниоткуда. Злые духи окаянные, рожденные болотным газом, высвобожденные темные силы, дикие, безобразные, низколобые, приземистые, едва знавшие несколько человеческих слов, кои не были им нужны. Мародеры, кочевники, полулюди, потомки ведьм и болотных духов. Самые безжалостные племена, жесточе, чем дикие звери, они не умирали своей смертью – не доживали. И никто не мог определить их истинный век. Они хватали, рвали, жгли и присваивали все вокруг, потому что мир принадлежал их вождю, а следовательно, какая-то доля принадлежала и лично им.

Первые в истории кавалеристы, лучшие в истории лучники – черные всадники – жили и умирали верхом на литых коренастых лошадях, таких же диких, крепких и жилистых, как их хозяева.

Беспамятная, необразованная, жадная чернь. Они боялись только своих безжалостных, несговорчивых, клыкастых звероподобных богов. И вождя. Царя своего. И няньку его, кормилицу, ведьму.

Европа звала его Ненастье. Вождя их. Царя их. Ненастье. Каков царь, таков и народ его. Qualis rex, talis grex. Все они были одним ненастьем. Потому что двигались быстрей грозовых туч, налетали ниоткуда, как пылевая буря, несли с собой леденящие душу убийства и полное разорение. Римские мудрецы и философы говорили, что Ненастье был первым, кто создал культ вождя, основанный на терроре и жестокосердии. Он, бесноватый и бестрепетный, не боялся погибнуть, оттого и считался бессмертным. За любой ропот, не говоря уже о трусости и предательстве, казнил жестоко и прилюдно.

А другие, то ли от дремучести своей действительно почитая его и любя, то ли от страха погибнуть, от ожидания гибели своей, казни жестокой каждый день, просто от дурного настроения царя, пресмыкаясь и лебезя, заявляли громогласно послам римским и вождям соседним, что скромен он, что ест из посуды деревянной, когда другие – из серебра и золота, что завязки на обуви, сбруя коня, меч, пояс – все у него без украшений.

– Любим тебя, посланник богов! – кричали и падали ниц, стараясь дотянуться до его башмаков, хоть кончиками пальцев прикоснуться, губами прижаться.

Толпа неистовствовала. Те, кто посильней, затаптывали слабых и детей. О Вождь. О царь наш! Их объединяла воедино слепая, угрюмая, тяжеловесная любовь к нему. Близкая к ненависти.

Вождь не верил. Никому не верил, приближенные его расталкивали толпу. «Чернь, природа твоя неизменна! – думал вождь, челюсть тяжелую выдвинув вперед, зыркая быстрыми колючими маленькими глазами исподлобья, – ты славила брата моего, посланника небес, а через одну луну ты била радостно в барабаны и отплясывала, когда он был убит, и щедро приносила кровавых жертвенных петухов на мою коронацию, ты, чернь!»

Зед. Старший брат. Любимец. Красавец. Не замечавший, с каким обожанием смотрят на него женщины. Все получавший легко и когда хотел. Без видимых усилий. Храбро сражался он, весело, широко и обильно праздновал победы. Безбоязненно плавал он в озере богини Гульде, и блестели на солнце его длинные черные густые, промытые чистой водой волосы, сверкали в улыбке его белые зубы, играли крепкие мышцы. Легки, упруги и неслышны были шаги его.

Зеда убили случайно, на охоте.

Духом ослаб Зед. О боги, что за простолюдин! – влюбился. И отказался жениться на дочери богатого вождя сарматов. Сармат обещал обученных воинов и давал в приданое византийские ковры и карфагенское золото. Ах, глупец Зед. Любовь слепит, обессиливает и нрав смягчает. Пленница Ют. Принцесса германская. «Ют! Ют!» – повторял Зед, напевал радостно.

Ют, прелестная Ют. Льняные волосы, длинные, вьющиеся, легкие. Синие удивленные глаза, непривычно белое лицо с прозрачным розовым румянцем и смешные большие ушки. Ее нельзя было назвать красивой, какими были две жены брата его, Младшего, но поневоле на ее голос или песню все поворачивали голову и невольно улыбались. Или затаивали злобу. Пленница не может быть счастливой и веселой. Пленница не может плавать в темном холодном озере Гульде. Рабыня-наложница не может стать женой вождя.

А она стала. Счастливой, радостной женой вождя. Она, Ют, готова была сидеть верхом на лошади за спиной Зеда, прикрывать собой его спину от коварного удара и подавать супругу стрелы из колчана. А вождь Зед был счастлив. И жаловал, и миловал. Миловал и отпускал пленный народ германской принцессы Ют. И прекратил набеги на другие племена. И повторял ему, Младшему: «Брат! Первое правило царя – великодушие. Царь такой гигантской империи, как наша, должен быть милосерден. Царь должен миловать. И жаловать. Давать. Одаривать. Ты – вождь, брат. Учись, пока я жив».

Он был счастлив и хотел делиться.

