355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маре Кандре » Женщина и доктор Дрейф » Текст книги (страница 2)
Женщина и доктор Дрейф
  • Текст добавлен: 18 апреля 2017, 14:00

Текст книги "Женщина и доктор Дрейф"


Автор книги: Маре Кандре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

– А что именно он хочет, чтобы вы съели?

Будто он не знал!

Однако ему все равно не терпелось выслушать версию самой женщины.

Его неизменно забавлял тот момент, когда они обнажали свою полную морально-психическую неполноценность, поддаваясь малейшему встретившемуся на их пути искушению!

– Плоды дерева, доктор,

их можно сравнить с яблоками,

во всяком случае, так мне кажется,

ведь ничего другого здесь нет,

если, конечно, он не хочет, чтобы я ела траву, землю, цветы или камни!

У Дрейфа невольно вырвался короткий смешок, но он мгновенно взял себя в руки и совершенно серьезно спросил, чтобы у женщины не возникло никаких подозрений:

– И вы делаете это?

– Что?

Его охватило почти нестерпимое возбуждение.

Словно в экстазе он прошептал:

– Едите, милая барышня, едите,

надкусываете плод,

крупный, сочный, манящий красный плод, висящий прямо перед вашим носом в этом саду, который вы зовете Раем!

Женщина, казалось, ничего не заметила,

она ответила ему по-деловому, немного рассеянно:

– Конечно, почему бы и нет,

ведь я голодна:

день был долгим и жарким, и время какое-то особенное,

и я вдруг замечаю, что я действительно чудовищно голодна,

да, все мое тело…

Она на редкость страстным жестом ухватила себя за грудь, и голос ее задрожал от звучащего в нем желания:

– … жаждет этого плода,

я изголодалась, истомилась, я пуста,

я совсем зачахну, если не надкушу его,

не положу его в рот и не поглощу,

не почувствую, как его сладкая белая мякоть тает у меня во рту…

Она заворочалась на диване от удовольствия:

– И я слушаюсь зверя, доктор,

несмотря на то, что одновременно кто-то или что-то строжайше запрещает мне слушать его,

какая-то великая сила,

какая-то высшая сила,

но я не могу сопротивляться искушению,

потому что вот он, плод,

висит на дереве,

передо мной,

только руку протяни,

красный, блестящий, сочный,

сверкающий каплями росы, из которых на меня безмолвно глядит мое лицо,

и я срываю плод,

надкусываю и пожираю его…

Она глубоко застонала, а Дрейф как завороженный застыл за письменным столом.

– И он несказанно вкусен:

сок, маленькие зернышки,

сладкий вкус наполняет меня, во мне открываются огромные неизведанные просторы, доктор,

зарождаются мысли, я вижу связи в бесконечности,

я хочу знать, жить, чувствовать, любить,

но, доктор, становится темно…

И она вдруг оборвала свои стоны, сделалась вялой

и лежала совершенно неподвижно

с закрытыми глазами,

наморщив лоб,

с измученным видом.

Самого Дрейфа это великолепное психическое представление, свидетелем которого он только что стал, привело в такое возбуждение, что он не записал в журнал ни единого слова.

Теперь он ожидал,

держа в руке ручку,

следующего припадка.

Наконец она жалким голосом прошептала:

– Темнеет,

ледяной ветер гуляет здесь по деревьям, доктор,

сад, мужчина и трава исчезают,

и я оказываюсь в огромной, черной пустоте и в бесконечном пространстве,

плач мой звучит эхом, а слезы мои тысячелетиями капают в никуда, в пустоту подо мною,

ибо я отринута, я нагая, доктор!

Дрейф снова низко склонился над журналом.

Он записал туда только слово «плод»,

рука его судорожно сжала истертую ручку, отчего слово получилось почти совершенно неразборчивым,

оно выглядело немногим больше черной точки от мушиных испражнений.

– И как долго в точности продолжается это состояние отринутости,

странствия в пустоте,

плач,

падение слез в огромное никуда под вами?

Женщина вздохнула и теперь выглядела немного замерзшей, лежала, вытянувшись, на диване,

неподвижная, жалкая.

– Оно все еще продолжается.

