Текст книги "Печатная машина"
Автор книги: Марат Басыров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Но я уже сам ревел пуще него.
– Ну прекрати… Слышишь?.. Ну что для тебя сделать?.. Скажи, что?!..
Я обнял его голову, и тут меня осенило.
– Хочешь, я возьму тебя на Кубу?.. Иваныч, завтра же!.. Слышишь?.. Все, решено! Завтра же мы с тобой летим на Кубу!.. Обещаю, только не плачь! Слышишь?.. Не плачь!
Дверь парадной открылась, и из нее вышла соседка.
Она прошла мимо, оглядываясь, но мне уже было все равно.
Я улетал на Кубу…
19. «РОЛАН ГАРРОС»
«А-моресмо, а-моресми!» – пищал рисованный цыпленок, судорожно взмахивая желтыми культяпками в перерывах репортажей с «Ролан Гаррос». Мы с Таней смеялись, глядя на его потешные усилия взлететь с именем французской теннисистки в клюве, посеянной на турнире под вторым номером. Второй номер посева – это что-то да значило, но только не для нас. Возможно, этой рекламной птичке было не до смеха, – она делала то, что делала, – но, право, забавно было глазеть на ее вытаращенные болты по пять копеек. «Кто его рисовал? – думал я, глядя, как цыпленок подпрыгивает на тонких коротеньких лапках. – Кому вообще могла прийти в голову такая бредовая идея?» Амели Моресмо не нуждалась в подобной рекламе, это было ежу понятно, хотя, с другой стороны, почему бы и нет, если над этим можно было искренне, от всего сердца, посмеяться. Короче, цыпленок нас вовсю веселил, Амели была хороша, но ее время прошло, и второй номер мог ввести в заблуждение лишь несведущего человека, далекого от реалий большого тенниса.
Мы много смеялись, слишком много на двоих. Лежа на диване перед большим телевизором, мы упивались великолепной игрой, и каждый удар ракетки по мячу тугим звоном отдавался в наших телах.
– Ты хотел бы оказаться сейчас на корте? – задавала вопрос Таня, и ее подбородок касался моего кадыка, щекоча в этом месте кожу.
– На корте? – переспрашивал я, подушечкой указательного пальца ласково водя по ее плечу. – Сейчас?
Я пытался представить в своих руках ракетку, напряженную фигуру соперника на том конце грунтовой площадки, судью на вышке, разделительную сетку, палящее солнце и свой выдох после хлесткого удара. От этого мне становилось не по себе, меня охватывало томительно-сладкое предвкушение игры, ощущение возможности полета.
– Ты чувствуешь это? – ее шепот проникал в мой слух, и мое «да» тонуло в наступающей тишине в момент подачи, когда любой случайный шорох может помешать правильному исполнению приема.
Да, я чувствовал.
Она перекатывалась, ложилась на меня, прижимаясь ко мне спиной в ожидании парной игры. Начинали мы размеренно, не торопясь, расслабленно перекидывая мяч через сетку, не вкладываясь в удары, как бы разминаясь перед тем, когда можно будет взорваться и показать все, на что ты способен по-настоящему. Она что-то шептала, шептал и я, мы обменивались тайными знаками, выстраивая ближайший розыгрыш на несколько ходов вперед, и эта приобщенность была сродни заговору.
Все заканчивалось в тот момент, когда мне нужно было уходить. За окном моросил холодный питерский дождь, и он был реальнее заходящего парижского солнца.
Таня провожала меня до дверей, мы расставались молча, она улыбалась, и я целовал ее на прощание. Потом выходил за дверь, спускался по гулкой широкой лестнице и нырял в сырой сумрак.
Потом наступал новый день, мы снова смотрели теннис, комментируя шансы того или иного спортсмена в продвижении по турнирной сетке. Все эти разговоры вертелись вокруг одних и тех же имен: фавориты всегда одни и те же – таков реальный расклад, хотя, конечно, случаются и сенсации. Когда люди играют на вылет и выкладываются в каждом матче по полной, никогда нельзя предугадать, что в конечном результате окажется сильнее – страсть или же хладнокровная уверенность в своих силах.
Турнир набирал ход, после двух первых «въезжающих» кругов все четче стал вырисовываться упругий соревновательный ритм, и даже «болл-бои» на линиях подтянулись и кричали «аут» так, как будто спасали кому-то жизнь.