Бранная жизнь племен остановилась. Воины роптали. Народ проявлял недовольство.

– Вождь не может быть добрым. Нас слишком много, – ропот в войсках становился громче, негодование ширилось.

– Мы разные, – кричали воины, подстрекаемые вождями малых народов, вошедших насильно ли, добровольно ли в империю.

– Нам нужна твердая рука! – уже во всеуслышание в лицо Зеду горланили военачальники.

Назревал бунт.

Обеспокоенные советники пришли к младшему брату под покровом ночи.

– Твой народ встревожен, молодой вождь, – сказали они, принимая чаши с медом, сказали так, как будто власть в империи уже принадлежит только младшему брату. – Так дальше не может продолжаться. Наш царь, твой старший брат, хочет жениться. На взятой в плен дочери германского вождя. На рабыне! Брак вождя призван укреплять империю, а не разрушать ее. Наши воины из разных земель, из разных племен – дикие люди, они не умеют смиренно ждать, они подымут бунт, предадут и ограбят тебя, сбегут в свои края и ослабят твою армию. Только сильный вождь может удержать их вместе. Моли брата уйти.

– Я просил, – недолго подумав, ответил младший брат, хорошо понимая, для чего на самом деле пришли советники, – я просил его, но он, хмельной от любви, рассмеялся и подарил мне коня.

Он и вправду был пьян от счастья и, уходя, переспросил:

– И ты, Малыш? – так сказал он. (Ненастье не признался, что в тот день на этих словах брата скрипнул зубами, выдвинул нижнюю челюсть и принял решение. Он, Ненастье, гроза мира, крепкий, широкий в груди, сильный и неустрашимый, не прощал никому, когда подчеркивали его низкий рост. Первая его жена, что посмела улыбнуться, когда заговорила о его росте, была ослеплена и отправлена к отцу своему с позором). – Чего на самом деле ты хочешь? Чтобы я бросил германскую принцессу Ют?

– Она не принцесса. Она – рабыня.

– Она принцесса. По крови. По воспитанию. Ее обучали лучшие учителя. Не ее вина, что ты, Малыш, не подчинившись моему приказу, самовольно повел свое войско на север. Что ты планировал тогда, Малыш? Что у тебя тогда было на уме и не получилось? И ты напал на ее народ, убил ее отца. Ее ли в этом вина, Малыш? Она была и остается принцессой земель Германских.

– Она – рабыня. Если я захочу, то пошлю ее обслуживать голодных до женщин го́тов!

– Ну-ну… Ты не сделаешь этого, Малыш, – ласково, как отнимал игрушку или оберегал от плохого поступка, заметил старший брат.

– Почему это?

– Я не позволю.

– Да кто ты такой без своего народа? – У Младшего начиналась истерика. Его рыбьи, на выкате, близко посаженные тусклые глаза разгорелись ярким зловещим огнем.

– Чего ты хочешь? – спокойно улыбаясь, спросил Старший.

Младший молчал. Да! Он хотел быть таким же красивым и уверенным, как его старший брат. Он хотел, чтобы воины так же неподдельно кричали и били мечом по щиту, завидев его, как они встречали брата. Он хотел, чтобы… Он боялся признаться, он хотел быть счастливым и слабым в объятиях маленькой белой женщины, так высокомерно и холодно глядевшей на него. Единственной женщины, что не опускала глаз от страха и подобострастия. Он хотел говорить с ней на равных, как брат говорит с ней, со своей Ют. Он хотел, чтобы она сидела за его спиной верхом на коне и подавала ему стрелы.

Он хотел невозможного. И от этого он чувствовал себя мерзко. И догадывался, что брат его знает, чего он, Младший, так страстно желает.

– Ты хочешь, чтобы я отрекся и оставил империю тебе? А, Малыш? – переспросил вдруг брат, глядя на Младшего с пониманием и грустью. – Ты хочешь быть единым царем, Малыш? – опять переспросил брат.

Брат переспросил дважды. Он не должен был переспрашивать. И он не должен был снова и снова называть его Малышом. Не дождавшись ответа, Зед ушел. К своей принцессе Ют. К рабыне Ют. Он понял. Он все понял.

– Если вождя просят уйти, – помрачнел еще больше старший советник, когда-то давно присланный из Рима учить племена воевать, – если вождя просят уйти, он не должен переспрашивать. – Римлянин внимательно взглянул Младшему в лицо: – Так ведь, вождь наш, царь наш?

Старший советник поднялся, поклонился и вышел. За ним, низко, с почтением поклонившись, ушли другие.

Только при неверном свете факела, в темноте дождливой холодной ночи ЭТО казалось Младшему невозможным, страшным. Это казалось ужасающим только поначалу. Только поначалу. Но утром… Утром все и случилось. И если вспоминать, как брат смеялся и говорил «Малыш», все становится гораздо проще, чем можно было предположить. Все оказывается не таким сложным и, что важно, не таким страшным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю