Текст книги "Душа и навыки (СИ)"
Автор книги: Максим Гурин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Что делаем? Зовем друзей детства. Поднимаем круги и ставим, подобно велосипедным колесам. Далее следует быть более чем осторожным, потому как сразу две опасности возникают: во-первых, круги могут хуй знает куда укатиться, если вдруг зазевается друг, а во-вторых, может ветер подуть, тот самый, что крыше соврал, и тогда круг может бешено завертеться и превратиться в шар, а из шара уж никак четырехугольник не смастеришь.
По всему по этому и видно, кто есть кто. Каким образом? А таким, что если человек Неудачник, то и друзья у него мудаки, а в этом случае до Шара рукой подать. Он ведь, гнида, только и ждет нового воплощения!
А если ты хороший человек, то, авось, други твои круги и удержат. Но все равно никаких гарантий. Надейся не надейся, плошай не плошай – все одно: Сократом не надо быть, чтобы не знать, от кого что зависит.
Теперь, когда усилий ценой невъебенных получены четыре прямые, мы понимаем, что, слава богу, что они не в прямом смысле прямые, а то не поможет никакой Лобачевский. Да и как он поможет? Погорельский его давно уж к себе прибрал. Взял на работу, как он это для себя определяет. Оформил медведем плюшевым, и спит с ним, Троекуров несчастный.
Да и все равно б не помог. Но, о, счастье! Спасибо Груву, оно нас, похоже, никогда уже не покинет. Отрезки. Отрезки это. А раз так, значит будет и на нашей улице четырехугольник! Ура!
Давайте-ка, поскорей ему сторонки измерим! Вдруг они ровные?! Это же ведь тогда, если нам действительно повезло, чудо что такое! Это же квадрат! Ура!!!
Все так и есть: четыре ровные стороны. Ширина каждой линии – от трех до пяти микрон, длина каждого союзного государства – семьдесят пять сантиметров. Обошлась нам эта афера ровнехонько в тридцать три доллара СъШа. Йу-хо! Й-йес! у-А-у!
Стоп! Но почему так дешево? Может быть, где подвох? Неужели же нас опять наебали? Блядь! Ну, так и есть! Что за чертовщина?! Все углы… разные.
КРУГ ТРЕТИЙ, в котором Самолёт угрожает Зеркалу Виселицей
Самолёт. Очень старый: ещё биплан. Производства 1916-го года. Из последних сил садится на летное поле новгородского аэродрома. Длина тормозного пути всегда произвольна, но чаще всего едва не сваливается в маленькое озерцо, в каковом обыкновенно вынужден наблюдать отражение своей морщинистой физиономии. Хочет сказать природному зеркалу: «Тьфу!» Не может. Озеро старше, – грубить не учили. Учили летать. Озеро же бесстыдно ликует, старая сволочь.
С того света Можайский кричит: «Ну, где же ты там? Неблагодарный ты выродок! Я, одинокий старик, заждался тебя!» Что с него взять? У него, верно, какой-то комплекс…
Что ни полет, уже множество лет одна в Самолёте мысль кружИтся, норовит соскользнуть с буратиноподобного носа; если удастся, то с ней и душа улетит. А мысль такая: хочу домой! Там поле с травой-муравой, там сказка сказок и механик Петров. Единственный половой партнер уже множество лет.
Как праздник, так и сразу полет, так и сразу летать на потеху двуногим уебищам. После безлунная ночь.
Днем облака-то умельцы из числа все тех же уебищ разгоняют, конечно, чтоб остальным их собратьям лучше был виден весь самолётов старческий срам. Но вечер берет свое, а там и ночь. Все, что за день людишками в клочья разорвано, заживает, закрывая открытую рану-луну.
Постпраздничной ночью, блядь, Самолёту всегда одна и та же скучная греза: снится ему, как Можайский, ещё при жизни, ещё в дополетную эру, не считая, опять же, шаров, мечтал о фанерных птицах. Лишь каркас, полагал, удобнее из металла. И вот так настойчиво в самолётовых снах мечтает обычно Можайский, будто мечту эту свою прямо спасибо, что не ебет. Спасибо, не просит её на животик, а то тогда ведь неминуемый бунт чужой памяти, и как следствие смерть Самолёта во сне.
Наутро будень. Сколько уж можно, казалось, но все продолжается, продолжается… Даром, что шасси, словно велосипедные крУглики. И вот на них-то, на крУгликах этих и катится он вечно к самому голому озеру. Оно всегда, как только он к ней – за свое. Сука! Дура! Куриная кровь!
Он знает её всю жизнь. Всю жизнь хочет ей смерти, а она только знай себе, срам свой зеркальный на солнышко-вырви глаз выставит, да ждет, пока самолёт прикудахчет к самому брегу ея (см. главу четырнадцатую оной печальной басни (Прим. Сквор.)), а когда прикудахчет, смеется в лицо и неделикатно третирует старика объективным, в сущности, его безобразьем.
А бывал молодым он, так ещё первая мировая гремела, и только через семнадцать лет предстояло фашистам одолжить у солнышка несколько миллионнов вырванных глаз, потому как чего оно, в самом деле, над ними попусту чахнет в то время (тогда будущее еще), когда реальные обермэнши в нем испытывают нестерпимую, блядь, нужду.
А когда гремела гражданка, подобно хуевой железной дороге (см. А. С. Пушкин «Евгений Онегин»: «…быть может, лет через пятьсот…» (Прим. Сквор.)), в разгаре роман был. Озеру тогда Самолёт очень даже любился, потому что она думала, что он и есть само Небо.
Когда роман кончился (потому что озеро – дура), Самолёт понял, что не может жить в такой ситуации (в которой, надо сказать, с тех пор все эти восемьдесят годков-то и прожил), когда озеро живо и он жив, да больше они друг дружку не любят. Но выхода никакого. Одни пустые угрозы. На себя-то руки нелегко ему наложить! Только пилот Кузякин, это может с его, самолётовой, точки зрения. Но пилот Кузякин не думает так, потому что он с Небесным Царем в голове, который, в свою очередь, по тем же самым причинам тоже не может руки на себя наложить. Так и выходит, что Самолёт с Кузякиным в голове, Кузякин с Господом в голове, Господь тоже с какой-то хуйней мается; в частности, Погорельский у него из головы не выходит.
Как так получается, не приходит в себя Господь, что плод его же больной фантазии не принимает его на работу? Не понимает Господь. Обидно Господу. И Мальвина, дура, почему-то ему не дала. Наверное, не так попросил. Зачем он её такой несовершенной придумал?
И у Самолёта такой же прОблем. Сплошное по жизни OFF. И всю-то жизнь эту, на которую столь немилосердно обрек его г-н Можайский, он мучается, летает, а мысль кружИтся всегда одна: домой… домой… А дома опять эта сучка-озеро дразнит его. Поверхность её столь же зеркальна, сколь и восемьдесят лет позади, во времена их с нею любви. Теперь другое время. Другие самолёты отражает она в своей чертовой бабьей воде.
Неизменно только одно. Всегда приземление. Всегда это старческое прикудахтыванье по всей длине тормозного пути. Всегда носом во все ещё юное лоно своей ненавистной единственной девочки, которую б, был бы ему отец не Можайский, а кто покруче и подревней, повесил на первой сосне. Но нет. Никого нет…
И Можайский сдох. И Мересьев сдох. И Кузякин сдох. И механик Петров сдох. И все прочие двуногие ублюдки подохли, как мухи от японских дорогих препаратов. И парадов уж давно нет. И самый последний тормозной путь был настолько велик, что носом уткнулся в самую воду дурацкой любимой своей. Та только «хи-хи».
Да и мысль единственная никак не слетает с носа, да теперь уже и не слетит, потому что полетов больше не будет. Отчего же только продолжает хотеться домой?..
Озеро же не только зеркало. Она ещё анализировать любит. С некоторых пор она размышляет на тему того, как, мол, все странно: всю жизнь мы с Самолётом вместе, всю жизнь он, в сущности, любит меня, хоть и досадует, что не может меня повесить, а теперь ведь и даже ржавеет во мне; то есть, так или Иначе, потихонечку умирает; и умирает почему-то опять же именно во мне (см. Л. Н. Толстой, «Война и мир»; эпизод, где Пьер Безухов с кометой (прим. Сквор.)), но почему же все-таки я все-таки так и не смогла полюбить его снова? И как, в частности, странно, что поэт-символист Александр Блок умер в самом начале наших с ним отношений, и то, что написал он по нашему с Самолётом поводу о том, что… что-то такое там про то, что веки вечные дарит он, Самолёт, мне цветки, – это же так красиво! А вот не умер бы он, и написал бы верно какую-нибудь гадость на ту же тему, что повторится все, мол, как встарь, но о том, что хочет мой бедный бывший любимый меня повесить. Как, в сущности, хорошо, что он умер! Смерть символизму вообще! Да и как хорошо, что мой бывший возлюбленый так поржавеет, поржавеет во мне, да и тоже умрет! Господи, как же счастлива дочь твоя Озеро! Как же я счастлива, что увижу, как все умрут, а когда это наконец-то случится, то и я тоже погибну. А погибну я так: утону я, Озеро, в Озере Озер, и ещё не достигну дна, как уже сомкнется надо мной водяной третий круг… Это счастье.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ, в которой все предшествующие главы, избавленные, наконец, от всевозможных кругов, помогают главе девятнадцатой восстановить её генеалогическое древо, поскольку, в самом деле, есть некоторая странность в том, что после главы пятнадцатой следует сразу же девятнадцатая, а между ними прямо какое-то, неприлично сказать, смутное время. Непорядок! Милицию надо вызвать
И они натурально её позвали. Во все свои голосов шестнадцать, что УЖЕ был какой-то нонсенс. А нюанс интересный в том, что партитуру каждая из них прочитала с листа без запинки и фальши, будто не джазу они в Москворецкой студии обучались, а оттрубили сперва Гнесинку, а потом и Консерву от звонка до звонка, да и мало того, будто все они ещё и талант от рожденья и бога имели, только тот о том не догадывался, потому что во время этого квинтесенциального пения он дрыхнул без задних ног, уставший от восьмичасовой непрерывной любви Мальвины, которую все-таки понял, как попросить, чтоб дала.
Знаете, как он понял? А так, что прежде он понял, что нужно сначала твердо решить для себя самого, (даром, что ты – божество!), действительно ли так необходима тебе эта святая сумасшедшая ебля до потери не то что божественного лика, а элементарного человеческого лица; то есть до полной потери сознания. Он подумал этак с годик и понял, что да, оченно надо. Не могу, мол, Мальвину не поебсти. Не Господь я, если она мне не даст. И тогда она открылась ему вся; самой, что ни на есть, естественною путёй.
Так что, милицию звать пришлось уже без него. Впрочем, скорее всего, потому-то она-то и не приехала. Пришлось как всегда обойтиться самими собой. Да и чем мы так плохи? Надо постараться только! Раз уж даже Господь Мальвину отодрать ухитрился, так мы уж как-нибудь вычленим из всех этих ебаных метатекстов, простите за множественное число, недостающие главы. Как-нибудь, блядь, уж замкнем чертову эту цепочку. Ты, елочка, не боись! Огоньки обязательно загорятся.
Но девятнадцатая глава неутешна. Курлычет она белугой, да дело не делает. Ей недоступна американская формула «помоги себе сам». Она бы с большим удовольствием «Сиднокарб» жралА в больших дозах, чтоб пёрло. Чего бы только ни делала она, это глупая девятнадцатая Мальвина, лишь бы не помогать самоёй собе.
Остальные же главы и всей бы душою ей, как и было поначалу-то, собственно говоря, да потом ее, мальвинино головное повреждение; её стойкое нежелание что-либо делать в своих же ведь интересах; полное отсутствие энтузиазма в деле, каковое, конечно, касается в первую очередь только её самой, и которое она не постеснялась навязать всем прочим главам под видом общего, – все это и послужило причиной тому, что все пятнадцать предшествующих ей до кругов глав, постепенно охладели к Мальвине и послали таки её на хуй с её проблемами, которые она совершенно не умеет решать в одиночку…
А тут ещё такой конфуз получился! Ебля со Вседержителем. Зачем, спрашивается, дала? А как не дать было? Ведь он так правильно и тонко об этом её попросил…
Но, с другой стороны, теперь у девушки не мозги, а сито: решето, полное каких-то совершенно чуждых ей и несовместимых со всем её генеалогическим прошлым (то бишь, реальным отсутствием прямых предков) ненужных, хоть и дорогих глупому женскому сердцу чудес.
Господь, он ведь по мужскому-то образу и подобию: поматросил и бросил. И вот она одна ходит по белу свету, ищет своих предков; скучно ей при этом до невероятия, да все равно, чем бы ещё заниматься. А не заниматься нельзя. Человек всегда должен находиться на острие монотонного героического труда. То есть, труд его, человека, и без того всегда на прицеле держит. Даже девочек. Даже их иногда и поболе.
Она встает каждое утро в восемь часов и отправляется на работу. Вся работа ея заключается в том, чтобы изо дня в день восстанавливать чужие генеалогические деревья. На свое – остается только пара часов перед сном, а нужно бы наоборот для успеха. Целый день заниматься древом СВОИМ, а перед сном пару часиков можно и поработать, но хотелось бы при этом, чтобы денег платили столько же.
Правильно говорят в народе: все главы дуры – все круги сволочи. А СВОЯ круги, так те и вовсе первые самогадины! Уф!!!
Господь же совсем пропал. Получил свое, сукин кот, и пропал. Как же так? Но почему же это все всегда именно так? Но почему вот, тогда, когда она усталая, отработав целый вечер в этих гребаных «Трех пескарях», хотела лишь одного, будто бы легендарный наш замыкатель кругов Самолёт: домой, – то ведь ни хуя ж подобного; села с этим самым Господом за стол, ела эти дурацкие устрицы, сопротивляющиеся во рту, слушала его божественное нытье; ещё не знала, что он Господь, да уже наперед жалела его, любила уже где-то во внутренних тайничках.
И ведь сначала-то хватило ума ничего не делать. А потом он все-таки выкупил, как попросить. Не смогла не дать. И прошлое потерялось тогда, и будущего теперь нет. Как жить? Все отнял Господь хренов.
Прямо-таки, зачем вы, девушки, ГОсподов любите? Непостоянная у них любовь. Впрочем, сердце красавиц тоже не склонно к семейному счастью.
И ведь некому даже о беде рассказать. Нету предшествующих Мальвине голов. Сплошное по жизни лишь поголовье. Скота всякого. Вон та же милиция, приехала когда, говорит сразу: «Непорядок!» Потом смотрят, что Мальвина-то вся печальная и одинокая, как, простите меня, луна. И сразу уже иначе они тогда говорят: «Непорядок-то непорядком, но у нас у самих с богом сложные отношения. Да и потом у нас семьи у всех, дети-уроды, очень дорого стоят, в смысле, – лечение. Так что уж, извините, мамаша, мы в отделение лучше пойдем водочку кушать, а вы тут «Краба» поешьте, попридумывайте ещё себе всякой хуйни и будьте довольны. Живите богато! Счастья вам и всех благ!»
И милиция уходит. Тут их как раз по рацио (Не опечатка! (Прим. Сквор.)) вызвали в областной ЗАГС. Там Кот в сапогах Капле все горло выкусил одним махом.
И вправду, приезжают менты в ЗАГС, а там все, ну прям как в Библии описано: Капля с выкушенным горлом хрипит в полный рост, Кот в сапогах за Совесть угрюмо прячется, каплин жених Каплун, который собственно и есть одновременно Любовь, до ЗАГСа всех доводящая, взад-вперед ходит по залу и все в руках игрушечную мельничку вертит. Вертит и вертит, как очумелый. Весь ковер золотою мукой уж обсыпал.
Ну, менты-то тут всю компанию и повязали, а сами переженились все. И когда случилось такое в свете, приснился ей сон, в котором Господь ей сказал: «Мальвина, не расстраивайся, пожалуйста, не из-за чего! Я был неправ. Но, с другой стороны, меня и не было вовсе, потому что, Господь – это ты. Это мы с тобой сами к себе самим приходили, и все у тебя одной и внутри, а у меня внутри ты. А генеалогическое древо твое оно и есть три круга, тебе предшествующие. А Главой называешься ты по воле другого Господа, имя которому Шар Языка Озера Озер и святой дух Осётр, – то есть все просто так. И вообще все неважно. И никто никому не снится. Никакого Боэция не было, как и Сократа; не было и меня, и не Мальвина ты никакая, и никакая ты не глава, а только Ты. И имен не бывает. Всех зовут так же, как и тебя. А меня зовут Ты. Мы – Господь. Мы себе всех простим… Давай? Хорошо?»
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ, в которой шар попадает в яблочко
Яблочко – это переделка такая. И все это проделки Возможность-Ильничны: кадровые перестановки ея. Кино ведь всегда вынуждает к этому. Кино, как его же, кины, внутренний мир, полагает, что Господь – это Лента Лент. Документальный фильм о борьбе с эпидемией бешенства чужих воль, приводящих к златоносному любовному мельтешению.
Мукомолов развелось нынче, больше чем колокольчиков. При том, что ничего в мире нет, кроме музыки, которой не напасешься уже и на вторых. Притом, что их больше, чем мукомолов. Прямо хочется голову об стену себе разъебать!..
Стена стен Озеру озера угрожает угрозой повесить его на его же Лент Ленте, на его же, соответственно, Господе, да на виселиц Виселице. На его же, собственно, господнем прости. Угрожает открыть открывалкой Тайне тайн ею же саму в её же собственных рамках. Граница границ Вектору векторов навязывает маленькими узлами, чтобы не сказать «узелки»: Память памяти на память ему. Говорит: «Я уеду. А ты без меня скучать, плакать будешь. Ты всегда будешь знать, когда ты мне снишься. И не надоест мне, чтоб снился мне ты. А ты – это я. Мы суть Господь. Никому прощения нет. Я уеду на все сто процентов. На двести. Следовательно, в никуда, что не означает, что я никуда не уеду. Уеду, как твоя миленькая куртуазная дура!»
Следовательно, я есть Герда. Это, если ехать тебя искать и возвращать к тому, что жизнью считаю я, но никак не ты. Но я мужчина. Значит Герда не я. Значит, тебя не найти. Значит, и не искать. Послать тебя на хуй. Остаться с хуем, но без тебя. Но это не значит, что если с тобой, то без хуя, если, конечно, не Герда я все-таки логике любой вопреки.
Речь речей Языку Языков не супруга. Да и река не бывает соленой. Да и Коля не бывает с Еленой. Сначала был, теперь не бывает. Теперь бывает, что он Самолёт. Теперь бывает все. Но вперед ужо не будет ничего точно. Будущее не для прошлого. Настоящее – точка. Настоящая. Форменная. Мужчина не может быть матерью (см. Эрнст Яндл в переводах И. ТанкОвой (Прим. Сквор.). Вы, И. Танкова, тоже, кстати, в перевод собственный загляните!), если… он, конечно, не Герда…
А шар попадает в яблоко легко, будто он стрела. Будто яблоко верхом на макушке любимой. Оседлало ея и счАстливо скачет. Скачет же, словно гавчет, как шарик. Но ничего не позволено в этом мире, кроме которого ничего нет, как и будущего, ни ему, шарику, ни отцу не ему. А кто ему? А он безотцовщина! Ему стыдиться всего надлежит. Тихо лежать в сыром песке и плакаться, будто не шарик он, а девятнадцатая глава, у которой в генеалогическом древе дупло.
Он всегда хочет сделать вид, что он не только всего-навсего шар. Он хочет казаться себе всем, справедливо полагая, что кроме него нет ничего, но почему-то не делая из собственной справедливости как культа, так и надлежащего вывода. Все равно, дурачок, продолжает хотеть быть ещё кем-то, кроме себя самого, потому что мало, видите ли! И ведь знает, ублюдок, что все равно любой объект, которым хотелось бы быть, уже мало того, что и так есть (есть, как и ему: мало, в смысле), так ещё и тоже шар, как и он.
Кто ему его девочка? Он не понимает. Не бывает что ли вообще девочек? Как же так вышло? Вон их сколько, да только в какую ни посмотришь чуть пристальнее, чем мужчине положено, ибо, конечно же, мужчины грубые твари и им от Природы, каковая есть Речь, отпущено меньше чувств; да все равно, как ни посмотришь чуть-чуть пристальнее, чем тебе определил Боже, так и видишь, совершенно ТОМУ не удивляясь при ЭТОМ, что все они не девы, а токмо яблоки. И их много. И все они яблоки. Целый мешок. Все они, эти милые барыши, Яблоки яблок, а мир – какой-то скучный мешок.
И попадает он постоянно. В одно яблоко, в другое, в четвертое, яблочное, соответственно, измерение. А кот в сапогах капле язык прикусил. И милиция в ус не дует, потому что ветер проклят за то, что крыше солгал…
А кроме шара только и есть чужая какая-то кровь, в которой он, шар, – ея же кровяное тельцО. И все по кругу, как скучная Маша. Как скучный мешок, в котором всегда одно и то же в пустое ведро. Невеста любви. Невеста невест Любви любови. Все идентичны. Всех зовут одинаково. Все – яблоки. Все шары. Все сами в себя. В одну и ту же «дуду» до скончанья времен, которых в будущем нет. Которые скучны и потому незапамятны.
Андерсеново андерсенову. А ты катайся, катайся себе на коньках. А ты пиши письма из случайной своей Средней Азии. А ты журнал со мной делай, то есть я делай, а ты мне мозгА еби. Нет проблем. На здоровье. Всегда – пожалуйста! А ты мне улыбайся в метро так, как будто ты и есть моя девочка, и зовут тебя черт знает с какого хуя так же, как Катающуюся На Коньках. А тебя зовут так же, как ту, кто ебет мозга тому, кто так похож на меня и кто так близок и постоянно цитируем мною в этой дурацкой ничему не научаемой моей душе; кто такой небоскреб, что не видывал мир, гипотетический, конечно же, потому что, кроме меня никакого мира нету и быть не могёт. А та, кто ебет ему мозгА, ебет их так же, дура, как мне ебет та, что с журналом своим. А ты катайся, катайся себе на коньках, потому что я виноват перед тобой уже тем, что я существую. И перед ней, которая тоже мне ты, я виноват тем, что существует она. И перед той, что вчера мне письмо, я виноват по сегодняшним меркам боле всего, потому что она такая, как и та ты, которая не та ты, что на коньках, в то время как я сегодня музицировал непонятно зачем. Для этого, впрочем, и музицировал. И я хочу говорить правду, но никто не хочет её слушать. В первую очередь я сама. Потому что я – это ты. Это точно так. Но кто ты, я не понимаю и ничего не чувствую, кроме скучной, как Мешок и Машенька, боли. Ты и на коньках, ты и журнал, ты и в метро улыбнешься так, что у меня ложная память – хоп! как преждевременная эякуляция, а ты ещё и письма мне шлёшь, потому что я сам тебя спровоцировал, и, конечно, хочу, как и тебя. Но ее. Но, как тебя. Но ты на коньках всегда. А я всегда без. А я всегда один. Без вас. Без тебя. Без Вас, которые на коньках изволят кататься каждую божью субботу! И без Вас тоже, потому что Вы-то уж вовсе охуевшая моя дурочка. А ты на коньках. А ты такое чудо, что именно тебя я хочу с собой увезти, а тебя не хочу. Хочу, конечно, но увозить никуда не хочу. Да ты и не поедешь. А пробовать я не умею. Вдруг ты согласишься со мной уехать? А тебе этого не нужно. Я это точно знаю, что тебе этого не нужно, потому что я умнее и старше. А тебе может и нужно. А тебе нет. А что нужно мне?.. В особенности, если вспомнить, что мы – одно. Кто мы такие? Мы слова. Ты – первого склонения. Я – второго. Речь – дура! Вот уж кто точно со мной никуда не поедет!
А шар всегда в яблоко. И ничего нет. Будущее – существительное среднего рода, следовательно, секс – это собачья хуйня! Я всегда ответственность чувствую и всегда не могу нести. Силы все ушли на ебаный этот Журналов журнал…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ, о девочкиной беде
Все игрушки собраны. Розданы. Проданы. Созданы заново. Вся серьёзка разбита, словно корыто, потому что серьезки нет. Только корыто и есть, куда одно и то же ведро, но не как ведро, а как, блядь, метонимия. Целый океан туда в одно и то же корыто одним и тем же ведром… Перетаскать на себе.
Смотри внимательно в точку! Глаза – два. Я знаю, это тяжело. Раньше бывало же хуже, потому что три. Но не будет вперед. Назад же вобще не бывает. Впрочем…
Прочтем, прочтем. Пришлем, пришлем. Сначала вот только напишем, а потом и пришлем. Все желания исполнятся. Все будет хорошо, как не пожелать и врагу. Все будет плохо, как только лучшему другу бы завещал, когда б хоть что-нибудь существовало, кроме моей головы. То есть, если б хоть что-то имел за душой. Но там у всех кость. Кость и пакость. А кость моя, потому что плоть. Моя. Значит… я.
Я хочу стать хлебом единым, чтобы мною не жил ни один человек. Точней, ни одна девочка, потому что за мужиков можно не беспокоиться. Они и жизнь – гений и злодейство – вещи несовместные. Есть. В смысле, отсутствие предположено. Как считала Любительница Делать Журналы. И я опять не прав, потому что для нее это соломинка. Она говорит, что в очень большой беде, каковая беда, говорит, существенно посерьезней моей, заключающейся в том, что я всем – никто. Спрашиваю, ты больше не любишь меня, и она, конечно, имеет все основания сказать, что ей, мол, как-то не до того. Тоже говорила, пойдем на каток, но по-другому отвечала на то, что я не умею: «Посмотришь, как я красиво катаюсь». Любовь и голуби.
Хочется кого-нибудь от чего-нибудь уберечь, но те девушки, которых я люблю, все поголовно в такой колоссальной беде, из которой я не знаю, кто может их вытащить. Я не могу точно. Я сам в беде. Меня только одно спасти может. Какая-нибудь девочка, беда которой была бы мне впору, и которая хотела бы быть спасенной именно мной.
Но найти себе девочку с подходящей бедой – дело для меня непосильное. Эта гипотетическая, подходящая мне по размерам девочкина беда – это же почти самое великое и самое большое-большое Счастие счастий. А на хера козе баян? То есть ваш покорный слуга. Не надобен. Счастье – штука самодостаточная.
Да и вообще я все себе вру. И всем. И люблю всех. И азм есмь Лариса, и Света, и Ира, и Катя, и хуй знает, только ни кто. Компьютер я. Не трогайте мои файлы. Руки по швам все! Не трогайте меня никто никогда! Верните мне мою девственность, сволочи!!!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ, в которой я расскажу о волшебной стране, куда попадают пробелы между словами, если не слушаются родителей и все-таки лезут на свой страх и риск в дупло генеалогического древа девятнадцатой головы, словно иные авангардисты в ёбаный шоу-бизнес
Все беды всегда от непослушания. Почитайте внимательно сказки! Те же «Лебеди-гуси», то же «Горе-Злосчастие», тот же «Жихарка» – все об одном. О беде, проистекшей от непослушания более мудрым и опытным.
Но вот беда! Счастье и всякая прочая Благость тоже всегда наиболее результативны, если игнорируется мнение многоопытного большинства. Как же тогда отличать? Видимо, никак. Видимо, это одно и то же.
Барахтается горе в жестяном ведре, норовит через край. Слепо тычется носом во стену. Результат – ноль. Плоская кровь. А кто, спрашивается, не устал? Вчера ещё только Капля говорила Любови: «Не суй свой похотливый нос, дура, в сферы бессознательного! Утонешь, как кисонька, дура! Никакой Артемон не спасет. Мальвина ты, Мальвина и есть. Дура и больше ничего. Не суйся, куда не надо! Я, Капля, и постарше тебя буду и помудрей. Слушай меня… А не слушайся, так и тычься, как горе, слепо во стену ребра; чужими руками жар разгребай!..»
А детям, вообще, не слушаться – есть нормальное соборное уложение. Они, пробелы, дети слов. Дыры дыр, как Любовь, прямо! Они и сами-то почти дУпла, жупелы международного напряжения, горнила мировых гипотетических войн. Куда ж вы лезете-то, беспокойные дети эпохи?! Куда же вы прете-то, а? Там же гибель вам токмо, несмотря на всю чудесность канонического пейзажа романтиков, согласно г-ну Юрию Манну. Неосторожность – это и есть беда первая.
Волшебства-то там, в дупле генеалогических старых древ, конечно, хотя бы и отбавляй, но пеняй на себя! У тебя ведь такие руки, что сбежали даже злюки. Пеняй на себя сам! А то развелось Самолётов, всё норовят женщину во всем обвинить. А сами-то что? Где мужественность? Где приличествующие крылья? Всё б всем на шАру летать, да чтоб по возвращению было ещё кого обвинить. ПошлО всё!!!
Синектоха – сука! Оксиморон – пидараз! Метафора – проститня! Гипербола – жирная жаба! Дактиль – птеродактиль, бля!
Волшебная страна – есть галерея моих персонажей. Это я – волшебная страна. После меня, хоть волшебный потоп. Хоть прямо в золоте все утонут, но утонут, как пить дать. Да им уж и не до питья будет. Что называется, пей – не хочу. Вот и не хотите. Вот и не ходите туда. Шиза какая-то под хвостом у меня вскочила. Вдруг я, как мой бывший пудель, воспетый в моём же рассказе «Песенка», в каковых недрах он, пудель, был в песенку из песёньки превращен, а по жизни, спустя полтора года был усыплен моими родственниками за рак кожи. То есть Господь, его, пуделькин, за рак кожи его наказал. Казнил вечным сном, блядь!
В этой галерее множество трогательных женщин. Там есть и Ларисы, и Светы, и Иры, и Насти, и Кати (кать там, кстати, вообще до хуя, если уж с самого детства смотреть), и все они там заведомые; все они старше реальных своих прототипов. Какой-то кошмар.
Там, в галерее, ещё играет ебанутый импровизационный ансамбль, прямо, как я вчера с Ваней и с юношей Костей, который, как все сакфонисты, любит играть один. Что за глупость? Зачем тогда людей звать? Нужен тебе аккомпанемент, забей тогда все в секвенсер и тренди себе на своей волшебной «дуде». Извините, конечно. Первое впечатление, что называется.
А экспонаты там уж ни в какие ворота. Кроме прочего все они есть еда. Все они есть даже не еда, а вино. Их натурально можно бухАть. И вообще дупло генеалогического древа девятнадцатой главы – есть вход в галерею моего юношеского бухла.
Ну что, пробелы? Раз уж пришли, непослушные вы цыплята, так уже дегустрируйте! Я бы вас попросил…
#1. Урожай 1991-го года. Лето, я восемнадцатилетний мудак, я женат. У меня ощущение, что я все знаю, что Сократ и я – одно и то же лицо. Мир – есть моя супружеская постель.
…Нелепо, неимеяничегообщегослюдьми, мечтатьобихблагодарностизавеликолепноедоказательствособственнойобособленности, воплощенноевТворении*Многиепишуттак, будтохрустальнаяпирамидакультурырассыпаласьнамиллиардыосколков; талантливыеюношиподмузыкусферслагаютизбитогохрусталяпричудливыеорнаменты*Иныежеуверенностроятновыепирамиды*Унихполучаетсяполучаетсяпохоже, нотолькоизобычногобутылочногостекла*Нашмирпарадоксаленизначально, ибокогдачеловечествояснопоймет, чтосчастливо, оноумрет*Ялюблюдевочку, котораясталамоейженой*Язнаю, чтовсе, очембыянеписалкогдалибопотом, меркнетибудетмеркнутьпередтемистроками, которыепосвященыэтому…
# 2. Урожай 1991-го года. Октябрь. Я по-прежнему женат. Я студент второго курса филологического факультета Московского Педагогического Государственного Университета имени В. И. Ленина. Я – дневник. Моя жена – студентка второго курса филологического факультета Московского Государственного Университета имени Михаила Васильевича Ломоносова. Она – вечерница.
…Женщиныбольшевсегоненавидятвмужчинахглупость*Это, право, неспроста*Мужчиныже, какправило, считаютсвоюглупостьсамымсокровеннымиценнымвсвоейдуше*Радипостиженияглубиннойсутисобственнойглупостиониобычноговорятженам: «Ложисьспать, яещепоработаю.»*Нунеглупостьли?..
# 3. Урожай 1991-года. Ноябрь. Запоздалый листопад, блядь. Я много пизжу со своими сокурсниками: Ильей Гавронским, Димой Широковым, Лёликом Журавлевым и т. п. Я женат. Я люблю ее. Но я почти не сомневаюсь, что рано или поздно она меня бросит.