Нас также охватил азарт: уже можно было не сомневаться, что борьба пошла нешуточная, хотя до решающих поединков было далеко. Мы еще могли позволить себе некоторую расслабленность, но тягучая томность первых встреч уже отходила в прошлое.
В перерывах Таня заваривала чай, кидала в микроволновку пиццу, нарезала фрукты для салата. Меня умилял кишмиш в ее голове, когда дело не касалось самой игры, – в те моменты, когда она позволяла себе отвлечься, – но вот эта девочка возвращалась ко мне и обхватывала ладонью твердую ручку ракетки, и все становилась на свои места.
– Как он двигается! – в восхищении выдыхала она, глядя на экран.
– А как он стоит, – подначивал ее я.
– Да он вообще не стоит, – возражала она, и наш смех сливался с аплодисментами искушенных зрителей, приветствующих классную обводку по линии.
Судья объявлял счет, и он был пока в нашу пользу.
Шла вторая неделя турнира. Каждый вечер я уходил домой, получая необходимую мне передышку. Я не то чтобы нарушал режим, но иногда позволял себе пару банок пива, шагая к метро в молочном тумане белой ночи. Французы, испанцы, итальянцы и хорваты, – все их чудные имена растворялись в этой наполненной сыростью городской вязи, во всем том, что окружало меня в те минуты, когда я был абсолютно свободен. «Ролан Гаррос» отходил далеко на задний план, его шум пропадал в листве лип, прохладный воздух вытравливал из памяти жаркий запах пота, дрожь переживания уступала место другой дрожи, рождаемой не желанием, но покоем.
«Господи, – думал я, попивая из банки, – неужели то и это – величины разного порядка? Неужели их нельзя сложить, – так, чтобы получилось целое число, которое можно будет без остатка поделить на свою жажду обладания тем и другим в равной мере? Как справляются с этим те, у кого нет времени остановиться, у кого воля к победе и совершенству преобладает над простым желанием жить?» Я думал о Тане, которую оставлял каждый вечер, чтобы вернуться в свой мир; я был раздвоен, но это были мои проблемы. Что чувствовала она, я не знал. Вероятно, то же самое.
Наступил день финала.
Я пришел за пару часов до игры, чтобы как следует подготовиться к решающему поединку. Таня также была возбуждена больше обычного, она буквально не могла усидеть на одном месте. Вопреки нашим предположениям, Амели все же дошла до финала, и сегодня ей предстояло побороться за титул. «А-моресмо, а-моресми!» – верещал цыпленок, который за последние две недели, не прибавив ни в росте, ни в весе, успел задолбать половину земного шара.
Спортсменки с большими сумками через плечо вышли на корт.
– Ложись, – сказала мне Таня.
Я лег рядом, пытаясь справиться с нервной дрожью. «Господи, как в первый раз», – думал я, целуя горячие губы. Моя ладонь легла на ее грудь и легонько сжала.
– Не-е-ет, – выворачиваясь из-под меня, протянула она. – Я хочу посмотреть финал.
– Правда? – отстраняясь, спросил я.
– Правда, – ответила она.
Заканчивался третий гейм, француженка проигрывала на своей подаче, но это было уже неважно, потому что теперь уже подавал я, четко и уверенно выцеливая туда, куда мне было нужно.
Уже потом, целуя меня на прощание, она опустила ресницы, чтобы скрыть выражение глаз.
Закурив, я вышел на улицу, постоял немного, выдыхая сигаретный дым, затем двинулся вдоль домов.
«Какая разница, кто победил, – думал я, стоя на перекрестке, – если все остается по-прежнему. Если победа, как и поражение, по сути ничего не меняет в этой жизни. Если сама жизнь гораздо больше, чем наши понятия о ней».
Светофор загорелся зеленым, я затянулся в последний раз, бросил окурок под ноги и пересек проезжую часть.
Игра была закончена, но жизнь продолжалась.
Кстати, кому интересно, Амели проиграла.
20. КАЛЛАЙДЕР
Мне тридцать пять, сынку двадцать три. Мы копаем яму под коллайдер.
– Сука, – говорит сынок, вгрызаясь лопатой в глину. – Гребаная работа.
Я молчу. Начнешь ему отвечать, и он опять сведет к тому, что он лучший писатель современности. Может, это и так, даже скорее всего, но мне-то что с этого? Лучший, да и хер с ним.
Мы в сапогах, под ногами хлюпает вода. У меня насморк, немного болит голова, глина идет вперемешку с камнями. Коллайдер, лежа на краю ямы, нависает над нами черными боками как некое материализовавшееся из пустоты возмездие. «Ускоритель элементарных частиц», – вспоминаю я и плюю в коричневую воду.
– Ты еще поссы сюда, – предлагает сынок, выбрасывая за бруствер жижу. – Теплее будет.
Интересно, как он сможет связать это с тем, что он лучший писатель?
– Слышь, сынок? – говорю я.
Он поднимает на меня глаза. В них вся боль и страдания этого мира.
– Тащи мешок.
Это пароль к гомерическому смеху. От которого дрожат и падают осенние листья. От которого у него вчера треснула нижняя губа.
– Я одинок, – говорит сынок. – Если бы ты знал, как я одинок.
Я усмехаюсь. Что он может знать об одиночестве?
– А как же я?
– А ты здесь при чем? – спрашивает он.
– Я – твой отец, – напоминаю я.
– А я – лучший писатель современности.
Это уж да, никто и не спорит. Потому что никто еще не доказал обратного. Но меня уже забодало.
– Михалыч! – ору я.
– Михалыч! – подхватывает сынок.
– Начальник! – орем мы хором так, что от наших ног по воде расходятся круги.
На недостроенную веранду выходит бригадир. На его голове вязаная шапка с адидасовской эмблемой над левым ухом. А может, над правым – лично мне все равно: на звание лучшего писателя современности я не претендую.
– Выкопали? – он заглядывает в яму.
– Сынок, тащи мешок, – говорит сынок.
– Ну, давайте попробуем.
Следующие пятнадцать минут мы тягаем коллайдер, пытаясь опустить его в яму.
– Сука, – кряхтит сынок.
Он обнимает черный бок, как живот огромной беременной женщины. На лице – страдание всех земных матерей.
– Нужно позвать уэльбека, – говорю я. – Без него не справиться.
Михалыч уходит за узбеком. Тот является почему-то в трусах.
– Эгей, – говорю я. – Ты что, нырять его заставишь?
– Он уже спать готовился, – говорит Михалыч.
Сынок поднимает брови.
– В восемь часов спать? Ни хрена себе.
– Это же уэльбек, – говорю я. – Лучшему писателю современности закон не писан.
– Я – лучший писатель, – возражает сынок. – Я.
– Давайте, – говорит Михалыч. – С четырех сторон. Роза ветров.
Мы обступаем коллайдер, но тут узбек хватает его за пластмассовый выступ и один скидывает агрегат в яму. Затем молча, не взглянув на нас, удаляется.
Мы переглядываемся.
– Нужно бы с ним поосторожнее, – говорит Михалыч. – Он три дня назад мобильный телефон пальцами разорвал. Напополам.
– Хуясе, – говорю я.
– А я… – открывает рот сынок, но Михалыч его перебивает:
– Знаем, знаем. Давай замерим.
Он достает из кармана спецовки рулетку, вытягивает конец и опускает его в воду. Мы с сынком смотрим на его манипуляции.
– Мало, – говорит Михалыч. – Еще бы тридцать сантиметров.
Это невыносимо. Опять тридцать. Вчера было столько же. Получается, мы целый день околачивали груши. Боль в затылке усиливается.
– Давайте отпилим дно, – предлагает сынок. – Отпилим и закопаем.
Михалыч смотрит на сынка. Тот серьезен. Мне тоже не до смеха. А что, прекрасная идея. Я не против.
– Нужно вытащить коллайдер и подкопать, – качает головой Михалыч. – Тридцать сантиметров.
Сынок поднимает лицо в небо и начинает выть. С соседних участков с готовностью откликаются собаки.
– Может, проверим? – говорю я. – Чего, давай проверим.
Михалыч недоверчиво глядит на меня. В этой шапке он похож на спившегося спортсмена.
Мы соединяем трубы. Это тоже не сахар, но повеселее, чем выгребать дерьмо лопатой.
– Сынок, – говорю я, когда все готово. – Ты как, давно не серил?
– Часа два уже, – отвечает тот. – Требуется мое говно?
– Хватит пургу гнать, – кривится Михалыч. – Писатели.
Потом обращается к сынку:
– Возьми лейку на участке и плесни воды в трубу.
Сынок уходит. Я закуриваю.
Мы сидим на краю ямы и смотрим на пластмассовые бока коллайдера. Я думаю о взрыве, из которого должна появиться новая вселенная. Думаю о том, как мы ее назовем. О чем думает Михалыч, я не знаю.
Из коллайдера, как из крейсера «Аврора», вырастают три трубы. Михалыч забирается наверх и смотрит в первую. Сейчас он похож на спившегося капитана Немо, разглядывающего недра своего «Наутилуса».
Проходит некоторое количество времени, но ничего не происходит. Быстро темнеет. На участке тихо, только слышно, как в дальнем его углу стучит дятел. За пристройкой чернеет близкий лес. Пахнет вечерней сыростью, воздух прохладен и свеж, как воспоминания о любимой женщине. Если как-нибудь стереть Михалыча и яму с коллайдером – картинка идеальна.
Я докуриваю и щелчком выстреливаю бычок в кусты. Михалыч не обращает на это внимания, он сам – весь внимание.
Из пристройки на веранду выходит сынок. Впервые я замечаю, какая у него большая голова по сравнению со всем остальным. Может, он и вправду будет лучшим. С такой башкой нетрудно им стать.
– Налил? – спрашивает Михалыч.
Сынок кивает, затем с утробным звуком собрав в носоглотке сопли, выхаркивает их в рот и смачно плюет перед собой.
– Где же она?
– А я знаю? – пожимает плечами сынок.
– Не идет, – морщится Михалыч. – Нужно копать.
– Ничего же уже не видно, – говорю я.
Мне не терпится свернуть этот день, как неудачное предприятие. Манал я все эти ученые штучки с их дурацкими коллайдерами. Со всеми взрывами и вселенными в придачу. На хрена мне этот космос, когда из носа текут слезы, а из глаз сопли! У меня болит голова по мне самому, а не по дурацкому человечеству. Мне вообще ближе лягушка, которую сегодня спас сынок, чем, например, жилец с соседнего участка.
– Нельзя так относиться к дому нашему, в котором мы живем, – заводит Михалыч старую песню. – Наш дом нам этого не простит. Мы все должны дому, а не тому, про кого вы думаете.
Лично я думаю о своей любимой женщине. Какое она имеет отношение к этому «нашему дому»? Если, конечно, Михалыч не говорит о дурацкой пристройке, подразумевая на самом деле небо, виднеющееся в прорехах крыши. Голова наполняется шумом. Это болезнь или это то, что бежит по трубе?
– Кажется, идет, – говорит Михалыч.
– Пойду готовить ужин, – зевает с веранды сынок.
– Вам бы только пожрать, – бурчит бригадир, берясь за трубу. Начинает ее расшатывать, пытаясь отрегулировать наклон.
Я закуриваю по новой. «Этот день должен кончиться, – говорю я себе. – Он не может продолжаться вечно».
Внутрь коллайдера с шумом падает вода. Звук такой, будто какой-то припадочный забил в барабан и тут же затих. Михалыч, обняв трубу, прислушивается.
– Все, что ли? – смотрит он на меня.
Я выпускаю струю дыма в уже темное небо. Господи, сколько на нем звезд! Если представить, что на каждой хотя бы по одному такому коллайдеру, можно сразу, не мешкая, сходить с ума. Сынок с интересом смотрит на Михалыча.
Тот лезет на коллайдер и заглядывает в трубу.
– О-о-о! – отшатывается он от резервуара. – Ты что, насрал туда, что ли?!
– Нужно быть поосторожнее с уэльбеком, – говорю я, облизывая ложку. – По-моему, его к нам приставили.
– То есть? – говорит сынок, наливая в свою тарелку добавки.
– Михалычу оставь, – говорю я. Потом понижаю голос, чтобы узбек за перегородкой не мог услышать: – Он у меня допытывался сегодня, зачем мы ворота открываем.
– А ты чего?
– Ничего. Я узбекского не понимаю.
– Тогда на каком он спросил? – ухмыляется сынок.
– На французском, конечно.
В комнату заходит Михалыч. Без своей спортивной шапочки он похож на хрен знает кого.
– Жрете уже, – недовольно говорит он. – Меня не подождать.
– А где ты ходишь, – сынок ускоряется, черпая ложкой горячую жижу.
– Я стихотворение сочинил.
– Ну-ка, – хмыкает сынок. – Удиви.
Михалыч набирает в легкие воздуха.
– Здесь тетя Таня, здесь тетя Вера.
А я между ними, и жизнь – трехмерна.
– Хера себе, – говорю я.
– Херня, – говорит сынок. – Лучший поэт современности – я!
Перед сном я беру в руки проспект по установке и использованию канализационного отстойника, который мы обозвали коллайдером. Читаю.
«Отстойник, произведенный методом центробежного литья из полиэтилена высокой плотности, состоит из отдельных камер, через которые проистекают стоки бытовой канализации. Обычно камер, соединенных лотками, три. Лотки расположены таким образом, чтобы сточные воды протекали с наименьшей скоростью, благодаря чему в каждой камере происходит оседание грубодисперсных взвешенных частиц на дно. После этого осветленные сточные воды отводятся через распределительный колодец и систему трубопроводов на поле поглощения или в специально приготовленный почвенный фильтр для дальнейшей очистки».
Свернув проспект, я отбрасываю его в угол. Встаю и выхожу на участок.
Прямо передо мной – недостроенный дом, с которым мы мудохаемся уже четыре месяца. Я выпускаю дым и сквозь прищур смотрю на звезды. Некоторые мерцают, остальные – нет, но все они бездушны и недоступны. Однако мне кажется, что еще немного, и я что-то пойму. Но сигарета кончается быстрее, и мне ничего не остается, как снова зайти в бытовку.
Сынок крутится на своей лежанке. Я выключаю свет, подхожу к своей постели и, скинув одежду, залезаю под одеяло. Головная боль прошла, но мне отчего-то грустно. Меня охватывает нежная печаль.
– Отец, – доносится из темноты голос сынка.
– Только не говори, что ты лучший писатель современности, – предупреждаю я.
– Я о другом.
– Ну?
– Как ты можешь быть мне отцом? – спрашивает он. – Ты что, родил меня в двенадцать лет?
– Сам не знаю, – вздыхаю я. – А тебя это сильно волнует?
– Нет. Но все же.
– Космос, – отвечаю я.
– А, – говорит сынок. – Спокойной ночи, отец.
– Спокойной ночи.
21. ВСЕ СОБАКИ ПОПАДАЮТ В РАЙ
Что-то с этим псом было не так. Это еще мягко сказано. Его корежило, будто в нем веселился собачий бес.
Он на пару минут затихал, но потом его опять начинало возить по полу. Татьяна и Галя хватались за сердце, глядя на мучения Тузика.
Нам с Саней тоже было не по себе.
– Надо что-то делать, – сказала Татьяна, обращаясь сразу ко всем. – Как-то лечить.
– Через час Алиска из школы придет, – напомнила Галя. – Она не должна это видеть.
Тузик очумело уставился в никуда. На него и правда невозможно было смотреть.
Мы стояли в прихожей возле пса. Тут любому было понятно, что собака умирала, но пока никто не произнес этого слова вслух. У всех был дурацкий вид.
Собаку опять закрутило. Я подумал, что, склонившись над ней, мы отбираем у нее часть воздуха, мешая дышать, и первым пошел на кухню. За мной потянулись остальные.
Мы с Саней сели за стол, женщины застыли у плиты.
Саня закурил.
– Саша, – позвала его Татьяна.
– Что «Саша»? – раздраженно ответил он.
– Скоро Алиса придет.
Саня посмотрел на меня. Я пожал плечами.
– Мальчишки, – Галя состроила гримасу. – Ну?.. А я вам потом налью.
Саня крякнул.
– Потом – само собой, – твердо сказал он. – Но и сейчас не помешало бы…
На улице была зима. Холод стоял собачий, но, когда мы выходили из подъезда, в нас уже разгорался влажный огонь. В моих руках была большая хозяйственная сумка. Время от времени она оживала, и становилось жутковато.
Я вдруг подумал, что Тузику, наверное, холодно там и темно. Представил себя в этой сумке. Дальше мысли застопорились.
Мы долго стояли на остановке. Саня тихо матерился.
Наконец, вдалеке показался трамвай. Он приближался неумолимо, но все же слишком медленно.
В трамвае было чуть теплее, чем на улице. Кондукторша, немолодая женщина, ходила по вагону в валенках и тулупе. На ее голове сидела меховая шапка.
Саня зло сунул ей деньги. Кондукторша равнодушно вручила билеты.
– Граждане пассажиры, оплачиваем проезд, – кричала она каждые полминуты.
Трамвай не торопясь полз по рельсам. Я смотрел в промерзшее окно.
На остановках трамвайные двери расползались, впуская добавочную порцию холода. Потом со скрежетом складывались, и движение возобновлялось.
На одной из остановок мы вышли.
– Понеси, я покурю, – я передал ношу Сане.
Ветлечебница находилась в двухэтажном здании, во дворе которого стояла ледяная горка. Мы поднялись на второй этаж. В полутемном помещении находились люди. Все были с животными. Со своей хозяйственной сумкой мы смотрелись нелепо. Будто ошиблись в поисках пункта приема стеклотары.
– Кто последний? – спросил Саня.
– Я, – недовольно сказал мужичок с овчаркой.
У нее была перевязана голова.
Я оглядел это разношерстное скопище. Все тут перемешалось – боль и страх, люди и звери, их дыхание. Здесь царило звериное ожидание, нечеловеческое, и это было настолько неестественным, какой-то насмешкой над природой, что хотелось бежать прочь. Вялые кошки сидели рядом с апатичными собаками, не обращая друг на друга никакого внимания.
– Как он там? – спросил я Саню, когда мы присели на свободные стулья.
– Не знаю, – ответил тот. – Хочешь посмотреть?
Хотелось выпить.
– Пойду куплю что-нибудь, – сказал я.
– Купи водки, – сказал Саня.
– Ладно. Куплю водки. Что еще?
– Что хочешь.
Я долго искал магазин, потом обратную дорогу. Думал, что заблудился совсем, но вдруг наткнулся на ледяную горку. Залез на нее по скользким ступеням и, решив скатиться на ногах, упал на спину, грохнув пакетом об лед.
– Где ты ходишь? – зашипел Саня, когда я появился.
– Поплутал малость.
– Водки купил?
– Нет.
– Блядь!
– Можно без мата? – встряла какая-то дама.
– Нельзя, – огрызнулся Саня.
Наконец, скинув пуховики, мы вошли в кабинет.
– Что у вас? – подошел к нам крепкий седой мужик в белом халате.
Саня молча поставил сумку на кушетку и развел замок молнии. Потом осторожно достал Тузика.
Он был мертв.
Хоронить решили на пустыре, за домами. Я не представлял, чем мы будем долбить промерзшую землю.
По дороге купили водки и, поочередно прикладываясь, пили ее в трамвае. В вагоне время от времени гас свет, и уличные фонари причудливо освещали мрак.
Я чувствовал, как меня развезло. Как-то все сразу встало на свои места. Я понимал сейчас, что нахожусь там, где нужно. И был благодарен за это всем, кто сделал так, чтобы я оказался здесь. Тому же мертвому Тузику.
О! Тузик был героем! Черт, Тузик был легендарной собакой! Кто не помнит, каким был Тузик? Ты помнишь, Саня, КАКИМ БЫЛ ОН?!
– Кто? – Саня не мог понять, что я пытался ему внушить.
Тузик. Наш Тузик. ПОМНИШЬ ТУЗИКА, САНЯ?
– Помню, помню, не ори.
Саня, Саня! Друг ты мой, Саня. Саня, ты мой друг, слышишь?
– Слышу.
Мы вышли из трамвая и зашагали вдоль домов.
Кругом были навалены сугробы, в одном месте нужно было идти по узкой тропинке. Шедший позади Саня вдруг спросил:
– А где сумка?
Я обернулся.
Сумки не было.
Саня выругался и сел прямо в снег.
Услышав далекий гул, я поднял голову.
В черном небе мигали сигнальные огни самолета.
Где-то там, среди звезд, протянулись невидимые рельсы.