Текст книги "Душа и навыки (СИ)"
Автор книги: Максим Гурин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Отсюда вывод: хорошо только в космосе, но его существованье сомнительно. Не ослабевает лишь интерес. А интерес что? Он к чему?..
Кстати о символике. Во-первых, предыдущая глава, кончалась следующей констатацией: Александр Блок – поэт-символист и завуалированной (подобно тому, как Капля – Невеста Любви, что, в свою очередь, подобно, но уже с синтаксической точки зрения, тому, что Александр Блок – поэт-символист), скрытой, иначе глаголя, апелляцией к Фридриху Ницше (недаром я как раз сейчас роман «Подросток» читаю) и его концепции Вечного Возвращения. А во-вторых, этих самых, блин, точек зрения желто-бычьих осталося в моей коробке семь штук, как я вижу. Сейчас я закончу, и выкурю одну из них. её порядковый номер будет, с одной стороны, первый, как круг солженицынский, потому как выкурю я потом ещё и еще; но, с другой стороны, как только я выкурю ее, казалось бы, первую, так и сразу их останется шесть, – стало быть, исчезнет не первая, а таки седьмая. Их останется шесть, не боюсь повторений. А всего у меня было пять… Не сигарет, чтоб меня! (Это, в-третьих…)
ГЛАВА ПЯТАЯ, в которой я разглагольствую (а как это иначе назвать?) о Вечном Несовершении
Николай Васильевич Гоголь, родившийся, если не изменяет мне память (а если изменяет – то всё!), в одна тысячка восемь сотенок ноль девятка году, подобно которому, очевидно от нечего делать уцепившемуся за пушкинскую идею написать роман, в каковом прошла б перед тысячами интеллигентных, умеющих читать глаз вся Рассея без прикрас, не краснея, как профессиональная стриптизерша, поступил и я по совету Екатерины Александровны Живовой, выцепившей из потока моей шизофренической речи некое сочетание словесов и обратившей моё рассеянное по обыкновенью вниманье на то, что сие, де, название неплохое для нового романа, каковое название вам известно уже, – как известно, опять же, создал на страницах своего, в свою очередь, романа-путешествия, как это принято маркировать у филологов, «Счастье есть», бессмертный образ господина Манилова, отца двух ещё более персонажей (имена чего стоят! Ты погляди!) Фемистоклюса и АлкИда. Об отце Николай-Николаича, чье вечное цветкодарение воспел позже поэт-символист Александр Простой-Механизм, на страницах «Счастье есть» вы ничего не найдете. Не найдете вы ничего о нем и у Константина Симонова в его «Живых и мертвых». Но вот зато у меня в «Душе и навыках» сейчас найдете. Вот вам неинтересная правда: нет, не токмо Обломову, помимо двух вышеназванных, но и Н.Н., что вечно дарит Лене цветок, Манилов – отец. Он плодовит был.
Бывало в год по тысяче детей приносил золотом. В бумажных деньгах и ценных бумагах до двух иной раз доходило. Тысяч-то… Во как!
И Нехлюдова породил Манилов (см. «Воскресение» пера графа Льва Николаевича (Прим. Сквор.)). И Левина, который не хотел жениться на Кити, пока та его не успокоила как следует (см. «Анна Каренина» крыла графа Льва Николаевича да «Новые праздники» покорной слуги (Прим. Сквор.)). А то ишь, чего удумали – «я, де, Вас недостоин, сударыня дорогая!» Да как говорится такое?! А так, блядь, и говорится. Сплошь и рядышком (сл. Раймонд Паулюс и детский хор «Кукушечка»; песня про то, что «…бабушка рядышком с дедушкОй» (Прим. Сквор.)).
Я вот часто, чего мне таить греха – все равно высунется рано он или поздно, думаю, почему так все происходит. Не потому ли, что при позыве на действие слишком многие точки зренья учитываются? Самопроизвольно. Откуда в мыслителях такая тупая уверенность в существовании иных точек зрения, кроме их собственной? Почему не устают полагать что-либо за своими пределами? И как же в этаком случае хватает наглости растекаться по древам мыселками о том, что, мол, легко ли или трудно представить себе, то есть возможно или невозможно ли в принципе, – бесконечность?! И добавлять, что это как посмотреть!!!
Чудеса – это что такое? Это несомненное обогащение наших пределов.
Иначе глаголя, любое чудо есть чудо завоевания новых земель, расширение внутренних территорий. У новоиспеченного классика г-на Пелевина это есть в образах «милой его сердцу Внутренней Монголии». За это его я люблю и не люблю, конечно же, тоже, потому как я кроме него единственный, кто все его опубликованные идеи самостоятельно и задолго до в своей голове носил. Мне не обидно. Кроме прочего, у него все подано в такой легкой форме, что многим это будет понятно.
А я же писатель сложный и элитарный. Мысли мои хоть и с золотом наперевес, да токмо банк мой не найти ни в каком каталоге. Зачем так все устроил я, что Пелевин, скажем, это не я, а он? Как же я деструктивен, бля. Неприятно.
Смотрел два дня на цветок на обоях. Часа два. У меня бабушка глохнет и глохнет беспрестанно – причины тому самые естественные: «не-радость». И вот слишком громкий от этого телевизор. Они с бабушкой работают в паре над моим охуением.
Оно, моё охуение, есть высшая цель для их с Телевизором творческих эксперИметров. Помню я, как сейчас, лежу, смотрю на цветок, размышляю о Вечном Несовершении на материале русской литературы, что, в принципе, мне не оченно свойственно; думаю, что вот, к примеру, образ Манилова – это, собственно говоря, образ автора, то есть Николая Василича, потому как, хули он романы писал, вместо того, чтобы реально действовать! Был он, как я. Уподоблен не только в том, что послушался Пушкина, как и я с Екатерины Живовой на ус намотал, но и в том, что не шел на контакты с женщинами, спал сидя, и даже то малое, то бишь Литературу, что ему удавалось иной раз совершить, норовил всегда уничтожить. А на протяжении всех этих моих размышлений с остекленелым взглядом, устремленным, в свою очередь, на обойный цветок, бабушка с телевизором в меня стреляли изо всех своих сил-пулеметов передачей-очередью о Депрессии, блядь. Два часа профессионалы о ней пиздели, а потом некая дама, наверное, не очень красивая или просто очень несчастная, взяла так и заявила, что, мол, нет спасения, ежели вам хуево; молитесь, мол, тогда быть может;…если искренне верить, что в состоянии депрессии, в принципе исключено, но, мол, молитесь-ка, все равно – вдруг получится! Молитесь-ка все равно… Все равно, что не молитесь…
Я лежу и думаю, если я сделаю то-то и то-то, сколько тогда вариантов её реакции? Вдруг она не так и не то, что я хочу от нее? А как право иметь хотеть чего-либо не от себя? Так ведь нельзя? Можно ведь только от себя хотеть? А она – не Я ли в какой-то степени? Катя считает, что она – не я. Но я не уверена…
Да и сама Катя – это тоже не факт, что Катя, а не внутренний мой объект, маркированный как советчик. Эта Катя живет во мне, как кукла Барби, со своим домиком, стиральной машиной, кухней, на которой я так люблю пить кофе, ради чего даже представляю себе, будто я преодолеваю известное расстояние на метро и пешком, с мамой Марией Николавной, но только почему-то без Кена. Это почему, интересно? Я что ль ей жизнь порчу? Ничего я ей не порчу. Ну, пью вот кофе ее, но и она тоже ко мне в гости заходит. Из правого полушария в левое на поезде ездит…
Зачем все так ярко? Мне солнце такое нельзя. Когда оно светит мне прямо в глаза, как, например, в пятницу, когда я шел отдавать долги, то на секунду все увиделось мне в настоящем виде (см. Н. В. Гоголь «Невский проспект» (Прим. Сквор.)): белое-белое, полное отсутствие чего бы то ни было, повсеместное нихуЯ.
Первое, что увидел после очередного прозрения – собака, марки «Спаниель». Женщина затем проступила. Я в ней постарался как можно быстрее узнать ту, которой я денег должен… Был. Сейчас-то уж рассчитались. То есть нет, не сейчас, а тогда, после солнца-выколи-глаз…
Решительно. Никогда ничего не происходило. Хорошо там, где нас нет. Любовь, это когда нет шансов, так что ли?..
А если они, шансы, есть, тогда как не поразмышлять, глядя на обойный цветок, ТО ли это, по большому счету, за каковой, большой то бишь, что бы такое бы посчитать. Если слонов, то насколько это быстрей в плане наступления сна, чем верблюдов? Если женщин, то слишком мало, хотя с кем сравнить, но, так или иначе, из них слишком быстро образуется круг. И дырявый бегает глаз (проклятое смелое Солнце!) от первой к последней, назад, обратно вперед, к последней опять. Круг, круг, круг… Наступает сон, но оттуда решительно нечего извлечь, потому что не положено. Или уже востребовал кто, подло именем моим овладев? Мне не положено ничего совершать. Я круглый. Я шар. Почему я придумал себя воздушным?..
Сигарету мне, сигарету! (см. А. С. Грибоедов «Горе от ума» (Прим. Сквор.))
ГЛАВА ШЕСТАЯ, в которой Жизнь проявляет себя через Смерть, что скучно, но несомненно. Хотя бы даже и в скуке своей
Город был мастеров. Мышь была величиною с кота. Заяц волку семерых детей нарожал, но их одним ударом Портняжка. На рукавичку медведь наступил. Мышь теперь без хвоста – Пирогов ампутировал, потому что изобретение гипса ещё впереди. Чтобы сохранился природный баланс; дабы не стала мышь, за счет отсутствующего с недавних пор, но навеки, хвоста, менее какой Кисы, решено было котам всем соответственную мышиному хвосту телочасть купировать на манер собак-фокстерьеров.
С котятами-то легко, но вот взрослые подняли бунт. Кошачий бунт, – под таким названием и вошла в Историю эта история. Это как когда зимою морозы, а ботиночки на тонкой подошве, то некоторые надевают по два носка: один на другой. Так и с историями. Слишком холодно просто.
Завязались уличные бои. Мыши давай хвататься за пики, а Коты в ямы их всех до одной. Мышиную королевну в яму не стали, – на смех подняли. Так и висела она, грешная, на смеху три недели. А там уж ступила на двор восемнадцатая, девятнадцатая там, а здесь и вовсе двадцать шестая, весна. Мышь не стали снимать. Сожгли, аки Кострому, ребятишки. Радости было…
Коля более всех радовался, чтобы никто не принял его за мессию. Ему тогда ещё боязно было на своем настоять, – он смешался с толпой. Но взрослые заметили неискренность в поведении – слишком уж громко смеялся. Так от души не бывает.
Повалили на черный от весны снег, лицом в лужу, будто он не Коля, а курочка, чтобы пил, пил все грехи человяческие (не опечатка! (Прим. Сквор.)), чтобы до дна, а то не будет весны. А где весны нет, там и цветки не растут, а где они не растут – там конец человечеству, но не потому, что мир, де, спасет Красота, а что она, Красота, е, как не цветки, – а потому там конец человечеству, где цветки не растут, что нечего дарить будет ленам; те перестанут визжать, а значит и деторождение прекратится.
И что вы думаете, сидела она, Лена, действителькно (Не опечатка! (Прим. Сквор.)) у окошка, зырила во все зенки на родное село. Вдруг, – тук-тук в левую ставенку. Глядь, – что там? – а там курочка, блядь. В крови вся. И цветочек в зубах у ея. Алый он, роза он.
Сердце ленкино прыг до самого потолка! Еле поймала, а то бы разбилось об пол, пришлось бы звать Котофея, чтобы слизал, – не пропадать же добру.
– Коля, ты ли? – вопрос.
– Нет, курочка я теперь, но и Коля тоже, только куриный бог… – ответ.
– Как странно. Миленький мой, любимый, как же спать-то я с тобой буду – не тот ведь размер, да и вообще искать – не найдешь! А какая ж это любовь без совместного сновиденья?
– Ничего, Еленка моя! Зато прежде, когда человеком был, так всё цветки я дарил тебе и сестрам твоим, ибо не первая ты у меня, прости, конечно. Теперь же – я право имею не только что на цветки, но на ЦВЕТОЧКИ. Да и это тоже цветочки все, а скоро я тебе весь мир подарю, новый и дивный, как у Олдоса Хаксли или Шекспира.
– Побожись!
– Вот-те крест!..
– Что могу сделать я со своей, Ленушкиной, стороны?
– Оставь без сожалений сторону свою! Встань на мою, ибо только так мир может подарком стать! Прости за пафос глупую курицу!
– То есть?..
– Стань мной, каким прежде я был: не курицею, но Колей! Подари мне, какой я сейчас, кура-кулема, цветок тогда, если сумеешь стать Мною прежним во всем объеме, и о, тогда увидишь, что будет. Точней я увижу… тобой…
– Когда?
– А как выдастся тебе первый же трудный день, так вечером и случится… Теперь прощай. Не бойся, прощай. Прощай, как и я простил на снегу… Прощай…
Когда жизнь проявляет себя через смерть, так это ведь проще пареной репы. Всегда через противоположность все. Одна команда в синих футболках, другая в зеленых. Ворота друг против друга, но собственной воли они лишены.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ, в которой речь пойдет о квадратах
Меня зовут Речь. Я девочка. Я склоненная в третьем. Но не в круге, который, кстати сказать, в своем варианте шара, то есть в объеме, есть любая фигура в движеньи вокруг своей произвольной оси. Если движение, – всегда круг, всегда шар. Кроме шара нет ничего. Но он во мне, потому что я Речь. Все во мне. Даже дело.
Я родилась в незапамятные, а, следовательно, – малоинтересные времена, иначе б их помнили. Я девочка в рамках мною же установленных законов. Это как НОЧЬ, МЫШЬ, РОЖЬ, МОКОШЬ – все это сестры мои; точнее, все это я одна. Безмерно я одинока.
Есть, конечно, Язык, но он мне не супруг. У него полно дел, и он слишком предан другим значениям. Он и часть иных тел, и способ коммуникации, и только на нем я ведусь.
Аз же без него есмь МОЛЧАНИЕ, но оно иногда говорит. Так выходит, что я одинока. Язык мой шатается неизвестно где, вместо того, чтоб любить меня и плодить новые человеческие слова.
Мне, Речери, всегда плохо. А до поры, пока не наступили незапомнившиеся никому серые, в сущности, времена, меня содержали в клетке, как дикую зверь. Но это выяснилось позже. ещё ж позже стало понятно, что это я сама себя там держала. В рамках себя самоей, потому что клетка – лишь часть моя, невеста любви, капелька моего океана, который тоже во мне, тоже шар.
Существуют квадраты. Я не человек, и потому мне точно это известно. И уж, конечно, я не Сократ, хотя Сократ – это я, ибо это ИМЯ его.
У квадратов есть площади и длины сторон, но нет у них толщины, потому что их не существует. В пространстве во всяком случае. Они, квадраты, существуют только во мне, но вот я зато существую в пространстве, а пространство, понятное дело, существует во мне, ибо имя мне Речь, а все прочее в мире – слова.
Коли я существую в пространстве, а пространство существует во мне, – я не только Речь, но и Точка, существующая в двух ипостасях: точка-слово и точка-дело. Но вторая ипостась не всякому может быть воочию явлена, потому что времени нет, потому что ничего нет, кроме меня, а я есть точка, – во мне не может быть времени. Имя мне Речь.
В конце концов, решительно все – одно и то же жестяное ведро: квадрат ли вокруг оси, Сократ ли – все останется шаром и внутри него на вечные веки, которых нет, потому что самая большая величина – все одно является Точкой, что исключает существованье времен. Есть во мне будущее, есть прошлое, настоящее также, – но все они ложные, потому что существуют во мне, а я ЛОЖЬ, склоненная в третьем.
Можно, казалось бы, возразить: как же, мол, Солнце, Телефон, Телевизор и Календарь, – но возразить нельзя, потому что я не Сократ, вследствие чего знаю всё. Ядом меня не возьмешь, подобно тому как вытягивание себя самого из болота за волосы – это ФИШКА, а ФИШКА есть СЛОВО, то есть часть меня, малая толика, капля, невеста моей вечной любви, которая, в свою очередь, точка. И будущего не будет нигде никогда.
Пусть Ты ему говоришь шутки ради, как принято во мне говорить «полушутя-полусерьезно», чтобы Он никогда не говорил «никогда», но ты ведь умная девочка, и понимаешь, что это всего лишь круг, он же вектор, имеющий сотовое строение, а коли ты – девочка, тебя нет, потому что есть только Речь, а Речь – это я. И я есть. А тебя нет, потому что ты только СЛОВО.
А Его тем более нет, не мечтай, да и как бы мечтала ты, когда тебя нет. С ним ещё проще, чем с тобой, потому как он – слово-мужчина, у него на одну хромосому меньше, поэтому никаких сентиментальных прудов, никаких бригантин… Сугубо. На общих основаниях с Телефоном и Календарем, с Колодцем и Маятником.
Смотри, слово-девочка, я покажу тебе самый главный в этой главе квадрат:
Манилов Николай Николаевич, 0000–0000 гг. Расстрелян психиатрами по обвинению в неизлечимости ещё в рамках отца своего, Гурина Юрия Сергеевича, весной 1972-го года.
О чем вообще теперь я могу идти?..
ГЛАВА ВОСЬМАЯ, в которой Совесть, Любовь и Капля делят между собой мельницу, дом и кота в сапогах
И действительно делят. Им трудно, потому что все уважают друг друга, но не делить при этом не могут, потому что весьма и весьма легковерны. Папа-долдон-мама-дура им объяснили, что мир – это, мол, то-то и то-то, они и верят. Чувствуют, что-то не так. Не срастаются швы, не затягиваются раны никак, но нет, усомниться не в силах. Такая модель. Есть предел механизму. И совесть продолжает свой бенефис. Совесть моя – неуместная сука! Чтобы ты сдохла, желаю тебе заебавшийся я! Думаю, что Хорошая тоже б меня поддержала…
Во всяком случае, если б совести у меня таки не было, и давно бы уж с ней, как люди. Но мы очевидно не люди. Потому мне неоткуда ждать поддержки.
Вроде Любовь и Капля не возражали бы против того, чтобы Совести дом отошел ввиду деляемого (Не опечатка! (Прим. Сквор.)) наследства, да она сама не берет. Есть она и есть. Не в силах не быть. Не может. Счастье она в этом случае, очевидно. (Если помните цепь размышлений, то и вранье все тогда, потому что никто ничего не видит и видеть не может. Могут все только смотреть. Зырить, как Ленка из своего чертового окна на родное село. Ишь, как выпучилась, дура!)
Совести отсудили кота в сапогах. Продолжили далее спор. Любовь начала скандалить, что ей, мол, дом, потому как Любовь бездомная быть не может. Но Капля ей горячо возражала, привлекая опыт иных Любовей. Дескать, с точки зрения Капли, Любовь и Дом – вещи есть несовместные, потому как Любовь – сигнификат, а Дом денотативен. Они друг друга разрушат, сожрут изнутрей.
Ан нет, Любовь все стоит на своем. Говорит она Капле: «Капля, имей Совесть! Ты сама не менее сигнификативна, чем я!» «Нет», – отвечает Капля: «все-таки менее. Скворцова вон почитай! Не всего конечно, а то невыносимо, а «Душу и навыки»! Там написано все про тебя и меня!»
И давай Любовь Скворцова читать. Она, надо сказать, Любовь – дура, каковых свет не видывал. Читать-то хоть как-то и научили ее, да с выбором у нее плохо. Не отсекает, иначе глаголя, где одно, а где другое, прямо как я совсем, а я – это Речь.
Она, Любовь, давай-ка какой-то совсем не тот текст мой читать. Вычитала она следующее, писанное мною по дурости, с большими амбициями и в возрасте двадцати лет, когда я полагал себя несчастным, блядь, до такой ступени, будто от меня одного жены к хорошим людям уходят (см. Э. Т. А. Гофман «Золотой горшок» (Прим. Сквор.))
А текст вот (дура-любовь! (сл. «Скрипка-лиса» в исполнении бездаря одного (Прим. Сквор.)):
Зачем? зачем
спрашиваешь
потемневшая ткань
обмякла
В каждой складочке
твоего платья
живет червячок
личиночка
скоро окрепшие бабочки
унесут тебя вместе с платьем
непонятно куда как скоро
скоро
восковые капельки
на зеркальце в кошельке
смотрите смотрите сюда
кто этот глупенький
который вернулся к нам
повернулся бочком
и проходит сквозь скважинку
глубже глубже
глупее
глуше глюкозы самой
галлюцинарус
дрожащее море
зеркальце из кошелька
было расколото вскоре
отражаемой им глубиной
В летающем платье
ты проносилась над городом
и в солнце исчезла
и в срок
молодчина моя
заснеженный ветер
теряю из виду
мою Семирамиду
разбилась о скалы
надменная птица
могла ль не разбиться?
И снова нашли меня в море
и снова на берег тянули
викинги воины
иноки воины
Иначе нынче
червивое платье
чужой королевы
теперь
волны качают
уже без
принцессы бывшей
Когда я умру,
я вернусь сумасшедший
и пьяный и дерзкий
и словно обдолгий
словом
Зачем? зачем
спрашиваешь
потемневшая ткань обмякла
в каждой складочке
личиночки-бабочки
линии на ладони
ведут непонятно куда
куда?
скоро
скоро
Кружись, сумасшедший,
кружись!
Кыш-кыш, моя мышка,
кыш-кыш уходи!
Изыди и вновь закружись
спираль в голове моей!
Стебель мой детородный,
кружи в синеве!..
«Ну вот, видишь», – сказала Любовь: «дом должен принадлежать мне».
– Дура ты, Любовь! – тихо сказала Капля. И жестяное ведро повторило за ней, как будто оно не ведро вовсе даже, но попугай говорящий: «Дура!»
– А дура ты, главным образом, вот почему, – продолжала Капля. Видимо, её пробило на пафос, – Если действительно ты Любовь, а не хуйня околопохотливая, то ничего тебе не может принадлежать! А если вопреки существующему миропорядку ты и приобретешь какую-нибудь недвижимость, то это в известной тебе, Любви, терминологии «апокалипсис» называется.
– Чего? – переспросила Любовь.
– Ничего. Дура ты. Вот чего. Конец света, иначе глаголя. Сечешь?
– Ага. – сказала Любовь.
– Ну и ступай себе с миром! Иди вон, мельницу поверти! Ты же любишь, когда все быстро, сразу, и чтоб так все мельтешило перед глазами, что чуть не дух бы вон из обоих.
– Ага.
– Ну так и не насилуй себе внутреннее свое существо. Иди-иди, поверти, – тебе понравится!
– А дом как же? – не унималась Любовь. – Тебе что ль?
– Какой ещё дом? Мне-то он для чего. Мне вон весь мир дом. Я часть. Я идея себя самой. А ты, кстати, жених мой, ибо аз есмь невеста твоя. Вы, гражданин-секретарь, так и пометьте в заявлении: Капля – невеста Любви; Любовь – каплин жених. Смешно, да? Каплун почти. Правда смешно? – и Капля захохотала.
Тогда из-за бархатной синей портьеры выступил кот в сапогах и прикусил Капле язык. «Сколько с нас за это невольное безобразие?» – спросила овладевшая собою Любовь…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой Онегин участвует в Параде Победы
Надо сказать, что победоносен он в принципе. И всегда был таким. Сколько мы его помним?
А что такое, собственно, долго? Это чувство? Интересно, что об этом думают Лена с Колей? И ещё интересно, способны ли на чувства, а значит и мысли, цветки? Что думает об этом Онегин?
До войны он на кораблях сперва плавал. Сперва юнгой. Предок его, участвовавший в знаменитой Невской битве под воен. руководством Александра Влекомого, уже потом, в качестве вольнонаемного механизма служил на норманской галере фрейдОй.
Но ему, Онегину, память предков поначалу была неписана. Не в смысле, законом неписанным она служила ему за иным неимением, кроме совести, как и я, но просто не была интересна. Отсюда нет необходимости выводы делать, но если очень уж хочется, то слушайте меня предки: работать, работать и ещё раз работать над жизнию всем вам надлежит, чтобы было нам с Онегиным интересно. А то как? И нельзя без вас с одной стороны, а с другой – кто вы нам? Очевидно одно, Метерлинк решительно добрее меня.
Когда упала первая бомба, Онегину было все так же скучно, как и с Татьяной по саду гулять; слушать её милую, но глупую добридЕнь. И лишь когда упала сто восемьдесят первая бомба, за секунду до падения каковой, в нее, бомбу, ударила пуля немецкого снайпера, метившего, надо сказать, Онегину прямо в чакру, что, а именно попадание пули в пролетавшую мимо бомбу, и спасло малоинтересную самому прожигателю жизнь, – о, лишь тогда наконец глупый Онегин позавидовал убиенному им же в мирное, доброе, глупое время Ленскому Вове восемнадцати лет от рОду.
И взялся за ум путешественник хуев. Точней за оружие. Взял его в руки и пошел гадов бить.
Удивлялись все командиры: откуда такой Онегин у них! Не было в его безупречной стрельбе никакого азарта животного. Убивал всех наповал, ни одна пуля не мимо. Все в цель. Но что за цель-то, недоумевал политрук, когда, снова и снова вглядываясь в лицо своего подчиненного, не находил там никаких с лишкОм человеческих гримас; ненависти ли, жажды мЕсти ли, или жажды местИ этих гадов-фашистов поганой метлой с необъятного лона родимой земли, – ничего такого, сколь не пыжился, не усматривал политрук в утонченном лице Онегина.
Убивал фашистов тот наповал, как будто не наповал. Хоть и насмерть всегда, но словно отец ребенка по жопе ремнем. Токмо что повод быть может чуток серьезней.
После Берлин. Старое ведь название. Знаете ли, слово «берлога» – оно того же ведь корня: все о медведЯх иду я (Речь (Прим. Сквор.)), о зверьках апокалипсиса. Только наш русский медведь берложный, лесной, бурый и добрый, он – домашняя, в сущности, скотина, хоть и апокалиптическая, как и любая тварь. Немецкий же классический берлинский медведь – это зверь зверей, садюга, фашист! Вот ему-то Онегин наш и настучал по властному, жаждущему иного миропорядка, где б лишь одни ворота существовали бы на футбольном поле Третьего Рейха, еблу. (Онегин настучал, в смысле, по еблу, по еблу. (Прим. Сквор.))
После Берлина сразу Москва. Потому что в пределах данной иерархИи. Две столицы двух враждующих царств. Все как прежде: Византия да Рим; Земля да Небесная Твердь!.. Москва да Тверь, как старые полюса борьбы за третье склонение, в котором определенная окказиональная девочка. Окказиональная, потому что все-таки склоняется по первому типу, на «а», но и она тоже Речь, как и я. И пусть себе Катя считает, что мы не одно и то же!
В Москве парад. Если не память мне изменяет, то кто? Двадцать пятого буду бля. Двадцать пятого июня он был. В будущий день рожденья моей первой жены. Если двадцать четвертого, что тоже, быть может, то в день рождения супруга моей двоюродной сестры, которая на три года старше одной, столь много отнявшей у меня сил.
Когда Онегин к Огню подошел с гордым фашистским знаменьем (Не опечатка! (Прим. Сквор.)) наперевес, он, в отличие от других советских солдат, понимал, что не на смерть он полотнище сейчас обречет, – вот чего политрук в нем не смог разглядеть!
Онегин в кирзовых сапогах шагал бодро; выдавать ему было нечего; напротив, он, как Коля на сожжении Костромы, всячески пытался синтезировать из собственного безразличия к происходящему празднеству некое приличествующее моменту волненье души.
Когда, наконец, ненавистное всем советским людям полотнище было предано им Вечной Геене, он лишь один знал, что просто помог фашистам вернуть на место то, что они там, в тридцать третьем году одолжили, но сами не в силах теперь вернуть долг, ибо их всех он, Онегин, насмерть отшлепал по жопе. От скуки, конечно. Мы-то, образованные граждане, знаем, что ни от чего не другого.
И сгорели фашистские свастики-солнцы. Вернулись они туда, откуда произошли. Это как на хуй пойти или в пизду. Что называется, «иди, откуда пришел». Иди-иди, сделай свой собственный круг… Шансов нет. Люди же не машины, – точности, необходимой для совершения ими квадратов, от них никогда не дождешься. Только фашисты на это решились. Прям, будто о них Максим Горький писал в своем «Буревестнике»: «…Безумству храбрых поем мы песню!»
Онегин же, бросив чужое знамя в костер, сам туда же незаметно прилег, и покуда с физической точки зрения оставался ко всяким размышлениям и чувствам способный, все думал он, как долдон, о Татьяне своей, вспоминал, и сам себе смешон был.
А она не думала о нем, потому что у нее в тот период месячные очень болезненно протекали, и волновало её лишь одно: как же она сегодня будет в Большом танцевать? Ведь и муж-генерал придет, в ложу сядет. И мама тоже в ложу сядет. И свекровь тоже в ложу сядет. И тесть тоже в ложу сядет. И может быть даже Иосиф в ложу сядет. А у нее так болит, так болит. Как же она будет марку держать?..
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой реализуется Лена
Поскольку она хорошая, все у нее всегда хорошо. Так было и так будет, хоть и нет будущего. Но это его у меня нет. А у тех, кто хороший и добрый, оно, видимо, есть. И ещё даже его видеть возможно, на каком бы шаре бы ни летать. Правда, чем шар над твердию выше, тем далее видно. А чем далее, так тем очевидней, что все в жестяное ведро. Может и нет. Елена вон, хорошая девочка, и у нее не в ведро вовсе, а в хрустальную вазу.
Только не надо туда кипятку. От кипятку энтого будущее портится. Ему, будущему, ежели кипятку в вазу, то некуда будет продолжиться.
Лена внимательно слушала речи упрямой курицы; упрямо выдававшей себя за нового Колю. Лена все слушала, да сама становилась новой. Мы ведь все постоянно обновляемся за счет то тут, то там перехваченных чужих слов. Даром, что не истребляем мы их! Это было бы лучше, и для нашей же, в первую очередь, пользы.
Лена тоже заправская перехватчица. Но тоже не истребляет. Добрая. А то как же? А то как же тигровый глаз? Как же он будет без нас? Не будет его? Нет будущего? А как же тогда гороскоп? Он говорит, что на этой недели всё: и деньги, и любовь, и слава. Только Шиллера не воскресить уж, како и Пушкина! Да они нам и не нужны. Мы без них обойдемся как-нибудь. Раз уж даже и будущего нету для нас, так уж как-нибудь проживем и без прошлого!
Но тута как раз и засада. Без прошлого слишком было бы хорошо. Без прошлого можно только тем, кто хороший. Они так и живут. И будущего у них тогда становится много, хоть отбавляй. И любовей у них тут же – «люби – не хочу».
Вот Лена тоже хорошая. Поэтому одно будущее у ней. Прошлого, как и не ночевало. Говорит ей курица, что, мол, она Коля, только куриный бог, что, мол, надо сделать то-то и то-то, что, мол, тогда все хорошо будет. А она, Лена, и в толк не возьмет, какой такой Коля, что нужно сделать, какое такое хорошо, зачем. И так все клево и фантастично.
И никаких тебе ночей Ивана Купалы. Никаких чудес и никаких приключений. Век тебе, Коля, курицей глупой по белу свету ходить. И без тебя и твоих проблем, Коля – куриный бог, все у всех хорошо. Нету тебя. Прошлое ты. Уймись! У нее своя жизнь – у тебя своя. Куриная слепота.
И на солнце-то ты давай-ка, не ропщи впредь! Оно, Солнце, невиноватое. Сам ты во всем виноват. И в том, что Хорошей твоей дома нет, и вряд ли она перезвонит, а если перезвонит, что тоже скорее всего, то и тут ты останешься при своем. Дурак потому как ты.
И не дай ей Господь тобою стать прежним, потому как она очень красивая девочка, у нее такое будущее впереди, а ты хочешь её в куриное божество превратить. Имей кота в сапогах, наконец! Каплю за каплей выдавливай из себя прошлое. Не можешь быть одновременно и умным и деятельным, так хоть других не впутывай в свою добридЕнь! Имей, говорю, кота в сапогах! И более ничего не имей. Остальное, собственно, блажь, а ты не Василий. Не учи отца своего!
Пороху вон понюхай пойди! Помоги себе сам, знаешь, как американцы умеют.
Не хочешь – не плачь. Делай, что говорят. Оставь в покое тех, за кого голосует Будущее! Хватит с меня. С вами была я, Лена. Покай. Ча-о.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, в которой Буратино предстанет во всей красе
С детства что-то у него ни фига не выходит. Нос такой, будто он заведомо непорядочный взрослый. Что же делать?