444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Кантор » Красный свет » Текст книги (страница 18)
Красный свет
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Красный свет"


Автор книги: Максим Кантор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

От таких разговоров прогрессивные граждане и бизнесмены досадливо отмахивались: Тьфу! Ну что тут сказать! Тьфу, да и только! Что за бред! Кому нужна ваша Россия! Подумаешь, нашли сокровище! Прекратите паникерство! А главное: даешь свободу! Долой агента КГБ с русского трона! Долой сотрудников органов!

Но подозрительные обыватели слушали ораторов и вспоминали, что банкротство заводов начинали тоже с того, что увольняли директора. А чем кончилось? Нет, они подозревали неладное… кому-то выгодно их дурить!

– Продали Россию! – кричали анчоусы.

– Продали…

И в рядах звякнуло слово «жиды». Жиды! – точно консервную банку поддали ногой. Жиды! – короткое визгливое слово – точно «Jude» на митингах Веймарской республики. Жиды! – как плевок желтой табачной слюной. Фалдин стал пробираться сквозь тугие спины на воздух. Пора уходить, видел достаточно.

– Уходите? – новый друг, Холин, его окликнул.

– Замерз.

– Стакан бы для согрева, верно?

Следовало теперь отправиться на Болотную площадь, влиться в митинг оппозиции.

Холодный дождь не стихал.

4

Борис Ройтман проснулся и почувствовал, что простужен: болело горло. Надо выпить горячего чаю с медом – так с детства привык: когда заболевал, мама всегда давала чай с медом. Борис сел на постели, вспомнил, что он в лондонской гостинице, здесь чаю среди ночи никто не даст. Он зажег светильник над кроватью, осмотрел убогий номер: в некоторых английских гостиницах в номерах оставляют чайные приборы. Это была очень небогатая гостиница, комната до того крошечная, что, казалось, и чайнику здесь уже не найдется места – так плотно все расставлено: кровать, тумбочка, стул – вот и кончилось жизненное пространство; некуда чашку с чайником приткнуть. Выбирая отель, Пиганов всегда экономил на своих спутниках, и Ройтман с досадой подумал, что не заслужил такой убогой комнаты. Разница в двадцать фунтов могла бы обеспечить чайник в номере, лишний метр до холодного окна. Но Пиганов лишнюю двадцатку не истратит никогда.

Борис Ройтман пожалел, что поддался на пигановские уговоры. «Кто кроме вас, Борис?» Пиганов сказал, другого такого не найти: Ройтман знаток истории, Ройтман талантлив, Ройтман ярко пишет – кому, как не Ройтману, говорить со свидетелем далекой войны. И вот Ройтман полетел в холодный чужой город на встречу с бессмысленным стариком. Зачем? Тешить самолюбие лидера партии?

Вчера вечером Пиганов попросил – в неприятной напористой манере – набросать страничек пять по следам разговора с немцем. Ройтман попробовал составить несколько фраз, но написать ничего не смог: разговор со стариком был пустым.

В гостиничном номере холодно, жидкое одеяло не греет, голове неудобно на подушке, набитой поролоном. На окне даже шторы нет, и рам двойных нет, за окном ветер и дождь, сырость ползет в комнату. Почему он не научился говорить Пиганову «нет»? Мы давно стали его камер-юнкерами, думал Борис, и точно так же, как оскорбительно звучало это звание для поэта былых времен, так резануло слово и Ройтмана. Да, мы – камер-юнкеры, и не надо себя обманывать! Унизительная должность. Ведь есть же люди, думал Ройтман, которым хочется попасть за границу, они мечтают приехать в Лондон. Завистники скажут, Ройтман опять съездил в Европу за пигановский счет. Знали бы они, что это за поездки.

Отказать невозможно. Небольшие деньги, но все-таки зарплата и возможность говорить то, что думаешь. За эту привилегию и носим мундиры с короткими фалдочками. Вот и Халфин с Аладьевым тоже поехали – для каждого Пиганов нашел нужное слово, каждому посмотрел в глаза.

Горло болит, глотать больно. Какая глупость – вот так бежать, едва тебя поманят пальцем. Ройтману приходилось думать о деньгах постоянно, ему было тяжелее, нежели другим лидерам оппозиции. Им легко, думал Борис с досадой. Пиганову деньги считать не приходится. Пиганов пришел в политику из бизнеса, был владельцем нефтяного банка, за ним шлейф нужных знакомств. Халфин – профессор Колумбийского университета: и зарплата, и пенсия гарантированы. Тушинский – опытный интриган, выпрашивает на свою никчемную партию деньги вот уже двадцать лет – он профессионал. Националист Гачев, судя по всему, богат, хотя источник и неясен. Видимо, платят прямо из Кремля – они, по слухам, подкармливают патриотов: на черный день запаслись национальной картой в игре.

Но Борис – не политик, не бизнесмен, не парламентарий. Он спонсоров не имеет, зарабатывает только пером и умением найти нужные слова. Борису надо ходить по редакциям журналов, улыбаться Фрумкиной, пить кофе с Фалдиным, дружить с Бимбомом. Ежедневная карусель – но спрыгнуть с карусели не получится.

Знаете ли вы, когда солдаты храбро дерутся на передовой? Когда некуда отступать. Отступать некуда, понимаете ли вы это состояние? У всех людей существует тыл: дом, семья, квартира, зарплата – а у Бориса Ройтмана тылов не было.

В дешевой гостинице нестерпимо тошно потому, что возвращаться Борису некуда – съемную комнату на окраине домом не назовешь. Стены в его съемной комнате такие же чужие, как в гостинице, и кафель в ванной комнате холодный, бежевый, больничный, и пол покрыт дешевым линолеумом. Не много же рублей накопили ему строчки – а ведь думают, что модный публицист живет в загородном особняке.

Дом прежде был, и жена была, и дочь обнимала по утрам за шею; был как у всех людей тыл – но тыл Борис оставил ради красивой женщины Варвары Гулыгиной. Многим казалось, они с Варварой составили исключительную пару – два острых журналиста, украшение любой компании. Снимали квартиру в центре города, Борис откладывал деньги – купят со временем и свою. Через год Варвара ушла к видному демократу, парламентарию и фрондеру – в журнале, принадлежащем этому ловкачу, Борис публиковал статьи.

Не обида, но разъедающая сознание боль. А надо шутить в телевизионных программах, смеяться с широко открытым ртом, чтобы заразительно получалось; надо сочинять бодрую колонку освободительного текста: «вместе бороться, пройти трудный путь к демократии до конца». И он писал, и смеялся, и продолжал сочинять. Разве он не знает цену Пиганову? Разве не знает он цену болтунам, которые его окружают сегодня? Халфин – истерик и неуч, Аладьев не сочинил в своей жизни ни единой ноты. Но положа руку на сердце, лучше уж они – чем продажные чиновники, комсомольцы нового типа. Пусть придет к власти Пиганов, да хоть Гачев пусть сядет на трон. Любая перемена лучше снулого рабства. То, что его используют, Борис понимал – но использовали его в деле, которое он сам принял как меньшее из зол: а значит, он будет работать.

Опускать руки нельзя, на него надеются; теперь Борис узнал, что такое предательство, понял, что испытала Катя, когда он ушел из дома. Теперь он знает, как бывает больно. Больше он никого не предаст, даже тех, кто с ним нечестен.

Борис положил поверх одеяла пальто, его трясло от холода. Сейчас Катя принесла бы горячего чаю, поставила бы кружку в изголовье. Катя бы села рядом на постель, положила ладонь на лоб. Она умела так поправить подушку, что жесткая подушка становилась мягче.

Подлинное несчастье – это знание того, что был счастлив в прошлом, говорит Боэций, и Борис Ройтман ощущал свое былое счастье с болезненной ясностью. Неожиданно он подумал, что и Россия, великая в прошлом страна, должна испытывать сходную боль.

Хорошо бы горчичники, согреться под жидким одеялом. Мама, когда ставила Борису горчичники на грудь, оборачивала горчичники в газету, чтобы пекло не сильно, а прогревало равномерно – Борис вспомнил, как он отлепляет газету от горчичной подкладки и читает обрывки сообщений: «Хрущов встретился с Насером», «строители сдали Асуанскую плотину». Может, оттого он и стал политическим публицистом, это ведь с детства – тяга к политике.

К полудню позвонил Пиганов; лидер оппозиции проживал у миллиардера Курбатского, завтракали у Курбатских поздно.

– Как спалось, Борис? Гостиница удобная?

– Замечательная.

– Ну и отлично. Не забудьте: в восемь выступление.

– Готовлюсь.

5

Зимы больше нет: теперь вместо снега и мороза – то слякотная оттепель, то вдруг польет ледяной дождь. Небо вспухло тучами, стало сизым, разверзлись хляби небесные – и хлынул ледяной поток; не снег и не дождь, а ледяное месиво обрушилось на людей. Такая же погода, по рассказам очевидцев, в пятом круге ада. В пятый круг поместили чревоугодников и расточителей, мздоимцев и ростовщиков, и, говорят, они стоят по колено в замерзшем болоте под вечным холодным ливнем. В мерзости Стигийского болота проводят грешники свои бесконечные часы, а вдали горит адским пламенем город Дит – и так же точно освещается иллюминацией сумрачная Москва. Темнеет в это время года рано – и под фонарями, куда ни глянь, повсюду лужи, покрытые льдом, и мутная каша из грязи и жидкого снега. Прыгает замерзший человек между лужами под дождем, проваливается, скользит, втягивает голову в плечи – но не спрятаться ему, не уберечься.

Серый человек застегнул пальто на все пуговицы, берет натянул на уши, но теплее не стало. Добежал до дверей, только проскользнул внутрь, как ветер задул еще сильнее, а дождь хлынул гуще. Серый человек предъявил пропуск вахтеру (его знали в лицо, но прилежный чиновник всегда показывал пропуск), поднялся по лестнице, вошел к себе в кабинет.

Следователь Чухонцев встретил серого человека словами:

– Подлая погода. – И пока серый человек снимал пальто, Чухонцев успел добавить: – А народу нипочем. Идут орут.

– Хорошо, что не в милиции работаем, – сказал серый человек. – Стояли бы под дождем в оцеплении.

– Патрули снять надо, – сказал Чухонцев. – Пусть дураки дерутся.

Сотрудники следственных органов – Петр Яковлевич Щербатов, майор, и Геннадий Андреевич Чухонцев, капитан, работали в паре. Согласно известному сценарию «добрый и злой следователь» распределялись их роли в дознании. Серый человек Щербатов вел себя аккуратно, вступал в беседы с подозреваемыми; Чухонцев грубил и пугал подследственных, добиваясь быстрого признания.

Следователь Чухонцев был убежден в том, что мир устроен несправедливо. Он был молод, завистлив и зол, зарплата у него была копеечной. К тому времени, когда ему надо было выбрать профессию, в России из профессий требовались всего две: менеджер (чтобы получать проценты от проданного) и юрист (чтобы оформлять сделки продаж). Он пошел учиться на юриста, не доучился, стал следователем. Юристы, те оформляли покупки вилл и яхт; следователь искал убийц старухи из коммунальной квартиры. Когда Чухонцев проходил мимо окон ресторанов, он кривился на розовогубых менеджеров и юристов, пожиравших дорогие продукты, и бледные губы Чухонцева выплевывали ругательства. Не могут порядочные люди разбогатеть законным путем, за каждым из них – нераскрытое дело. Но охотиться на богатую дичь не довелось, он обычно разыскивал нищих, укравших какую-нибудь дрянь и убивших соседей за пустяк. Он проводил часы в убогих комнатах с драными обоями, выбивая из полузрячего инвалида признание в том, что инвалид ударил по голове пенсионерку. Вечером, после дурного дня и стакана плохой водки, Чухонцев шел мимо окон ресторана «Набоб» и ненавидел тех, кто сидел внутри, за сверкающими стеклами.

Всякий раз, изобличая очередного убийцу, Чухонцев доказывал себе, что мир действительно устроен подло: внук убивает бабку, брат крадет у брата, сын предает отца. Весь мир – сплошное преступление. Значит, предположение, что все менеджеры и юристы – воры, тоже верное. Но пока он ловил не менеджеров – а побирушек.

– Видишь, бабка, – цедил Чухонцев, – я сразу понял, что твой внук убийца.

И бабка выла, давилась рыданием. А Чухонцев жестоко говорил:

– Поздно выть. Ты что, не видела, как сын пил? Помер. Отек легких – и в гроб. Ничему алкаш внука не научил. Невестка у тебя – проститутка. Сама ты побираешься. И внук стал убийцей, тут без вариантов. Чего воешь? Думала, пианистом станет?

Бабка цеплялась корявыми руками за его куртку, а Чухонцев отдирал ее пальцы от лацканов и говорил:

– Я здесь ни при чем.

Вот еще одно дело сделано, и он шел домой, выпив стакан плохой водки с ребятами из отдела. И болел желудок, и голова гудела, и спать оставалось пять часов, и опять за сверкающими стеклами он видел менеджеров: менеджеры ели розовое мясо и пили темно-вишневое вино. И Чухонцев поднимал к сырому московскому небу свое отечное лицо и выл, почти как затравленная бабка. К ним не подберешься, их убийства спрятаны надежно, у них адвокаты и офшоры, у них самолеты стоят на частных аэродромах, и пилоты ждут, прогревая моторы.

Если и попадалось дело: вот застрелили чеченца в ресторане, принадлежащем любовнице лидера партии; вот сын министра сбил беременную женщину; вот депутат обокрал Пенсионный фонд – заранее было известно: не дадут работать, развалят дело. И сдавали дело в архив – а взамен поручали архиважное убийство на вокзале, там пырнули пьяного ножом.

И Чухонцев цедил в лицо ярыжке, арестованному на вокзальной площади: «Колись, урод, пару лет скину за чистосердечное, потом пойдешь на УДО. Или огребешь по полной и выйдешь инвалидом, кровью харкать будешь». А сам думал, что когда-нибудь скажет эти слова владельцу яхт и заводов.

Щербатов снял мокрое свое пальто, одернул серый пиджак, достал папку с надписью «Базаров», и следователи приступили к работе. Список подозреваемых отличался от списка гостей французского посла тем, что в нем было меньше фамилий; но значительность фамилий была очевидна. Чухонцев поднял глаза на Щербатова и сказал:

– Сдай в архив.

– Почему?

– Представляешь, кто такой Панчиков?

– Денег у него много, – сказал Щербатов.

– Если много, – сказал Чухонцев, – это чепуха. Когда денег очень много – люди меняются. И законы для них другие. Тебе – дождь холодный, а он сел на самолет – и в тропики. Дурак ты, Петя, что связался.

– Работа такая.

– Возьми таджика со стройки. Рассказать, как дело было? Таджик познакомился с покойным, выпили. Потом он Магомета придушил.

– Конкретный подозреваемый есть?

– Бери любого – оставь меня с ним на час.

– Сейчас не тридцать седьмой год.

– Чем плох тридцать седьмой? Прицепились к тридцать седьмому..

– Придумай что-нибудь помимо мордобоя, Гена.

Чухонцев доискивался до истины так: синим карандашом водил по списку, подчеркивал фамилию. Панчиков – три синие линии. Базаров – шесть синих линий. Кессонов – одна линия.

– Богатые знаешь как убивают? – сказал Чухонцев. – Они фантазию тренируют. Сидит буржуй дома на кушетке и думает: ананасы я уже ел, в бассейне купался. Что еще попробовать? Идет и убивает. Дело закроют. Сейчас скажу, сколько это будет стоить… – И Чухонцев, зарплата которого исчислялась шестью сотнями долларов в рублевом эквиваленте, принялся на бумажке прикидывать возможные размеры взятки.

– Не смогут закрыть. Оппозиция выступает против власти; а тут совпадение: лидеры оппозиции проходят по делу об убийстве – кто станет такое закрывать?

– Запад закроет, – сказал Чухонцев, ненавидевший далекий Запад так же сильно, как отечественных богачей. – Премьер-министр Франции – кто у них там? – позвонит нашему попугаю. Скажет: попирают права!

– Не позвонит премьер. Француженка в деле имеется, она же информатор нашей конторы, она же сожительствовала с покойным татарином. Допустим, убитый был правоверный мусульманин.

– Допустим.

– Если так, то он мог быть связан с национальными партиями, а национальные движения связаны с террористами в Европе. И французский сенат закрыть такое дело не даст.

– Вся надежда на французский сенат. – Чухонцев снабдил эту фразу непечатными примечаниями.

– Закроют, конечно, – подумав, сказал Щербатов. – Но не в один день. Считай, что некоторое время у нас есть.

– Месяц?

– Представь, что ты маршал Конев, а я маршал Жуков. Нас с тобой позвали в Ставку и сказали: желательно прорваться на Ржев, выйти на западное направление, разгромить врага и гнать до Берлина. Ты бы что сделал?

– Я не маршал.

– Так у тебя и задача скромнее. Одного убийцу надо взять.

– Ну-ну, – сказал Чухонцев.

6

Подошел пожилой человек с картофельным лицом, взял Фалдина за локоть, сказал:

– Вы куда? Надо со всеми. Решили выдвигаться в сторону Кутузовского, пройдем до Садового с транспарантами, там нас подберут автобусы.

– А если кому домой пора? – спросила женщина. – С утра здесь стоим.

– Гражданское сознание у тебя имеется? На Болотной и то организация лучше… А хочешь – ступай, кто тебя держит, – сказал пожилой с обидой. – Пожалуйста, ступай…

– Да я что, я как все…

– Я, думаешь, домой не хочу? – сказал пожилой. – Но дело надо сделать.

Он обратился к Фалдину и Холокостину:

– Возьмите транспарант. Вон тот возьмите, потяжелее, мужики вы здоровые.

У автобусов лежали на снегу транспаранты – самый большой, с двумя древками и полотнищем посередине гласил: «Сохраним Россию».

– Вот этот берите и выдвигайтесь.

Они взяли транспарант, полотнище сразу надулось под ветром, нести его было неудобно.

Пожилой оглядел толпу:

– Ну что, быдло, будем строиться.

В толпе засмеялись.

– Давайте по восемь в ряд.

– А ты где работаешь? – спросил Холокостин. Он на «ты» перешел.

– В газете. – Фалдин почти не соврал. Не про телевидение же говорить.

– А как называется? Я газеты читаю.

– «Труд», – сказал Фалдин.

– Это еще нормальная газета. А то, бывает, в «Коммерсанте» работают. Там у евреев, говорят, зарплаты хорошие! Тебе сколько башляют?

– Полторы, – сказал Фалдин, а сам подумал: «Черт его знает сколько им там теперь платят». Полторы тысячи долларов – звучит вроде нормально. На своей программе он получал пятнадцать тысяч – это, разумеется, не считая акционерских и тех, что получал как продюсер нескольких передач. Полторы – такие зарплаты где-то есть, он слышал.

– Могли бы и побольше платить, – сказал Холокостин зло, – на полторы не проживешь. Одет ты чисто. Я думал, ты две – две с половиной гребешь.

– Ну ты скажешь, – сказал Фалдин.

– А что такого, я в прошлом году стабильно две штуки делал в месяц – правда, почти не спал, – сказал Холокостин. – Часа три спал. И машина у меня была новая. Я таксист.

– Две – это сильно, – сказал Фалдин.

– Выдвигаемся, – сказал пожилой человек по фамилии Пухнавцев. – Замерзнем здесь к свиньям.

– Что ж президент погоду не заказал? – сказали смешливые девушки.

– Не смешите, девчата. Работать надо.

7

Не могут они обвинить невиновного, твердил Панчиков. Но супруга его, здравая дама, сказала: могут.

Российское судопроизводство прославлено лживостью. Не столь давно расправились с опальным богачом. Богач являлся флагманом свободного бизнеса в России, но заспорил с президентом. И осудили! Все воруют, а осудили одного – который заспорил с властью. Мол, не платил налоги! Никто не платит – но за решетку бросили именно его! Конечно, пресса возмутилась, но заключенному не легче. Семен подумал, что если его посадят в тюрьму, общественность не поможет.

– Обидно! – сказал Семен Семенович.

– Не обидно, а оскорбительно, – поправила супруга. – Обидеть нас они не могут.

– Обидно то, что реальный убийца существует. И его не трогают.

– Повторяю: здесь не действуют цивилизованные правила. Когда иду по улице – вижу, как на меня неприязненно косятся местные женщины. Бедняжки не могут понять, что после пятидесяти лет допустимо ходить с распущенными волосами.

Супруга Панчикова в свои шестьдесят два года носила длинные кудри с вплетенными в них лентами – на улице Чаплыгина смотрели на эту прическу (нормальную для Гринвич-Виллидж) неприязненно.

– Ты понимаешь, речь не о прическе. О менталитете нации.

– Понимаю.

Убийца сидел вместе с ним за столом. Убийца ему знаком. И этот убийца тоже будет мне сочувствовать, думал Семен Семенович.

Улик против меня быть не может, думал он. Впрочем, что считать уликой? Если отпечатки пальцев, то их Панчиков оставил в галерее достаточно. И в машине, где душили Мухаммеда, отпечатки можно найти – например, портфель галериста, который Панчиков мог потрогать, лежит на заднем сиденье. А если фото имеется, на котором Панчиков стоит рядом с убитым?

Он перебирал в памяти события того злосчастного дня. Он вошел в галерею современного искусства. Кого он увидел? Владельца, Базарова, естественно. Поздоровался, пожал руку. Прошел в залы, раскланялся с посетителями. Избранная компания коллекционеров. Сели за стол, чокнулись.

Надо шаг за шагом восстановить последовательность событий, тогда пойму, что произошло, думал Семен. Он сотни раз читал детективы, в которых обвиняемый, дабы избавиться от ложного навета, сам становился сыщиком.

Ознакомимся с данными криминального уравнения.

Что показывали в галерее? Гигантская инсталляция – какая-то огромная труба или колонна… Автор – немец. Бойс, Гройс? Не важно. Подле инсталляции ходили девицы – потом ушли. В это время Мухаммед был жив, он открыл девицам дверь.

Затем водитель вернулся в машину. Машина стоит во внутреннем дворе, в гараж отгоняют редко. Как правило, в свободное время шофер в машине спит – это всякий знает, у кого есть шофер. Стало быть, Мухаммед уснул, а кто-то сел к нему в машину. Гости галереи обедают в помещении, имеющем выход во внутренний двор. Кто-то отлучается, быстро спускается во внутренний двор, садится на заднее сиденье, накидывает удавку на шею татарину, душит. Возвращается, продолжает беседу. Кто выходил из комнаты? Панчиков стал вспоминать. На несколько минут отлучались, пожалуй, все; и он тоже. Он даже выходил на улицу, так получилось – пошел по коридору в поисках туалета, толкнул не ту дверь – и оказался на улице. Скверно, если кто-то его видел во внутреннем дворе. Отложим эту тему, перейдем к другой.

С кем убитый мог быть связан? Шофер знает о хозяине многое: пока возишь начальника по городу – и про подпольные казино, и про взятки прокурорам – не хочешь да узнаешь. Итак, первая зацепка – шантаж галериста. Уверен, следствие такую версию крутит. Историк Халфин отпадает. Живет все время за границей. Когда приезжает, крутится вокруг богачей, с дворниками-татарами не знается. И – старик. Сил на то, чтобы задушить взрослого мужчину, не хватит. Забудем про Халфина. Базаров? Мотив имеет. Но для чего галеристу, который имел сотни возможностей заехать с Мухаммедом в лес, убивать своего шофера на людях? Нелогично… Фрумкина? Дама с характером и хваткой. Причем хватка Фрумкиной такова, что придушить татарина смогла бы в два счета. Но мотива Семен Семенович не находил.

Неожиданный поворот с француженкой. Что за дикая история? Зачем мадам Бенуа – татарин Мухаммед? Конечно, интрижка с персоналом вещь обычная. Нахальные гиды в Индии, проводники сафари в Африке – порой становятся любовниками хозяек. Панчикову рассказывали, что венецианские гондольеры имеют обыкновение предлагать эротические услуги туристкам. Однако где венецианский гондольер – и где шофер татарин?

Три вопроса имеются.

Первый вопрос: знал ли татарин убийцу? Чтобы неизвестный сел в машину и не разбудил спящего – трудно представить.

Второй вопрос: зачем убийца совершил преступление в людном месте?

Главный вопрос: важно ли то, что убит именно татарин?

Если убили директора банка, татарина по национальности, – это убийство банкира. А когда убивают нищего татарина, на первом месте стоит национальная принадлежность. Надо понять, зачем убивать татарина. У всякого преступления есть национальный характер. Классический английский детектив – там причина всегда в наследстве. Русские преступления совершаются спьяну. Интересно, каковы татарские преступления. И кстати, каков этнический состав подозреваемых?

Панчиков увлекся криминальным уравнением – длилось это, впрочем, недолго. Он устыдился своего интереса – что делает с человеком опасность! Ради спасения себя человек готов взвалить ответственность на товарища. Не приходится удивляться, что и власть поступает так же. Мы обвиняем власть, а власть нас давно испортила.

Смутные времена настали, господа! Страна разделилась на два лагеря! Неужто поляков на царство приведут?

Панчиков взял в руки газету; взгляд его упал на заголовок «Я обвиняю!» – характерный для тех дней заголовок.

Автор статьи Аркадий Аладьев, композитор. Вот что было написано в этой статье: «Я обвиняю! Я сознаю, что я не Эмиль Золя. Но сказать то, что я собираюсь, необходимо именно сейчас. Я обвиняю власть и тот властный слой, воплощением которого власть является, в необратимом, бессовестном, преступном нравственном расколе России».

Панчиков растерялся: «властный слой, воплощением которого является власть»? И потом, если растление необратимо, чего ради шуметь? Всем хорош Аладьев, но внятно говорить не умеет.

«Сейчас эта трещина проходит по сердцам и душам всех без исключения людей, живущих в России. Я с тяжелым сердцем понял, что два враждебных митинга – символ разрыва в душе народа, разрыва, сознательно и изощренно спровоцированного властью. Сегодня я неожиданно для себя самого заплакал от горя, ужаса, жалости, бессилия, недоумения, прочтя, что уважаемые мною музыканты поддержали президента».

Далее Аладьев описывал поведение двух знаменитых музыкантов, которые служат режиму и не дают другим подлинно свободолюбивым музыкантам служить демократии. Слезы Аладьева придавали строкам искренности.

«Мне совершенно ясно, что таким, как они, совершенно наплевать, что о них думаю я и другие музыканты, не уступающие им ни талантом, ни мастерством, но не желающие играть в преступные социальные игры и тем самым радикально рискующие своей карьерой. Они захватили все пути, по которым другие музыканты могли бы попасть на большую сцену и доказать миру свою состоятельность, мастерство и величие».

Семен Панчиков подумал, что Аладьев мог бы написать какую-нибудь музыку для восстания, эдакую «Марсельезу» нового времени – гимн юристов и менеджеров. Тот злосчастный факт, что композитору Аладьеву не дали писать музыку, не был замечен восставшими – а новая «Марсельеза» нужна.

Не один Семен Семенович прочел статью. Инвектива Аладьева достигла цели – в дорогих апартаментах в центре Москвы содрогнулся скрипач Пепеляев; привыкший к панегирикам, он растерянно глядел на газетный листок. Пепеляев сел с супругой за воскресный обед, открыл газету «Культура». «Да как же так, Надя?» – сказал Пепеляев жене, то есть подумал, что говорит, – но звуков из гортани не исторг. Тыкал вилкой в газетный лист, мычал. Помимо статьи Аладьева опубликовали примечания штатных зоилов, разошлись круги по воде от брошенного Аладьевым камня.

«До каких пор негодяям и коррупционерам будет разрешено корчить из себя музыкантов?» – так было написано в газете. И еще было сказано так: «Неужели Пепеляев забыл, что искусство создается только при свете совести?» А строкой ниже написано так: «Пусть вспомнит прислужник и холоп Пепеляев, что партитуры, которые ему выдают в Кремле, не содержат ни единой правдивой ноты!» Упала вилка, покатилась по полу рюмка – стал ронять предметы прислужник палачей. Встал скрипач из-за стола, хотел в редакцию позвонить, но подвернулась нога, и он грянулся на туркменский ковер. Из беспомощно разинутого рта вывалился вялый язык, глаза закатились, как у зарезанного петуха. Удар хватил скрипача Пепеляева.

Следом за композитором Аладьевым и другой оппозиционер – ресторатор Мырясин, владелец устричного бара «Сен Жюст», опубликовал эксклюзивное интервью «Не могу молчать», которое начиналось словами «Я, разумеется, не Лев Толстой, однако молчать не стану». Никто и не подозревал в румяном Дмитрии Мырясине, продавце морепродуктов, талант литератора, равный Льву Николаевичу Толстому, – но тот факт, что ресторатор сам признался в этом, читателей впечатлил. Искренность ценится, и особенно в наши судьбоносные дни. «Знаете ли вы, что вы едите? Что мажете на хлеб? Я вам скажу! Ложь! Ложь! Ложь!» И сам граф Толстой не написал бы столь ярко. «До каких пор владелец ресторана «Морские гады» будет считаться порядочным членом общества? Прогорклая совесть и тухлые гражданские убеждения, несвежие принципы и гнилые взгляды – вот ингредиенты кухни ресторатора Кучкина. Должны ли мы удивляться, что Кучкин поддержал Кремль?»

Ресторатор Кучкин находился в подсобке, принимал груз морепродуктов из Ла Рошели, когда ему принесли журнал «Власть» с разгромной статьей «Уж на сковородке». Персонал ресторана вспоминал, как хозяин, прочитав заметку, широко развел руками, схватился за грудь, точно в него попала пуля, и рухнул головой на брикеты замороженных мидий. Чудовищная ирония ситуации сказалась в том, что пластиковая упаковка мидий от удара треснула и мидии протухли, и когда назавтра посетители обнаружили, что мидии с душком, посетители, естественно, вспомнили о статье! Их предупреждали! Надо ли говорить, что бары «Сен Жюст» были отныне переполнены восставшими, а злополучные «Морские гады» влачили жалкое существование.

Дамба взорвана, стихию не остановить – вслед за Аладьевым и Мырясиным прочие культурные деятели также сорвали с уст печать молчания. Владелец сети мебельных бутиков г-н Давильский опубликовал в журнале «GQ» исповедальный текст «История моих бедствий». Открывался материал фразой «Конечно, я не Абеляр, но пришлось вытерпеть многое». Мало кто из посетителей бутиков, принадлежащих Давиду Давильскому, слышал о несчастном школяре, а если бы заглянули в энциклопедию, поразились бы вопиющему несходству кастрированного Абеляра и сочного Давильского. Однако бедствия последнего также привлекли к себе внимание публики. Чего стоила история о том, как Давильский отказался вступить в партию «Единая Россия», и немедленно партия двуспальных кроватей из Хорватии была задержана на таможне. И это в то время, как владелец мебельного бутика «Гранд» бесстыдно пресмыкался перед тираном и получил заказ на поставки в Кремль. Что ж, заключал Давильский, у меня остается моя чистая совесть.

Но перлом среди прочих публикаций оказалась статья Романа Фалдина «Исповедь», которую он начал словами «Сознаю, что я не Блаженный Августин, и тем не менее скажу прямо». Статья была опубликована в «Новой газете». Тележурналист Фалдин поведал о царящем на телевидении диктате: острые программы снимают с эфира, ввели цензуру, сопоставимую с временами Советской власти, морочат зрителям голову развлекательной чепухой – если интеллигенция не сплотится и не скажет твердое «нет»… читателю понятно, что будет.

В конце концов, думал Панчиков, перебирая газетные листы, не так уж важно, пишет композитор музыку или нет: важно, что он – гражданин. Вообще, понятие творческой профессии претерпело изменение: ресторатор, агент недвижимости, дистрибьютер и менеджер – стали не в меньшей степени художниками, нежели художники, которые сделались рестораторами и менеджерами. Взять, допустим, Давида Давильского – человека масштабного. Он мебельщик – но посетители заходят к Давиду не затем лишь, чтобы прикупить двуспальную кровать. Они могут часами сидеть в уютном кабинете Давида, пить грузинское вино, говорить о жизни. А Дмитрий Мырясин! В барах «Сен Жюст» царит атмосфера артистизма, словно мы перенеслись в «Бродячую собаку» или в кабаре «Вольтер». Не секрет, что многие художники обзавелись ресторанами – вот, например, поэт Бродский один из первых стал совладельцем ресторана «Самовар» в Нью-Йорке. И если поэт владеет рестораном, отчего бы ресторатору не стать в некотором роде поэтом; тем более что писать стихов для этого не требуется. Скажем, Каплан, владевший рестораном «Самовар» на паях с Бродским, стал интеллигентнейшим человеком простой силой вещей – и к его мнению прислушивается творческая часть нашего общества. Художник делается менеджером – но и менеджер становится художником, произошло слияние профессий. Где мыслящий человек может съесть салат, как не в «Сен Жюсте»? Где просвещенная личность купит двуспальную кровать, как не в бутике Давильского?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю