Текст книги "Душа и навыки (СИ)"
Автор книги: Максим Гурин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Ищет выход, но не находит. Как писала Екатерина Живова ещё в юношеский период своего литературного творчества: «Был бы черный ход, – вышел бы с него». Это мне тогда охуенно понравилось. Хорошая она девочка. Писатель вот она тоже, как и я, как и Ваня Марковский.
Дулов вон музыкант, а я кто? Я никто. Я на работу хочу. На тяжелую. Она, знаю по опыту своему же, даст мне силы, если будет достаточно тяжела. А если интеллект, то идите на хуй! Ни капельки таланту своего в чужую хуйню не отдам! Сосите хуй без меня! Я сегодня уже писал в одной анкете, что натурал. А у хорошей весь вечер автоответчик. Все она знает про эту жизнь. И никакая она не Хорошая. Хорошая. Хорошая. Только не дома ночует. Но мы все уже не дети. Где хотим, там ночуем, шо хочем, то вытворяем. Правда, иной раз, и сами того не желая…
А какое мне дело? Кто я ей? Я всем никто. Но в этом даже беды никакой нет. Потому что Бывшая моя, она же Последняя, если верить, что время ещё не вышло, говорит, что беда – это когда с близкими несчастье, когда война, ужас и прочая крутизна. Но я не верю в это. Для меня беда, что я никто всем. А война… что война? Хуйня-война. А маневры все уже сделаны. В том и ещё одна беда, что всему научен солдат, да войны больше не будет. Надо идти вон грузчиком куда-нибудь. Генералы сейчас никому не нужны. Да и хуй со всем!
Буратино вот ещё хуевей. У него нос длинный, как вектор, но не сотовый; но деревянный. Когда он с Мальвиной, то ему приходится с ней, как простой мужик. А всякие там греческие, блядь, ласки невозможны ввиду наличия слишком длинного и острого носа. Бедный Буратино! Впрочем, пусть тоже сам себя пожалеет. Мне и без него есть, кого пожалеть. Но себя тоже не хочется почему-то.
А Хорошей счастья большого от всей души! Это правда. Со мной нельзя ничего. Во-первых, я шизофреник – и это точно. Я сам долго не верил, но пришлось сдаться на милость всепобеждающей жизни.
Я сдался, но жизненная милость её была такова: ступай себе с миром, неинтересно с тобой.
Во-вторых, я просто не помню, как это делается. В-третьих, я ничего не хочу. Я хочу просто вместе лежать, а больше ничего мне не надо. Лежать и касаться тела. Более ничего. И не пиздеть при этом ничего. Не говорить никакой хуйни. Господи, если б ты знал, как же я заебался говорить одно и то же. Если бы ты знал…
Но ты ни хуя не знаешь. Видимо, в школе плохо учился, а отец тебя не порол. Порол лишь такую же чушь, как ты сам.
Мальвина – предел мечтаний. Кабаре же – предел мечтаний ее. Ты, Хорошая, не пугайся, речь не о тебе. Я шизофреник. У меня слишком быстро скачет. Про то, что ты не дома ночуешь, – это да, о тебе, помнится. А про Мальвину – уже так, просто фишки. А может быть и вовсе не помнится мне ничего, и бесполезно бороться с Прошлым. Будущего нет и не надо!
Гордыню что ли умерить от не хуя делать, а то что-то совсем уж пиздец. Давно не припомню такого. Непозволительно все это. Простите за все. Тоже мне, блядь, Островский! Это ж надо удумать такое: умирающая Лариса в «Бесприданнице» кается, блядь: мол, она, Хорошая, виновата во всем, простите, мол, ей. Тьфу, блядь! Проблеваться и только!
А папа мой Юрий Сергеевич Гурин – это какой-то миф. Вообще, не уверен, что дети от половых актов родятся. Не поверю, пока сам не попробую. Но кто мне даст? В смысле, пробовать. Все мои Прекрасные Сожительницы, а сожительство со мною – это просто какой-то героический подвиг, панически боялись забеременеть от меня. И, конечно же, правы были даже с моей точки зрения. Какой из меня отец, кроме того, что добрый и глупый?! Кому такой нужен?..
Буратино. Вот. А ещё и не меняется ничего. Всегда круг. Всегда шар. Всегда ложь, любовь, ненависть, грузилово и болезнь. Ненавижу. Вот умилился вчера; ощутил пафосную горчинку; сам себя пожурил за то.
А от чего, знаете? Отыскал в бумажках своих дурацких древний рассказец. О, блядь, помню я ещё филолОгушкой была! И женат был ещё впервые, но уж более года. Поразительно, как мне это не надоедало! Спасибо, что она меня бросила. Заметьте, не ушла, а именно бросила. Это правда. Как она за меня замуж-то вышла? По глупости, разумеется. Дурочка была восемнадцатилетняя. Да и я тогда песенки петь не стеснялся, полагая, что все мужчинские атрибуты, несомненно, мне ещё предстоят. Откуда такую уверенность брал? Не понимаю теперь. Однако, где-то в марте девяносто второго, то есть уже целых шесть лет назад, когда некоторым, каковых, да упаси, Господи, от меня-мудака-шизофреника, было всего семнадцать лет, а Последней, если верить, что время ещё не вышло, двадцать восемь, – оказывается, я уже именно тогда-то уже все про все написал. Вот потеха-то! Вот вам и Буратино во всей красе:
ЭЛЕГИЯ
<>…В темноте разыскиваем, страх преодолевая; казаться могло конца начало, близко что.
От мест перемены слагаемых меняется кое-что. Да, суммы похожи, нет, высоты, длины или длинны, а разница – это как?.. (Как, блядь, я любил и по сей день люблю многоточия! Мудак! (Прим. Сквор.)) Разные слагаемые, и да слагаются принципиально вещи почти по сути различные, неравные или. Равные же суммы – это акты квантитативные слагаемых между, безразлично иначе. (Вот, блядь, не мог не выебнуться, девятнадцатилетнее мудило, – «квантитативные», блядь! Мудак! (Прим. Сквор.))
<>…В необъяснимой зеркала боюсь темноте. Что ни ломают на этой земле – все только для того, чтобы строить! Эта дьявольская страсть к творческим актам, которыми и Бог изрядно побаловался, но сын его уже не смеялся. (А это, блядь, видимо, я ввернул, чтоб попостмодерновей было. Мудак! (Прим. Сквор.)) Не сказать об этом – не красноречие, а все равно – молчание. (И то правда. Я даже больше скажу: это, как в лужу пукнуть. (Прим. Сквор.)) Не больше надо. Надо не больше. Больше не надо. Успокойся… (Вот-вот! Шизофрен проклятый! (Прим. Сквор.)) Разрушают только для того, чтобы потом острее воспринималось то же самое. (Ух, ты, блядь, как глубоко копнул, как далеко глядел, ебена матрена! (Прим. Сквор.))
<>…Я разрушу когда головах в окончательно ваших языке о память литературном, добрую сказку добрую напишу добрую для добрую вас добрую красивую добрую восхитительную добрую ослепительную добрую фигурой с добрую потрясающей добрую сексапильную (Ни хуя ж себе! (Прим. Сквор.)) добрую ну добрую не добрую девчонку добрую а добрую мечту добрую. (Блядь! Сколько хуйни и сколько сексуальности молодого и скорбного, блядь, козленка! Неужели меня это все так тогда волновало? Волновало ведь, точно помню. Раза по два-три в день мы с ней совестями менялись, и так полтора года. (Прим. Сквор.))
<>…Ходовых в самых, в сущности, сочетаниях слов вряд порядок ли роль играет либо какую? Я тебя люблю, люблю я тебя, люблю тебя я, тебя я люблю, тебя люблю я, я люблю тебя. Же проделайте операции те с. о словами другими. Томление невыразимое, и красивая ты такая прямо. (Запел! (Прим. Сквор.)) От хочу тебя отойти, что и говорить! Удивительная моя…
А добро это не искусство. Это Бог, жизнь, любовь, эротика, натуральные плачи, а не эстетическая ценность. (Понятно? (Прим. Сквор.)) (Ой, бля! Ну, сейчас совсем будет! Слюни слюней, блядь. Душа душ и ебаное пальто! (Прим. Сквор.)) <>…Серебристый язычок пламени смущенной своим первым горением свечи. Я тогда сидел с закрытыми глазами в прозрачной темноте и слушал, как это начинается… И это…
Об этом не слышно здесь.
Молчание первой темноты похоже на влажное утро и свежесть росы. Безмолвие леса. А ведь тот мир был ещё ближе завтра, когда опять утреннее небо…
И вот уже не можешь сказать… И забудешь об этом скоро. Неповторимое очертание её губ, раскрывающихся в любовном стоне (Еб твою мать!!! Дорогая редакция, я охуеваю! (Прим. Сквор.) А вот тут уже ничего.)
<>…Теперь говорю не то… Помню про всех. Желал знать… Хотел видеть, но… красива ты, и душа твоя прекрасна!
<>…А раньше – такой чудесный черный пустырь. А раньше, если из окна, то как будто островок священного бытия или ковчег, быть может. (Ох! (Прим. Сквор.))
<>…В этом ли мы? В этом ли нам суждено увидеть себя и не спрашивать уже ни о чем, хоть и, не зная как прежде.
Вот, что я вам не могу…
Да и не должен, но, кажется, странные сны приближаются лишь по ночам, и чтобы ответить мне нужно уже гораздо больше может быть воздуха, может быть крепче прижаться к тебе, но снова, когда закрываю глаза, и тепло твоих рук и грудей – д о м а. (Вот уж конечно за что убивать, так за это, блядь, идиотское слово «грудей»! Может за то уже столько лет и страдаю? (Прим. Сквор.))
<>…Да нет, не умрем. И совершенно это уже очевидно. Да и говорить-то об этом… Ясно же.
Девочка, ты не веришь? Клянусь тебе!
А то, что листья падают, что ж… округляем до целых.
Если еще, то о чем? Со мной. Это лучше. Это по мне. Это ко мне. Это мне. Это я. Вижу.
И про это я тоже знаю.
Но всего печальней, но и всего дороже… (Как вы знаете, у Гумилева есть продолжение. Довольно-таки, на мой сегодняшний взгляд, бездарное «…что мальчик-птица будет несчастен тоже». Как видите, не я один мудак. (Прим. Сквор.))
<>…Разрывы потом заживают; сначала тонкая розовая молодая кожица или пунцовый шрам; затем белеет, а потом как будто и было так всегда.
А чего хочу? Да все счастья.
Март 1992
И ведь она слушала, кивала, внимательно, от души. А потом все как в вышенаписанном: ложились в постель, и не только мне было там хорошо.
А теперь у нее дочери не от меня четыре года уже, и третий супруг. Что же это за «еб твою мать»-то такая? С…а, как жить?..
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, в которой будет поведана история одного города, в процессе поведания которой будет рассматриваться само понятие «город», а после будут поданы устрицы
Иван, Сергей, Антон и Андрей – домА. Настя, Вика, Аня и Ника – избушки. Избушки-девушки. Иван, Сергей, Антон и Андрей – мальчики-домики. Когда они все переженятся, то у них обязательно народятся мальчики-колокольчики и девочки-пуговички. Время к тому времени превратится в шар, то есть обретет наконец-то долгожданный объем, что и позволит умершему за много лет до меня Погорельскому извлечь пользу из репродуктивной способности эфемерных моих персонажей.
Иван, Сергей, Антон и Андрей – в землю врытая Любви солдатня. Они домА. Представляете, что у них с ногами творится? Они же ведь, ноги, в земле. Ноги ведь их фундаментом называются. А все равно ведь им сыро: холод, мокрота, грибки, язвы. Хоть и в целлофане ноги, да все же ноги они. Живая органика.
Иван – небоскреб. Он самый что ни на есть красавец. Избушка Ника места себе не найдет. Так он ей интересен. Вике же более симпатичен Сергей. Он – особняк. О нем разговор особый. Он, особняк-Сергей, основателен очень. Упитан, но все по делу. Вика хочет на его территорию, потому как Сергей, мало того, что он особняк, так он вследствие этого ещё и красивый садик. Красивый и очень большой.
Он тоже на Вику смотрит с пристрастием. Хочет с нее, во всяком случае, начать. Аня, психиатрическая больничка, тоже его привлекает своею полной непредсказуемостью: то она – дом престарелых, то центр подготовки космонавтов. Но в то же время побаивается Сергей. На ногах слишком прочно стоит.
Андрей же, будучи саркофагом бетонным четвертого блока злополучной АЭС, уже семьянин хороший. Настя, украИнская мазанка, – его дорогая супруга. Она беременна. Радуйся, Погорельский! Да ликует пусть мрачное сердце твое! Скоро первый колокольчик в городе зазвенит. То будет Насти и Андрея сынок. Беды будет много тогда, а значит и много рабочих мест.
Это доподлинно мне известно, потому что я не Квадрат; ядом меня не возьмешь, потому что я – Речь. Как писал Иван Марковский: «Я не знаю, что я ничего не знаю». Обо мне, то есть, в моих же рамках мой же портрет.
Когда Андреевский Колокольчик, из-под мазанки-мамки-Насти вылез, то тотчас стал подрастать. Стал царевичем вскорости. Потом, в тот же день почти, – Колоколом-царем. Увлекся женщиной много старше себя. Имя ей Ника, сестренка-подружка избушек Ани, Вики и мамы его, Ананке, Анастасии в миру.
В молодости Ника сомневалась еще, думала, вот-вот и найдется жених, и все уюта хотела. Рыдала даже, как «та, кто идет по жизни, смеясь». Потом все улеглось.
Потом был с Антоном роман. С обоими сразу. Но ни с кем не свезло. Антон – вилла, баба, следовательно, а не мужик. Одна проформа мужская. Потом и запросы у него не для Ники. Развратен, как и все от рожденья имущие. Роман же – вовсе пришлый, да и на дом не тянул уж совсем. Ветер он был. Лоскутик и облако иногда. Да все равно от Ники все не того хотели. А вот чего бы хотела она, чем ее-то душа жива, – как-то руки у кавалеров не доходили спросить.
И Ника в одиночестве по полной программе барахталась, пока не подрос Колокольчик…
Не сказал бы я, что настасьин сын Колокольчик особым даром проникновения в души женские отличался, да токмо так получилось, что с Никой они будто для друга друг уродились, хоть и к поколениям разным отнесла их Ананке. Да и како б иначе, ежели б ни тем паче?..
Ника ведь девушка-церковь, а настасьин сын – царь колокольный. И… воцарился он в Нике, в самом сердце души. Век бы он так висел в ней, да звонил, а она бы и рада резонировать до скончанья времен, да случилась беда, о которой предупреждала нас Речь.
Прослышал Погорельский, что в Одном городе народился довольно-таки давно Колокольчик от богом благословенного брака Андрея, бетонного саркофага четвертого блока злополучной АЭС, и Анастасии, укрАинской мазанки, урожденной Гоголь. Прослышал, да и в армию забрал на двадцать веков. Как, опять же, писал Иван Марковский: «Петербург рекруту груб».
Плачет Ника, бедная девочка: «Ах, отчего ДЕРЕВЯННАЯ церковь я?! Двадцать веков, нет, не простою ни за что… Жил во мне единственный мой, возлюбленный мой Колокольный царь, а теперь навеки во мне поселилась печаль. Нету во мне моего Колокольчика. Никогда больше не пробежит по мне тугая волна сладкого звона его. Тихо во мне и пусто. Господи, дай мне, Церкви своей, силу жить, ни на что не надеясь!..»
А Господь, он чего? Бог взял – Бог дал, по настроению. Смотря сколько денег, смотря на какие сигареты хватает. В тот день, когда канал был открыт, и молилася бедная Ника, у Господа денег было только на «Беломор», в то время как предпочитает он, известное дело, «Золотое руно»; на худой конец – «555».
Посему он не дал, а взял. Взял Нику на небо досрочно, чтоб не молилась больше, а то у него от ея молитв бесконечных зубы даже болят.
Он тоже ведь человек. Устает иногда господствовать; хочет к Погорельскому в армию, но тот ему в письменной форме изо дня в день шлет отказы. Мол, набор закончен, колокольчиков столько, что музыки не напасешься на них. Позвоните через сорок лет, а пока все пустыни куплены, – в новых народах в этом квартале необходимости нет.
Идет тогда Господь, коему в месте отказано, в ресторацию. Размышляет там о понятии Города. К нему за столик, почуяв, что угостит, подсаживаются; сперва Марк Аврелий, потом Боэций. Слышатся пьяные крики «град божий», «град – Петроград», «Плаксам Москва ласкова» (см. И. А. Марковский «Стихи» (Прим. Сквор.)), – но это все лишь затем, чтоб Господь не забывал подливать.
На сцене певичка-Мальвина. Ей все надоело. Работа у нее – волк. А она девочка. Она слабенькая. Ей страшно. Кожа у нее нежная, а работа царапается; если слишком расчувствуется ребенок, так сразу уж даже и не царап, а без предупрежденья зубами. ещё у нее блестящая куртка хрустит. Колет ей голое тело. Она видит Аврелия, и чувствует рынок. Рот автоматически раскрывается в «Милого Августина, Августина, Августина…»
Потом ей за шиворот баксов полтинник. Полтинник, в свою очередь, тоже колет ей её голое тело – последний рубеж под блядской хрустящей курткой; далее уже сердце, но оно не принадлежит никому. Даже ей.
Вечер к концу; программа исчерпана. Она в артистическую, потом через весь кабак до дверей. Естественно, незамеченной хочет. Вроде бы шансы есть, – одежда другая. Но от Господа душу не спрячешь, даже если он пьян. Он за рукав – хвать! Посиди, мол, со мной. У меня проблемы. Погорельский на работу меня не берет, и это притом, что он – плод моей деструктивной фантазии.
Мальвина сидит рядом. Сидит час, два, четыре. Слушает. С Господом с одного блюда ест устриц. Потом тот её на такси домой и рад бы, конечно, да все деньги пропили Боэций и АвгустИн. Поэтому провожает пешком. Тихая, блядь, южная ночь… В белом небе звезды рыжеют, коим нету числа.
– Спасибо… Вот в этом иване я и живу, – говорит Мальвина, чувствуя себя обязанной улыбнуться, – на сто шестнадцатом этаже. – «Зачем про этаж?» – не понимает сама себя.
– Можно к тебе? – спрашивает Господь.
– Нет. Вот это нет.
– Прости…
Мальвина входит в подъезд и вызывает лифт. Там, божьей милостью, её посещает свежая мысль: «Господи, какая же я все-таки дура!»
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, о Вечной Жертвенности
Вне всяких сомнений, только такой неудачный экземпляр человеческой породы, как горячо любимый мной Андерсен, мог создать полотно, в каковом Женское Начало проявило себя в столь великом подвиге Вечной Деятельности, совершенном во имя столь несвойственной женщинам идеи спасенья Мужской Души! Может быть, роль здесь сыграла некоторая НЕДОмужесвенность главного героя? Или НЕДОженственность героини? Или же просто Герда – мужчина более, нежели Кай, который более женщина; тем более что Снежная Королева – уж явно мужУчина (Не опечатка! (Прим. Сквор.)).
Но, скорее всего, Кай просто более Герда, чем сама Герда. Поиски Кая были для нее всего лишь поисками самой себя. Это часто так. Даже если имена другие подставить.
А про Кая тоже все вполне понятно становится, благодаря экранизации романа Максима Горького «Жизнь Клима Самгина». Кай, он же мальчик Борис, – голая аллегория. На выходе – ноль сигнала.
А возьмите Русалочку! Опять же, выбор за женщиной! И опять же не в её пользу! И опять же Искусство Любови требует жертв исключительно от бедных несчастных слабеньких девочек! Прямо Молох какой-то. И кстати, Куприн туда же. Тоже у него Олеся, кажется, в жертву себя приносит. А Снегурочка чего стоит? Где у тебя совесть Алексей Николаич? В каком месте у тебя её поискать? Где? В пизде, каковой от рожденья Богом ты обделен? Что за безобразие? Почему вся Совесть в Пизде?..
Что, господа писатели, вы можете, кроме как выставить свой бестыжий хуй на всеобщее обозрение? Ничего мы не можем, кроме этого. Сплошной недобор в вооруженных рядах. Писатели-девочки, так те все кляп норовят себе идеальный создать. Мальчики – идеальное лоно. Когда это все кончится?
Но, с другой стороны, так Природой устроено, что сам половой акт есть не что иное, как упрятывание слишком выпирающей и оттого беззащитной мужской части в специально предназначенный грот.
Помните сказку «Гуси-лебеди»? Опять же девочка спасает мужскую хуйню. Опять же таки старше она; но не мать; но все-таки старше.
Почему не мать, спрашивается, спасает своего глупого сына? Почему, хоть и девочка, но сестра, то есть общая кровь? Почему так мало сказок, где спасают девочек настоящие мужественные мужчины? И, надо сказать, если уж спасают, то уж никак им не братья, потому что спасают ясно зачем.
Ведь нет таких сказок, где какой-нибудь Коля спасет какую-нибудь Лену от сексуальных, опять же, домогательств какого-нибудь неинтересного ей, Лене, партнера, и пойдет себе дорогой своей, ещё кого-нибудь там спасти, а к Лене потом станет чай пить ходить; в прихожей за руку с её супругом жаться и в глазки друг другу с ним – коротко и ясно. Вроде того, как, мол, что, мол, по кайфу тебе Ленку-то, которую я от Кащея спас, по ночам-то? То есть, типа, для тебя, мол, выходит я её спас? Вот так, значит?
И если Ленка себе нормального мужика для семьи выбрала, так тот в глазки Коле тоже посмотрит так выразительно и скажет, что да, мол, выходит, что для меня. Будут проблемы, обращайся, – я тоже кого-нибудь для тебя спасу.
И тогда уже спокойно за чай садятся. Время от времени на лестницу выходят оба витязя покурить, попиздеть о перформативной функции языка. Покурят минуток пять и опять за стол, за чай. А Ленка радуется. Прикольно ей. Думает, вот что мы бабы с мужиками-то делаем.
Идет потом раздосадованный Николай Николаич Андерсен домой и идеальную «тёлочку» изобретает себе. По сути дела дрОчит. А что ему остается?
Но идеальной девочки нету. Нет и никогда-то не будет.
Потому что Андерсену андерсеново, а ленкиному мужику – Ленка.
До такой степени уже достало её это все, что уж не знает, где переждать, пока угомонятся её гуси-лебеди. В печку что ли залезть? – архетип материнского грота…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, в которой тонут крики в сентиментальном пруду
Петр I, царица наша небесная, бездну имел пороков, но и немало пользы отчизне принес. Так, например, почти за сто с лишкОм лет до Карамзина, потешная флотилия его уже бороздила просторы Плещеева озера, каковое, как известно, и по сей день плещется подле Переяславля-Залезского (Не опечатка! (Прим. Сквор.))
Сколько молодыми потешниками было уморено лиз, машей, анют и ирин, – и не стоит подсчитывать. Испокон веков тянет женскую плоть к военнослужащим моря. Неизвестно, возможно ли было бы воцарение на русский престол Екатерины Великой, когда б не прорублено было окно! Женщина без моря немыслима. А кто женщин себе на суше находит, – тот сам мутант, ибо ничего в деликатной природе не понимает.
Тут плачь не плачь – закон для всех один. Прежде чем на девок заглядываться, выбери себе-ка правильный пруд. И если ты правильно выбрал, то тогда уж погоды у моря не жди; забудь о нем вовсе, поскольку Андерсену андерсеново, – ты знай, не пизди, а выводи свою бригантину в открытый пруд. И тогда ужо Крейсер Ея (сл. Bjork, «Army of me». (Прим. Сквор.)) сам собой подплывет и попросит с невыразимым лукавством взять его на абордаж.
Конечно, тут не обойтись без убитых и раненых. Любое пиратство преследуется по закону, который для всех один: не прелюбодействуй! – то есть, не будь любым; будь избранным; не иди у бабы на поводу во избежание превращения в количественную единицу. Единственным будь, или ищи другую!
Но ежель уверен ужо, что это именно твой крейсер об абордаже просит и, что особенно важно, именно тебя, – тогда не скупись на жизни простых матросов. Все они – дурная кровь! Все до единого – потомки военнослужащих петровской потешной флотилии, все – женоубивицев правнуки!
Не лезь хоть сейчас со своим человеколюбием! Не мешай чужим душам скидавАть оковы греха! Медвежья услуга для них – об их жизнях забота. Они – это самое дурное в тебе и самая сильная твоя сила! Направь же ее, извини меня, в нужное русло! И пусть тонут крики в сентиментальном пруду!..
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ, в которой обезглавлены мы
Впрочем, мы ли или иная какая, – разницы решительно не могу обнаружить. И, конечно, хочется спросить; то есть кто-то рвется наружу во мне, из меня, то есть, на волю; а я ему, видите ли, тюрьма. Спасибо, что не народов, а то бы как тяжек был мой каждодневный труд, ибо был б я тогда в натуральный размер Россия.
Но я не царство. У меня во мне коммунизм. Все довольны. А кто недоволен, так оттого, что претендует на то, чтоб царствовать без меня. Но у нас не положено никому никакого царства. У нас элементы все равнозначны. И так будет всегда, потому что нет будущего. Точки зрения мне ненавистны. Голову решительно с плеч, подобно как шапку долой: Он идет. Кто?
Всадник, блядь. Тупица тупиц. Солнышко. Мячик, зануда и боженька. Он и есть первый царь во мне. Он одинокий витязь. Он – торжество ровной горизонтальной плоскости. Шарик, каковым бы его детишки изобразили, когда бы он был у него, то есть голова, отсутствует.
Время не ждет. Всадник въезжает в аул. Аул его принимает с радостным счастьем. У них рождается Анекдотичное Существо. Головыґ – ноль; щупальцы и никотин – сто процентов. В крови его шарики отсутствуют так же, потому как кровь его плоская. Оттого бегают у него, Существа, в жилках не шарики, но кружочки. А была б голова, бегали б там тараканы, чтоб не сказать «жучки». Именно что «жучкИ», а не собачки и не коты. То бишь, не ЖУчки.
Все получилось сразу и неожиданно. То есть не потому неожиданно, что это чудо было какое, хотя и чудо, конечно, тоже, а потому, что хоть и ожидали давно, да не знали точно, в какой movement.
Крыше ветер соврал. Заворожил силой мастерской лжи своей, поразил воображение ей в самое сердце любви и на хуй унес. Там, куда припрятал ее, бил, обижал и домА, глубоко чуждые бедной крыше, под нее подставлял.
И кто мы теперь, если нет у нас больше голов? Неужели, как одна умная Маша писала, Его Величество Белый Лист (ну как ей такая хуйня в голову влезла? (Прим. Сквор.)) всему голова теперь?! Как это страшно, когда утрата головы ничего не значит. Тело одно – единственный бог. Ебаный пылесос.
Нет более головы более головы! Рвите волосы теперь с других частей тел! Мне вот с груди моей до скончанья времен волос хватит. А как же девочки будут? У них только лобок есть для срыва отчаяния. Вот когда эпиляторы они проклянут! Так бы рвали бы себе с ножек своих, ан нет. Ножки-то есть, конечно, ого-го-го – какие! да неоткуда волосы рвать. Разве что из ловушек подмышечных. Но тут уж кота в сапогах иметь надо. И это минимум самый, для успеха необходимый, если уж так неудачно с головой получилось.
Если уж так получилось, что стала плоскою кровь, то что попусту горевать об изменении кровяных телец формы!? Что уж тут сделаешь, если звездное небо утрачено, ибо продавалось оно только с головой в паре! А цены-то падают. Хрен такую же голову потом купишь. Придется довольствоваться тем, что Погорельский нам выдаст в качестве амуниции. Такие дела.
Понароем себе окопов, позалАзием туда все, – и давай в бинокли пялиться на круги своя.
КРУГ ПЕРВЫЙ, в котором шары образуются, путем вращения ромбиков вокруг собственного шасси
Это действительно происходит. Такая ж реальность, как любая другая. Скучно, – не делай! Весело, – так и о здравии! Позавидовать токмо хочется! Да не можно…
Когда кровь человеческих сыновей (О, у них страшный конкурс! Достоверно известно. (Прим. Сквор.)) стала плоской, геометрия словно взбесилась. Она стала бы всадником непременно, если бы простор, необходимый Галопу, мог существовать без Объема. Но прочная пара они.
А пара есть понятие, совершенно не требующее участия Лобачевского. И это очень большое Счастье, когда карта такая, ладонь на худой конец, открывается. Погорельский в такие дни мало кому в вакансиях отказывает; только уж самым отпетым тупицам.
Но, в принципе, хренотень это все: Лобачевский, собственно, который, если помните, FUN'S!
Подобно тому, как Колокол в Нике звенел, грустно и властно, не могут друг без друга Галоп и Простор.
Но Геометрия всегда себе найдет развлекалово: так, например, если плоскость собственная ей вдруг опостыливает до степени ненависти к самой своей геометрической самости, то тогда она в бешенстве по земле начинает кататься, скалить ровнехонько треугольные зубы, рычать, как девочки-пуговички, и глядишь, не проходит двух-трех людских поколений, как из бестолкового этого коловерченья, коему причина одна лишь истерическая агония, мало-помалу наруливается таки протообъем и, как следствие, новые небоськины сфёры.
КРУГ ВТОРОЙ, который, собственно, круг потому, что на самом деле – примитивный рецепт, как из двух треугольников и такого же количества кругов получить полноценный четырехугольник, а если повезет в подборе кадров, так и даже можно рассчитывать на квадратик
Плоскость есть несомненное исключенье объема. В партии случайных членов ли, или просто так, игроков, присутствие – есть квантитативный кризис, вследствие какового обстоятельства их там не держат. Если же, напротив, сами они цепляются изо всех сил, то их безо всякого сожаления о них ли самих, о детях ли их и бабах, но, скрепя планиметрические сердца, решительно отрывают им руки.
Но, не пугайтесь, милые барыши! Не от НИХ самих отрывают руки они, а руки их отрывают от СЕБЯ самих, то есть от партии. То есть исключают, потому что шар – это термин Лобачевского для обозначения идеальной фигуры его, Лобачевского лично, внутренней геометрии, которая поначалу настолько не вписывалась в плоскостную доктрину, что из этой самой ебаной партии не исключили его только чудом.
Почему такое чудо произошло, неведомо простым смертным любого из многотысяч миров. Все они сходятся в одном: в бессильной ссылке на Высшие Сущности, которых познать возможность исключена. Предыдущее предложение следует понимать так, что всю эту партию как раз-таки Возможность Ильнична и организовала, когда окончательно забила абстрактный (за неимением иного) хуй на (Хуй на!) общепринятую наличность в женщине индивидуального либидо, и через свой добровольный (добровольный ли?) отказ от половой жизни вынуждена была перейти в газообразное состояние. её же первой и исключили неправильно выбранные ею, глупою бабою, идейные сопостельники.
Но чудо счастливого избавления Лобачевского от, в принципе, весьма вероятного в его случае отрывания рук от партийного пола; а он имел-таки, нельзя умолчать, обыкновение ноги скрещивать на груди и ходить на руках, да мало того, порой и вовсе простирал к небу их и даже ими же, ногами и думал, – не единственное в этом мире!
Есть и ещё чудеса! И их хуева туча! Вспомните хотя бы о решете! Там чудесами цельная бездна полнИтся. Чудесам там нету числа, и бродит там леший.
Они и вне плоскости и вне объема. Они все внутри Шара Шаров, под которым повисла девочка, лица которой я никак не могу разглядеть, потому что Шар – есмь аз! Глаз не имею я, как и Речь, но склонен я ко второму, то есть нет во мне ну ничего такого, что можно было бы хоть пополам с грехом за флексию посчитать; нет у меня окончания и все тут; как следствие – отсутствие будущего…
Второе чудо состоит в том, что все-таки, какова бы ни была плоскость, если посмотреть на нее в радиомикроскоп, станет оченно видно, что ея Природа зерниста. А раз это так, следовательно, плоскость есть проекция. Следовательно, любая вселенная – плоскость, но любая плоскость – это вселенная, на которую просто не нашелся свой радиомикроскоп. И это не есть удивительно, потому что радиомикроскоп – это вам не маузер. Тут главное – не в яблочко, но в самую суть!
А рецепт один. Он и формула нам, и единственное спасение, и хлеба буханка на крайний случай. А вот у нас как раз такой вот крайний случай и е (year (то бишь, оченно долго ждали. (Прим. Сквор.))).
Мы берем два треугольника и ставим их на попа. Что же видим тогда? А видим тогда две прямые.
Но нам мало. Такова превеликость творческой жажды, что берем вслед за треугольниками два круга. Их, конечно же, тоже бы хорошо на попа, но он уже занят. Пусть себе. Недолго осталось.