Это признание было также с точностью записано Дрейфом:

«Оно все еще продолжается».

Он сидел, откинувшись на спинку стула, и перечитывал записанное, но тут женщина вдруг подняла глаза.

Она, очевидно, оправилась

и совсем другим, значительно более нервозным голосом воскликнула:

– А в конце концов получается, будто я на самом деле нахожусь в монастыре!

Ах, в монастыре, вот оно что!

Наконец-то, по мнению Дрейфа, началось что-то интересное!

Ибо его всегда необыкновенно притягивал монастырский дух…

В летний отпуск

(во время которого он всегда отправлялся в пасмурные, суровые окрестности Аспраха, куда почти не попадало солнце)

он бродил узкими каменистыми дорогами, которые через почти необитаемые гористые края приводили его к форпостам женственности.

Да, он всегда отправлялся к одному из расположенных в горах монастырей.

Обычно он прятался в кустах и в возбуждении подглядывал за монахинями, когда те плотным строем

(ведомые строгой аббатиссой, от одного только вида которой Дрейфа до основания сотрясал подавленный половой экстаз)

шествовали туда и обратно между монастырским зданием и небольшой капеллой, или же попарно бродили по садам с ароматическими травами.

Что-то удивительно возбуждающее было в этих одетых в черное женщинах, чьи просто скроенные платья совершенно скрывали округлые формы бедер и груди…

Дрейф приложил руки ко лбу,

внезапно охваченный одним из тех желаний, которые пробудили в нем эти неожиданно наплывшие воспоминания.

Женщина лежала совершенно неподвижно, широко открыв глаза, казавшиеся еще более пустыми и огромными.

Даже лицо ее приняло более изможденное, но в то же время более просветленное выражение…

– Так вы говорите, монастырь,

и вы в нем – монахиня?

От одного этого слова у него снова защипало в кончике носа, хотя он и попытался произнести его как можно небрежнее…

– Да.

Голос женщины теперь сделался очень слабым и тонким, но зато кристально чистым и каким-то необъяснимым образом, до сих пор непонятным Дрейфу, казалось, отзывался эхом, как будто они находились в огромном каменном карьере,

в глубокой подземной шахте,

в гроте,

в сырой тюремной норе…

– Вы одеты в черное, не правда ли?

Он сделал над собой невероятное усилие, чтобы захлестывающий его экстаз не просочился в словах, в голосе, и не отвлек бы ее, не напугал.

– Да, в черное.

Она замолчала.

Дрейфа опять охватило раздражение:

Боже мой, анализировать эту женщину – все равно что тащить на крутой склон упирающуюся старую, почти созревшую для бойни ослицу!

– И что вы видите, милая барышня,

в себе самой, расскажите

в мельчайших деталях…

Голос его был деланно спокойным и не производил тех странных отзвуков, которые сопровождали теперь каждый слог, произнесенный женщиной.

– Глубоко внутри себя, доктор, я вижу длинный каменный коридор,

вижу огромные окна и падающий сквозь них свет,

вижу келью, в которой я живу,

в ней только нары

и ничего более,

а стены там из неотесанного, сырого камня,

и маленькая деревянная дверь,

я вижу также дни непрерывных молитв…

Дрейф записывал, сглатывал и снова принимался писать, хватался за грудь, в которой начинала бродить какая-то странная колющая боль, перешедшая теперь в левую руку

(начало сердечного приступа,

грудная жаба,

запор,

газы?).

– Повторите, милая барышня, про черное,

чтобы я был до конца уверен:

вы, значит, одеты в черное?

Ему нужно было услышать, как она описывает это своими словами:

все это одеяние, всю черноту,

тяжесть одежды, шершавой, спадающей вдоль хрупкого женского тела,

и Дрейф, закрыв глаза, полностью отдался своему возбуждению:

– Да, как я уже говорила,

я одета в черное,

в черное монашеское одеяние, доходящее до пят,

я ношу покрывало,

знаете, доктор, такое белое, обрамляющее лицо,

очень практичная одежда, как мне кажется, потому что она так эффективно скрывает ненавистное, вонючее тело.

Дрейф долго сидел молча,

погрузившись в мысли и настроения.

Импульсы темных желаний крутились у него в животе словно черви, а он записывал.

Он с трудом заставил себя продолжать.

– А потом, что вы делаете в этом мире?

Из пустынной монастырской глубины эхом откликался голос женщины,

слабый и очень тонкий,

и одновременно, – что немного раздражало Дрейфа, – необузданный.

– Я умерщвляю плоть, доктор.

– Умерщвляете плоть?

От этого заявления хаос внутри Дрейфа мгновенно прояснился.

– Это еще зачем, Господи ты, Боже мой?

– Потому что я вкусила от плода, доктор,

поэтому я теперь каждый день умерщвляю плоть,

умерщвляю, ничего не ем,

нет, не совсем ничего: немного гнилой воды и горстку грязной пыли, которую я каждый вечер наскребаю с пола под нарами в своей холодной, одинокой келейке, и, доктор,

келья эта, доктор,

доктор, вы здесь?

Теперь действительно было заметно, что она зовет его из холодной, голой каменной норы, из иного времени и мира, чем тот, который в данный момент царил в крошечной приемной Дрейфа на Скоптофильской улице в городе Триль.

– Да-да, милая барышня, я здесь,

продолжайте, продолжайте…

– Да, доктор, келья эта – как моя жизнь теперь:

голая, тесная, холодная,

одинокое, замкнутое пространство, где я запираюсь и мучаю себя, отказывая себе в любом удовольствии,

и когда я днем в годы своего монашества сижу с раковыми больными в одной из больничных палат монастыря,

где они лежат и умирают на простых, набитых соломой матрасах,

я, когда никто не видит, высасываю гной из их заразных ран

и причиняю себе всяческую боль,

потому что большего я недостойна,

так мне и надо,

ибо я должна искупить свое преступление!

Дрейф едва успевал записывать все, что изливалось изо рта женщины.

Руку ему свело судорогой,

он на мгновение потерял самообладание, остановился, не зная толком, где находится, и почувствовал себя столь растерянным, что вынужден был спросить:

– Какое преступление?

– Плод, доктор,

плод, потому что я надкусила запретный плод!

Она уже явно находилась в том глубоком опьянении, которое неизменно наступает после продолжительного добровольного голодания

(это, кстати, было подробно описано в трудах Попокоффа).

– Но ведь такая жизнь должна сильно вредить вашему здоровью?

Сам доктор Дрейф,

будучи убежденным любителем всего мясного

(кровавых бифштексов, жареных ребрышек, рагу из печенки),

совершенно не понимал, как человеческое существо может добровольно отказаться от подобных кулинарных наслаждений

(но с другой стороны, она ведь не полноценное человеческое существо, а всего лишь женщина, так что…).

– Да, со здоровьем у меня плохо.

Она, казалось, была смущена, но голос у нее был очень довольный, и звучал он почти вдохновенно.

– Вы знаете, доктор,

пустота, голод и вечное отрицание всякого живого импульса очищают человека,

делают его очень сильным, необузданным, и в то же время хрупким, очень внимательным и чрезвычайно восприимчивым ко всему,

его обычно столь мрачное и скудное окружение вдруг предстает перед ним более светлым и пронизанным божественным светом,

человек видит самые причудливые образы в самых темных нишах,

видит самого Бога в облике голого юного туземца,

благородного дикаря с медно-черными длинными волосами, горбатым носом, красной кожей и мрачно-сатанинскими, косо посаженными черными глазами,

в саду с ароматическими травами,

но скоро я все равно буду лежать на нарах в своей келье,

в глубоком забытьи,

я слаба, доктор,

очень слаба!

Преувеличенно драматическим жестом она поднесла руку ко лбу и закрыла глаза.

– Каждый крохотный волосок моих тонких светлых, кое-как обкорнанных волос и даже мои губы кажутся мне слишком тяжелыми,

даже сама кожа, то немногое, что осталось от мяса и жира, каждый орган моего тела, ногти,

да, каждая клетка моего бренного тела…

и вот мне приносят немного хлеба и вина,

хотят заставить есть, пить,

но нет, нет!

Она откинула голову, и казалось, пыталась отогнать тех, кто предлагал ей такое в невидимом Дрейфу мире.

– Теперь меня рвет даже от обычной кипяченой колодезной воды,

ибо мои внутренности так очистились, что не переносят, когда их оскверняют подобными земными секрециями,

и чудные видения посещают меня каждую ночь!

– Может быть, Иисус, – пробормотал Дрейф, в то время, как острое стальное перо его ручки скользило по пожелтевшим страницам журнала.

– Да, да, и он тоже,

и я скоро умру, доктор,

да, в меня медленно вступает смерть.

Голос становился все слабее, и то необычайное эхо, которое до этого момента отзывалось на каждое ее слово, постепенно перестало звенеть.

– Я умираю, надо мной опускается темнота,

начинается вечность,

а мне только двадцать лет, доктор.

– Гм-ммм.

Дрейф поднял глаза и увидел, что пациентка опять лежит совершенно неподвижно, вяло,

так же как и после первых ее признаний,

вытянув руки по бокам и закрыв глаза.

Прошло мгновение, и она снова заговорила:

– Я покидаю тело, которое отказывается истлеть, и которое люди

из почтения,

выставляют в стеклянном гробу в передней части капеллы,

на всеобщее обозрение,

вообще-то, там оно и лежит до сих пор, доктор, если я правильно помню,

а сейчас там стоит еще одна изголодавшаяся женщина нашего времени и с печалью в сердце смотрит на тело и видит в нем самое себя,

гроб стоит в церкви монастыря кармелиток, доктор,

точнее, во Флоренции.

Флоренция!

Церковь монастыря кармелиток!

Покрытые воском трупы умерших много столетий назад монахинь в стеклянных гробах!

В Дрейфе тут же ожили воспоминания о веселых днях студенчества.

Ах!

Тогда все будущие психоаналитики женщин, обучавшиеся в то время в институте в Нендинге,

надев залихватские твидовые кепочки и черные плащи,

вооружившись посошками из слоновой кости,

разбившись на небольшие группы, совершали паломничества в близлежащие церкви и капеллы, где они потом,

благоговейно и с глубоким трепетом,

собирались вокруг этих стеклянных гробов

и восхищенно разглядывали, впитывали, изучали дорогие для них земные останки девственных монахинь…

Но, к сожалению, теперешние времена – это теперешние времена!

Дрейф был уже не юношей, а скорее крошечным скрюченным старичком,

и еще одна пациентка, вытянувшись, лежала на диване и, словно строптивое дитя, требовала неотрывного внимания.

– А когда точно все это случилось?

Ах, вот снова понятие времени,

здесь или сейчас,

раньше или позже…

– Ах, доктор, я так плохо помню дни и годы, и все, что называется десятилетиями, а что касается той жизни,

то, может быть, да, может, это было сто лет назад!

Хотя это была и незначительная формальность,

он вынужден был спросить:

– А сейчас, милая барышня,

замечаете ли вы в себе какие-нибудь тяжелые последствия монашеского существования?

– Да, доктор, мне очень тяжело есть,

даже сегодня,

любая пища пугает меня,

я не могу заставить себя съесть что-либо, кроме небольшого кусочка заплесневелого хлеба,

а про мясо, кашу, бифштексы, пирожные и фрукты я даже и думать не могу,

потому что, если я съем слишком много, я вдруг с ужасом вспоминаю, как я однажды вкусила того рокового плода и каковы были последствия, как для меня, так и для всего рода человеческого,

и меня охватывает ни с чем не сравнимый ужас,

мне нужно тотчас же найти предлог пойти в ближайший туалет,

сунуть пальцы в рот, чтобы из меня все изверглось,

и я никогда не могу поесть как следует,

я отрицаю всякий голод и тут же хороню его глубоко в себе,

потому что если я хоть раз поддамся подобным желаниям, то уже никогда не смогу их утолить

(тысячелетия голода, подумайте сами, доктор),

и я знаю, что согрешила, доктор,

знаю, знаю, знаю,

я СОГРЕШИЛА,

я знаю, что именно из-за меня и моих необузданных стремлений к знанию и к плоду, нищее человечество сейчас стоит на краю пропасти,

но что же мне делать,

и до каких пор я должна искуплять свое преступление,

как долго мне, одинокой, отверженной и нагой, скитаться, плача, в этом ничтожестве, состоящем из темноты, и умерщвлять свою плоть в этой келье из камня и…

– Ну-ну, милая барышня,

не будем преувеличивать,

давайте-ка остановимся,

успокоимся!

Дрейф чувствовал лишь отвращение к этим театральным припадкам.

К этой патетической мольбе о понимании и примирении.

По его сугубо личному мнению, женщина была сама виновата,

никто ведь не заставлял ее надкусывать плод!

Она запросто могла бы его и не трогать,

а мужчина рядом с ней, он тоже соблазнился плодом?

Нет, разумеется, нет!

– А что потом, после всего этого?

Ее волнение утихло, теперь она лежала неподвижно и почти с веселым удивлением бормотала:

– Да, за этим последовало время, в котором меня, кажется, вообще нигде больше нет,

совершенно нигде,

во всяком случае, нет в обличье человека.

– И как вы теперь себя чувствуете?

Дрейф потер нос, подавляя желание чихнуть.

– Холодно, будто вокруг – ничего, да, совершенно пусто!

Женщина внезапно без всякого на то основания засмеялась

(жестким, уверенным смешком, заставившим Дрейфа вздрогнуть от неприятного чувства):

– Я полагаю, что мир и времена изменились,

и что люди рождаются и умирают

без меня!

И так же как тогда, когда из нее медленно выходило прошлое существо, она в следующую секунду открыла глаза и воскликнула совершенно изменившимся, значительно более низким голосом:

– Но до чего же быстро я оказалась совершенно в другом, более сумрачном мире!

Доктору Дрейфу,

после всех этих признаний, в тот самый момент, когда женщина произнесла слово «сумрачный»,

в голову пришла мысль о том, что дремлющий до сих пор половой зов женщины…

ее сдерживаемые порывы,

ее ненасытные плотские желания

(которые необходимо было подавлять во имя общественной безопасности)

нашли теперь свое выражение в истерических параличах, немоте, нервическом кашле, мигрени, а также в этих вечных никому не нужных депрессиях и обмороках.

Он остался единственным из тех немногих, кто своими глазами видел, что может натворить это чудовище, если его выпустить на волю,

ибо однажды, во времена его учебы в институте в Нендинге, профессор Попокофф перед небольшой группой особо избранных,

с помощью тщательно разработанной техники гипноза,

извлек этот кошмар из маленькой пожилой поломойки.

И вдруг та сцена в мельчайших деталях предстала перед внутренним взором Дрейфа.

А он-то был уверен, что ему удалось глубоко упрятать ее в недрах памяти,

и вот теперь, словно и не прошло многих лет, он снова стоял в затемненном лекционном зале Попокоффа в ту жуткую ночь,

такой молодой,

такой неопытный и наивный.

Страшнейшая непогода, с незапамятных времен невиданная, бушевала над Нендингом.

Они терпеливо ждали,

поскольку согласно теории профессора Попокоффа именно при таких атмосферных условиях половой зов в женщине пробуждается быстрее всего.

Конечно же было полнолуние.

Все они стояли тесной кучкой,

склонясь над лежавшей в беспамятстве поломойкой (одета она была в жалкий ветхий халат, а сползшие чулки обнажали покрытые старческими венами ноги в бородавках).

Ах, как хорошо он помнил то состояние ужаса, ожидания и страха, наполнявшее каждого из них, а также необыкновенное звучание голоса Попокоффа, словно служившего обедню,

быстрые, загадочные движения профессорских рук, которые он производил над лицом и телом поломойки,

то, как фосфорно-голубые отблески молний освещали их завороженные лица и лекционный зал с пожелтевшими анатомическими картинками и женским скелетом в углу,

и ту отвратительную, жуткую сцену, которая затем разыгралась перед их застывшими глазами!

Да, сцена эта до сих пор не поддавалась описанию,

но даже теперь, больше чем сорок лет спустя,

он все еще ясно помнил, сколь отвратительна она была!

Сама же сцена, по причине своего безобразия, в основном стерлась из его сознания,

он смутно помнил, как после этого Попокофф, дрожа, отвел их в сторону, пока поломойка медленно приходила в себя, а гроза унеслась прочь,

и как даже сам Попокофф,

мастер,

который уж наверное чего только не знал о явлениях в женской психике,

дрожал от ужаса, покрывался холодным потом и с трудом произносил слова.

И все они поклялись ни в коем случае, никогда

и никому

не рассказывать того, что они только что видели

(странный запах женского полового инстинкта все еще висел в лекционном зале).

Это была жуткая тайна, которую тяжело было носить в одиночку

взрослому мужчине.

Она изнуряла его,

старила до поры.

Все остальные к этому времени умерли,

только он пережил всех из этой знаменитой кучки

(и все-таки для него до сих пор было загадкой, как это доисторическое половое чудовище,

этот тромб, состоящий из желаний и позывов,

на самом деле помещался в женщине,

поскольку профессор Попокофф в своих поисках женской души обнаружил, что остальное тело, —

после того, как душа была небольшим пинцетом извлечена из своего места между легкими и отброшена прочь, —

состояло только из мяса, разных женских органов и большого количества крови…).

Дрейф вдруг заметил, что рука его судорожно сжимает ручку.

Они остановились на полпути на слове «сумрачный»…

Он видел свою облезлую ручку со стальным пером, словно в чудовищно увеличенном виде, и одновременно думал о том, что мир сделался бы ни на что не похож, если бы вся эта половая сила вырвалась бы на волю и заполнила женщину, ибо женщина сама по себе – уже сатанинское порождение во плоти.

Да, Господи, тогда все, что угодно могло произойти!

Поэтому для всей цивилизации и для сохранения жизни каждого отдельного человека крайне важно любой ценой не позволить женщине осознать свою истинную природу,

удержать эту природу на месте любой ценой,

согнуть ее, смирить, убить, уничтожить.

(Дрейф пришел в необычайное возбуждение, повторяя про себя эти слова и все глубже ввинчивая перо в бумагу.)

Он знал, что сейчас в данной области ведутся интенсивные исследования и что, – дайте только время! – человек по всей вероятности найдет средство, которое совершенно уничтожит в женщине половой зов,

раз и навсегда

(речь, скорее всего, шла о дальнейшей разработке средства, изначально показавшего себя чрезвычайно эффективным при изгнании трихин и ленточных глистов),

а пока его не изобретут?

Да и успеют ли?

– Темный лес, деревья…

Женщина снова заговорила.

Однако голос ее больше не был ясным, тонким и не отзывался чистым как хрусталь эхом.

Он, скорее, походил на голос увядшей старухи,

да, обрел отвратительную тональность сморщенной плоти, старости и отслужившей свое матки,

что тут же навело доктора Дрейфа на воспоминания об ужасной, маленькой, грязной женщине из своего далекого детства.

Да, это было очень давно.

Когда все в мире еще было покрыто полным мраком неосознанности, а психоанализ женщин даже и еще не зародился как наука, вурдалаки наискосок пробегали через кладбище в пустынной деревеньке, где прошло детство доктора Дрейфа.

Ибо вырос он в самом что ни на есть варварском краю.

Семья его была очень простого происхождения,

но ни в коем случае не бедняцкая!

Отец имел мелочную лавку, где малютка Дрейф иногда помогал ему упаковывать табак в маленькие табакерки для покупателей, заходивших в пронизывающе холодные дни погреться у горячего камина посреди помещения, наполненного сосисками, хлебом и бочками с селедкой.

И всякий раз на Рождество, сразу после того, как забивали скот,

его любимая ангел-мамочка

(которая всегда так заботилась о бедных и стариках и никогда и волоска на его голове не тронула, сколько бы она его ни лупила)

набивала корзину всевозможной снедью.

И давала ее Дрейфу.

И он послушно отправлялся по бесконечным пустынным вьющимся лесным тропам к одиноко стоящему домику старушки.

У рано созревшего, сверхчувствительного ребенка, каким был Дрейф, эти кошмарные походы оставили неизгладимое впечатление в его хрупкой психике!

Луна тогда отбрасывала зловещий свет на его маленькую фигурку,

он видел, как в темноте за деревьями, растущими вдоль дороги, горят глаза хищных зверей,

вокруг него громоздились огромные сверкающие сугробы,

дыхание залепляло лицо словно влажный, зловонный клок ваты,

в горах завывали волки,

а когда он наконец доходил до домика старушки, на него всегда находила оторопь.

Ему хотелось просто уйти,

оставить корзину в снегу и уйти,

но ему был дан строжайший приказ лично передать провизию,

а он любил свою мамочку,

да, он обожал ее,

не мог ей ни в чем отказать!

В покрытых снежными узорами окнах домика не было света,

и когда он наконец осмеливался постучать, то слышал безжизненный голос:

– Входи, малыш!

Потому что она всегда его ждала!

Она всегда была готова,

ведь с годами уже превратилось в традицию то, что он в это время приходил с мясом, колбасами, хлебом,

так что неудивительно было, что он снова там стоял,

однако это было жутко, ужасно:

как же все повторяется…

И там, внутри, сидела она в полной темноте…

Сморщенная маленькая бывшая женщина, одетая в грязную длинную юбку и три слоя кофт, плечи ее были укутаны черной шалью, а голова повязана косынкой

(нет, лица ее он, к счастью, никогда не видел).

Не считая света луны, в единственной комнате жалкого домишка царила полная темнота, а на коленях у старухи всегда лежала жирная пестрая кошка, и ее сверкающие глаза глядели на застывшего от страха Дрейфа с некоторым сарказмом.

Никогда за всю свою жизнь он так и не сумел забыть запах бедности, нужды и закоренелой грязи в том маленьком домике среди деревьев, в лесу, зимой!

А старухе вечно хотелось, чтобы он посидел с ней за компанию,

иногда она поднималась, шла ему навстречу, спотыкаясь, искала его на ощупь, и тогда он в ужасе вспоминал все сказки про разных отвратительных злых старух, которые рассказывала ему мать на ночь:

старухи, которые жарили и ели маленьких детей,

старухи, которые заманивали к себе доверчивых мальчиков с корзинками только для того, чтобы…

И хотя он со слезами в голосе уверял, что мать приказала немедленно вернуться домой, она все же навязывала ему несколько старых полосатых мятных карамелек, завернутых в кусок грязной бумаги.

Он благодарил, снимал меховую шапку и кланялся, всегда низко и много раз,

но как только выходил за дверь, выбрасывал эти гадкие карамельки в сугроб и бежал домой со всех ног,

и всякий раз ему казалось, что кто-то пыхтит ему в затылок,

гонится за ним,

а высоко над ним в лесу возвышались эти высоченные…

…ели со странно длинными, зелеными, твердыми хвоинками, огромными, как штопальные иглы!

Он вдруг вздрогнул и поднял глаза.

Ой, он совершенно забылся,

до того погрузился в детские воспоминания, что не слышал ни единого слова, сказанного женщиной!

– Извините меня, барышня,

я думал о другом,

будьте так любезны, повторите.

Она уточнила:

– Сумрачный мир, доктор.

Дрейф скрупулезно записал эту фразу, а в носу у него все еще сидел запах бедности.

– Сумрачный мир, где люди живут в крайней бедности и большой нужде,

да, доктор, я вижу дьявольских детей с острейшими зубами, деревянные домишки и сияющую мадонну, которая сидит с младенцем Христом на руках в простом сарайчике,

странные видения, без всякой связи, сменяют друг друга, а затем все они сливаются в единый, ужасный, очень злой и старый мир!

У нее появилась острая черточка возле рта, а пальцы ее невольно скрючились:

– Жабы и ящерицы и прочая нечисть вылезает прямо из-под земли, доктор,

такое теперь время,

и я вижу свиней,

большие кучи нечистот,

множество юродивых

и мужской монастырь, возвышающийся среди всего этого!

В приемной Дрейфа стояла полная темнота.

Тем не менее, он продолжал писать,

разрываясь между кипевшими внутри него воспоминаниями детства и речью женщины.

– А в каком образе вы теперь выступаете?

– Я, разумеется, живу здесь как женщина,

очень простая и старая женщина,

понимаете, доктор, черная кошка, травы, отвары и крохотный домишко на окраине деревни.

О, да, уж Дрейфу-то было прекрасно известно, что это такое!

В институте в Нендинге целый семестр был посвящен именно изучению темного состояния души стареющей женщины и трясин ее психики.

Они изучили все описания процессов над ведьмами,

даже затвердили наизусть на всякий случай длинные абзацы

и присутствовали при одном вскрытии, когда Попокофф разрезал древний женский труп и обнажил его внутренности…

Крайне неприятное, кстати, зрелище!

Из сероватых остатков матки Попокофф маленьким серебряным пинцетом вытащил длинные нити паутины и медленно размотал гнездо, кокон,

и, наконец, извлек отвратительную создательницу этого кокона: паучиху, которая всегда устраивает там себе гнездо у женщин определенного возраста.

Профессор продемонстрировал, как женское тело, после того, как прекращаются его детородные функции, становится чем-то вроде привидения,

очень тонким, сухим, почти прозрачным,

он осторожно перевернул труп и показал, что на спине есть тончайший круглый участок, который,

в наихудшем случае,

может развиться в дупло вроде того, каким щеголяют феи-лесовички.

– О, какое ужасающее время!

Внезапный возглас женщины неумолимо ворвался в извилистый ход мыслей Дрейфа и снова перенес его в грубую действительность.

– Запах сожженных женщин наполняет воздух в окрестных лесах и смешивается с вонью от заросших тиной озер, нечистот, бедности, огромных куч дерьма и навоза,

но запах сожженных женщин все же хуже всего, доктор,

я все время чувствую его,

даже во сне,

даже здесь я чувствую его, доктор,

да, он преследует меня сквозь века и постоянно напоминает мне о том, что…

У нее кончился воздух.

Она сделала вдох, ослабела, вяло прошептала:

– Вы когда-нибудь чувствовали запах сожженной старухи, доктор?

Единственный запах, который Дрейф в данный момент чувствовал, был чад от стряпни госпожи Накурс, проникавший в комнату сквозь замочную скважину и просвет под дверью.

Он записывал,

отвлекаемый ароматом пищи и растущим голодом.

– Нет, барышня, к сожалению, никогда…

– Это неописуемо противный запах, доктор,

горящая молодая женщина пахнет чуть сладковато, а старуха по естественным причинам пахнет более кисло, горько и едко,

и я его все еще чувствую,

этот мерзкий запах еще сидит у меня в волосах!

Она лихорадочно рванула свои жирные, темные пряди.

– В одежде!

И она рванула на себе свой длинный балахон.

– Он повсюду, доктор,

он следует за мной,

я чувствую его здесь,

сейчас!

В своем волнении она, казалось, готова была сесть, и, чтобы избежать этого, Дрейф сказал:

– Успокойтесь, успокойтесь, барышня,

уверяю вас,

что вы чувствуете запах не сожженных женщин,

а всего лишь говядины, которую жарит госпожа Накурс.

Но женщина лежала, окаменев, молча, и смотрела в потолок.

Казалось, что до нее, с ее внутренним миром нечистот и пылающих костров, на которых сжигали людей, не доходили успокоительные слова Дрейфа.

В глубокой тишине стало вдруг слышно, как у Дрейфа от голода урчит в животе, и, чтобы заглушить эти досадные телесные звуки, он поскорее откашлялся и спросил:

– Не испытываете ли вы вследствие этого какое-либо неприятное чувство?

– Неприятное чувство, неприятное чувство?

Глаза женщины по-прежнему были широко открыты, она медленно водила головой по сторонам,

туда и обратно,

словно слепая…

– Неприятное чувство, вы хотите сказать такое, как страх,

ужас, полная беспомощность?

– Да, примерно такое.

В тот же момент Дрейф, к своему огорчению, обнаружил, что черные чернила, которыми он записывал все, что до сих пор говорила женщина, вдруг иссякли.

В посеребренной чернильнице не оставалось больше ни капли!

– О да, доктор, я испытываю ужас,

ибо надо всем здесь нависла опасность!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю