355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Кантор » Красный свет » Текст книги (страница 5)
Красный свет
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Красный свет"


Автор книги: Максим Кантор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Пожалуй, один лишь Чичерин понимал, что следователь совсем не страшен. Пришел по какой-то мелкой надобности, нашпионил, но уже достаточно унижен. У адвоката даже мелькнуло сочувствие к серому коллеге.

– Вы хотя бы пообедали, – сказал Чичерин. – Здесь хорошо кормят.

– Пообедал, – и серый следователь покраснел.

– Теперь и домой пора, – сказал Чичерин.

– Пусть отработает зарплату! – высокомерно сказал Халфин. – Задавайте вопросы! Однако имейте в виду, ответы прогремят на весь мир!

– Я действительно хотел бы задать несколько вопросов, – сказал серый человек.

– Прошу вас, – адвокат похлопал разоруженного врага по плечу. – Не робейте.

– Вы – друзья Ивана Базарова, я не ошибаюсь?

– Ах, вот вы о чем! Ну, спрашивайте!

– Даже если бы я не был другом, – сказал Халфин торжественно, – то на допросе сказал бы, что я его друг.

– А вы? – Вопрос уже к Фрумкиной.

– Безусловно.

– И вы? – это Семену Панчикову.

– Без сомнения.

– И вы друг Ивана Базарова? – спросил следователь адвоката Чичерина.

– Отвечу, как отвечал бы в суде. – Чичерин сделал знак остальным, чтобы они слушали и учились. – Знаком, но квалифицировать отношения не берусь.

– Приму к сведению. Вы бывали у него в галерее регулярно?

– Встречались на вернисажах, – ответил за всех адвокат Чичерин и движением руки дал понять, что говорить должен только он. – Никогда, – объяснил адвокат остальным, – не давайте больше информации, чем требуется. Помните об опыте сталинских допросов! Встречались ли мы? Встречались без предварительной договоренности на вернисажах.

– Когда виделись в последний раз? – спросил следователь сразу у всех.

– В четверг, – сказал Халфин.

– Никакой конкретики, – посоветовал адвокат с улыбкой. – Господин Халфин хотел сказать, что могли встретиться и в четверг, и в пятницу. Отвечу за Александра Яновича: специально дата не фиксировалась.

– А вы когда были в галерее?

– Дневник не веду, – сказал адвокат.

– Вы просто мастер-класс устроили! Браво! – Губкина хлопала в ладоши. – Как вы парируете его вопросы!

– Здесь важно не дать следствию ни одного факта. Понимаете?

– Я, знаете ли, не умею притворяться… – Губкина вздохнула, признавая, что искренность играет с ней злые шутки.

– Вы знали, что в галерее, в задних комнатах находится казино?

– Наконец-то! Вот оно! – Адвокат хлопнул в ладоши. – Дело о подпольных казино Базарова! Браво, майор! Должен вас огорчить, рвение запоздало!

– Не понимаю.

– Да, на Базарова завели уголовное дело! А Базаров – извольте видеть! – орден Почетного легиона получает! Что случилось, вы себя спрашиваете? Растерялись, да? И пришли посмотреть, что происходит?

– Признаюсь, удивился, – сказал майор Щербатов.

– И в архивах объяснений не нашли! – рассмеялся адвокат. – Про Ленина нашли документики, а про Базарова собрать материал не получилось! Открою секрет, уважаемый. Базаров, как установило следствие – видите, я немного знаком с делом! – давал взятки представителям прокуратуры. Так вот, Иван Базаров, не дожидаясь разоблачений, стал сотрудничать с российским судом! Базаров сам разоблачил продажных прокуроров, которые брали у него деньги. Прокуроры привлечены к ответственности. А Базаров немедленно – и по закону! – был переквалифицирован из обвиняемого в свидетеля!

– Неужели?

– В соответствии с распоряжением Ленина, Владимира Ильича! – Адвокат откровенно издевался на противником, призывал и остальных посмеяться. – Приказ номер триста девяносто девять о борьбе со взяточничеством! От двадцать пятого ноября двадцать первого года! За подписью Ульянова-Ленина! Без изменений перекочевал в современный Уголовный кодекс! Пункт четвертый: лицо, давшее взятку, не наказывается, если оно своевременно заявит о вымогательстве взятки или окажет содействие раскрытию дела о взятке, – и Чичерин заливисто смеялся.

– Значит, сняли обвинение?

– Если соблюдать заветы Ильича, наш друг Базаров должен получить десять процентов от капитала взятки! Да-с! И вот Базарову вручают орден Почетного легиона – за неоспоримые заслуги перед культурой, – а продажный прокурор Успенский оказался за решеткой. Вы считаете, что это трюк. А я, адвокат Базарова, склонен считать это проявлением сознательности!

– Поразительно, – приуныл следователь.

– Сочувствую, уважаемый. Дело закрыто, сдано в архив.

Со стороны это выглядело как разнос невежественного ученика-двоечника. Адвокат прошелся по статьям Уголовного кодекса с небрежностью знатока, отщелкал параграфы как семечки; то был действительно мастер-класс, по определению Губкиной. Петр Яковлевич Щербатов стоял потерянный среди пестрой толпы, теребил обшлага серого пиджачка. Гости изучали его облик с брезгливостью. Многие обратили внимание, что обшлага пиджачка протерлись, видна бежевая подкладочка. Нелепость облика Щербатова стала очевидна всем. Сейчас следователь вернется домой, утром напялит потертый пиджак, поплетется на службу, сложит свои негодные бумажки в дрянной портфельчик, получит нагоняй от серого начальника… Серый служащий, маленький лысый человечек. Адвокат дотронулся мягкой рукой до плеча следователя.

– Вам воров надо ловить, за это зарплату платят, даже знаю, какую зарплату… Наверное, думаете: ах, негодник Чичерин, обманул следствие! Но поймите, – сказал Чичерин, – надо различать преступников и людей предприимчивых.

– Не умею, – уныло сказал двоечник. – Мне Чухонцев, в управлении, постоянно советует. А не получается.

– Я вас научу, – сказал Чичерин. – Прежде вы служили государству, которое сажало невинных в лагеря… Только не надо про дедушку Ленина… И у вас в голове остался образ врага. Базаров ничего дурного не делает, он бизнесмен, и только. За что его преследовать? Небось и ордер выписали…

Следователь ответить не успел. За него ответил сам Иван Базаров. Бизнесмен стоял в отдалении, но вдруг сказал в полный голос:

– В моей галерее идет обыск.

Иван Базаров держал в руке телефон – видимо, кто-то позвонил, доложил.

– Обыск?! – ахнул зал, и труд лучших дантистов столицы вспыхнул под люстрами.

– Взломали дверь, изъяли компьютеры, допрашивают сотрудников галереи.

Лицо Базарова было растерянным: вот вам и вечер в посольстве! И орден Почетного легиона не защитил.

– Успокойтесь, – сказал ему адвокат, – перед вами немедленно извинятся.

– Распилили сейф, вынули деньги.

– Они ответят за это!

– Силовики думают, им все позволено!

– Комитетчики опять у власти, чего вы хотите…

– Что вы творите?! – крикнул адвокат следователю. – Ведь дело уже закрыто!

– Разве, – обвел следователь гостей растерянным взглядом, – даже расследование убийства остановлено?

– Убийство? – Настал черед адвоката покраснеть.

– Какое убийство? – спросил Халфин.

– Позавчера во дворе галереи Базарова произошло убийство. Найден шофер Ивана Базарова, Мухаммед Курбаев.

– Что вы такое говорите?!

– Вчера, когда вы все были в галерее, там задушили человека.

Некоторое время никто не отвечал.

Наконец Халфин сказал:

– Мы этого Мухаммеда в глаза не видели.

– У нас сведения, что Мухаммед иногда подвозил вас до дома.

Опять тишина.

Потом Халфин сказал:

– Может, вы думаете, я запоминаю шоферов такси?

Чичерин сказал:

– Люди собирались в галерее, подписывали письмо протеста. В этом нет состава преступления. Рекомендую себя в качестве адвоката.

– Хотелось бы уточнить имена тех, кто присутствовал в галерее, – сказал Петр Яковлевич.

– Лучшие люди города! – сказал Халфин. – Записывайте, уважаемый, я диктую. Итак: Халфин Александр Янович, профессор Колумбийского университета. Записали?

– Да, благодарю вас. – Следователь достал блокнот, записал.

– Советолог, кремлинолог, культуролог.

– Это к делу не относится, но я записал.

– Автор девятнадцати монографий.

– Спасибо, записал.

– Продолжаю: Фрумкина, шеф-редактор журнала «Сноб»; Панчиков, предприниматель. Полагаю, слыхали эти имена?

– Да, слыхал.

– Значит, понимаете, кто у вас на подозрении… – заметил Халфин. – Продолжим. Кессонов, председатель совета директоров концерна «Росвооружение».

– Это все?

– Присутствовал сам Базаров, разумеется. Кавалер ордена Почетного легиона.

– Итого пять человек. – Следователь провел черту в блокноте, подсчитал. – Заметили посторонних?

– Кроме нас никого не было.

– Вы там были от семи часов…

– И до полуночи.

– Чем занимались?

– Подписывали письмо!

– Не отвечайте! Он вас провоцирует! – сказал адвокат.

– Так долго ставили подпись?

– Это не механический процесс, уважаемый! – сказала Фрумкина. – Мы обсуждали события, говорили о политике.

– Можете подтвердить, что ни на минуту не покидали помещения галереи?

– Не поддавайтесь на провокации!

– Мы не скажем вам ни слова.

– Возможно, вы не понимаете. Убийство совершил один из вас. Шофер Мухаммед находился в машине. Машина стояла во внутреннем дворе галереи – доступ с улицы закрыт. Пройти во внутренний двор можно только через помещение, в котором находились вы. Мухаммед задушен. Один из вас его убил.

Никто не ответил. Следователь достал из внутреннего кармана пачку бумажек.

Серый человек изменился: теперь выглядел опасным и хитрым, так преображается волк в русских сказках, когда срывает с себя овечью шкуру. Следователь стоял среди чистой публики, поворачивая голову поочередно к каждому гостю, – и всякий гость вздрагивал, видя холодное недоброе лицо.

– Здесь бланки, распишитесь в получении. Это для вас, а это – вам… Вы уведомлены о том, что вам запрещено покидать пределы города. А с понедельника прошу ко мне. У каждого в повестке отмечен час визита… Прошу, – и он протягивал им повестки.

– Разрешите. – К ним приблизился хозяин дома, господин посол. Леон Адольф Леконт шел под руку с мадам Бенуа и, подойдя, заговорил голосом величественным и спокойным: – Напоминаю о том, что вы – мои гости.

– И что? – Серый следователь оскалился на посла, так волки огрызаются на загонщиков.

– Наш дом, – объяснил посол Франции, – рад принимать русских друзей. Рекомендовали включить вас, мсье Щербатов, в лист… предупреждали, что возможны эксцессы.

– Спасибо за приглашение, – сказал серый, – действительно, хотелось всех вместе увидеть.

– Приглашение не дает оснований производить следственные действия на территории Франции, – сказал посол. – Французская Республика таких прав вам не даст.

– У меня письмо к вам, господин посол. – Щербатов протянул конверт.

– Не берите в руки! – вмешался Чичерин.

– Постановление Следственного комитета. Адресовано в посольство Франции, на имя посла.

– В чем дело?

– Постановление о взятии под стражу гражданки Франции Бенуа, проживающей в России, – по подозрению в убийстве.

– Ирен?!

– Следствие располагает данными о том, что гражданка Франции Ирен Бенуа состояла в связи с Мухаммедом Курбаевым, регулярно встречалась с покойным в гостинице «Балчуг». Принимая во внимание дипломатический статус, следствие приняло решение оставить гражданку Бенуа на свободе под личную ответственность господина посла – о чем и сообщается. Процедура дознания будет осуществляться в стандартной форме. Вот повестка для вас, – и серый дал бумажку Ирен.

Ирен Бенуа протянула руку, взяла бумажку. Не произнося ни слова, сняла с плеч платок, скомкала Ямамото; все посмотрели на нее и увидели немолодую женщину, а еще минуту назад возраст был незаметен.

– Ирен! – сказал посол.

– Не надо слов.

– Это – вам, это – вам… – Панчиков свою повестку оттолкнул, а Халфин машинально взял.

Зал молчал. В наступившей тишине Пиганов произнес:

– Это объявление войны.

Подобно иным политикам, Николай Пиганов испытал радость оттого, что есть определенность. Он испытал мрачную радость, сродни той, что охватила Германа фон Эйхгорна, когда в 1914 году генерал-полковник узнал, что на пенсию уйти не придется.

– Что ж, значит, война.

Глава вторая

Барбаросса проснулся

1

Сергей Дешков успокоился только когда началась большая война. Он мысли не допускал, что войны не будет. Его жизнь, как это и положено, была суммой всех жизней его родных – и если сложить общий опыт, ответ выходил один: война.

Отец воевал в Польше, друзья уехали воевать в Испанию, сам Дешков служил на Дальнем Востоке, где война колотилась в русскую границу, – но все эти войны были не главные, люди ждали такой войны, чтобы накрыла с головой. И когда говорили: мы, мол, готовимся к войне, – никто не перебивал вопросом: а что, сейчас не война, что ли? Будет последняя, финальная битва с империализмом, так говорили агитаторы и писали газеты – обязательно будет! Сам Сталин считал, что большой войны не избежать. И задачи ставил перед народом соответственно – чтобы были готовы к удару. Так и спрашивали друг у друга: ты готов к труду и обороне? Готов или нет? Сталин спросил и британского министра иностранных дел Энтони Идена, как тот считает: когда было тревожней – накануне 1914-го или теперь? Англичанин как раз объехал Европу с планом «умиротворения», он и с Муссолини встречался, и с Гитлером. И англичанин сказал Сталину, что накануне 1914-го было гораздо тревожней. А Сталин своего гостя поправил; нет, господин Иден, вы глубоко ошибаетесь. Сегодня гораздо тревожней. А Иден, как рассказывают очевидцы, только руками развел: ну что тут возразишь? Поперхнулся чаем с лимоном (ему предложили чай с лимоном и печенье, так принято), а ответить ничего не сумел.

Однако финальную битву постоянно откладывали, сначала западные страны подписали соглашение с Гитлером в Мюнхене, потом русские подписали пакт о дружбе с Германией, и люди поздравляли друг друга с мирным завтрашним днем – и не верили сами себе. Значит мир, да? Обошлось? Можно варенье варить и снимать дачу на лето? И снимали дачи, и варили варенье, и чай пили с вареньем – и не понимали: зачем откладывать войну, если война все равно должна быть? Варенье ели наспех, не чувствуя вкуса.

Когда война отступала, Дешков испытывал разочарование, словно обещанный дождь прошел стороной. Духота не отпускала мир, неужели не понятно, что гроза нужна? Дешков говорил это друзьям, и друзья думали: для него что кровь, что водица – все одно. Не навоевался ты, Дешков? Мало России досталось – снова стрелять хочется?

– Придет еще война, придет! – говорил Дешков, и те, кто слушал его, думали, что он хочет смерти и несчастий. А он просто устал ждать. Война собирается в тучу и движется неуклонно, затягивая горизонт, она грянет, никуда не денется. Когда говорил об этом жене, та спрашивала, не глядя в глаза Дешкову:

– Тебе легче станет, да?

– Почему легче? – удивлялся ее словам Дешков. – Станет проще, и все.

– Проще? Смотри, Сережа, не пожалей об этих словах.

Когда наконец объявили войну, рядом с войной все стало не важно и легко – даже их скверная жизнь выправилась. По радио сказали, что бомбили Киев, и Дешков успокоился. Прежде он плохо спал, а тут прослушал речь Молотова, лег и уснул, и ему хорошо спалось. И сон приснился, а этого не случалось давно. Снилось, что он скачет на коне, куда скачет – непонятно, но это был радостный сон. Наутро пришел соседский мальчик, одноглазый татарчонок из серых бараков, что наспех сколотили на пустыре. Татарчонок принес повестку, и Дешков потрепал татарчонка по маленькой бритой голове.

– Тебя как зовут, пацан?

– Руслан, – сказал татарчонок, и Дешков засмеялся. Почему-то татары любят имя пушкинского витязя.

– Ну, скачи, Руслан, домой, готовь щит и меч, в бой пойдем!

У Дешкова было отличное настроение. Его призвали в армию, повестка уравняла его в правах с другими людьми, они связаны общей судьбой. Теперь все пойдет на лад, он свободен, опять станет солдатом. Дешков перестал думать про то, что работу ему не дают, сколько ни проси, – вот, видите, нашлась ему работа. И Дешков сразу забыл, что они с Дашкой спят в проходной комнате, – ясно, что отныне он будет спать в другом месте и жилищный вопрос закрыт. «А чем ты лучше других? – так обычно говорил ему товарищ, Андрей Щербатов. – Стыдно тебе, Дешков, жаловаться. Подумаешь, особенный какой! Привык в генеральской квартире жить, в подвале ему тесно. Ничего, будешь спать где велят». Щербатовы жили в соседнем подвале, и у них вовсе не было окон, а у Дешковых все-таки было два слепых оконца, которые можно даже и открыть, понюхать улицу. Правда, Дешковы снимали угол в подвальной комнате у Бобрусовых, а Щербатовым принадлежал весь подвал – хоть гостей собирай на танцы, хоть десятерых рожай. Но в принципе Щербатов был прав, возразить было нечего, разве сказать, что отец никогда не был генералом, но к сути разговора это отношения не имело. Действительно, Дешков привык жить в большой комнате, окнами в парк, а когда этой комнаты не стало, он тосковал по ней как тоскуют по умершим родным. Странное дело: когда вспоминал отца или мать, он боли не испытывал, но стоило подумать про их дом, вспомнить длинные коридоры, высокие комнаты с лепниной под потолком, люстру со звенящими от ветерка стеклянными подвесками – и делалось безнадежно горько. Ему иногда мерещилась его прежняя комната, казалось, что он лежит на своей прежней кровати, а наискосок от него, там, где темнота всего чернее, стоит его стол, а за ним книжные полки. Потом в комнату вползал на четвереньках серый подвальный рассвет, и не было ни стола, ни книжного шкафа, ни окна в парк. А теперь уже ни парк, ни шкаф, ни стол – не нужны больше. Черт с ними.

Получив повестку, Дешков испытал облегчение – и благодарность войне. Войну на Дальнем Востоке он полюбить не успел, солидарности с китайцами не ощущал и, если бы пришлось умирать за свободу Нанкина, сделал бы это без энтузиазма; и потом – не отпускало чувство, что главное для страны решается не здесь. Что проку его родным и друзьям, что проку всему пролетарскому делу и мировой бедноте – если он отдаст жизнь за страну, которая сама про себя не знает, чего хочет. А большую войну он полюбил сразу – за ясность. Они против коммунизма, а мы за коммунизм, что тут еще обсуждать. Они посадили Эрнста Тельмана в тюрьму, убили Либхнехта, расстреляли спартаковцев. Напали на нас – и спасибо им скажем. Сейчас мы с ними разберемся.

Вовремя Гитлер напал, подумал Дешков, а то бы мы с Дашкой совсем рехнулись. Невозможно ждать завтрашнего дня, если он такой же пустой, как день сегодняшний. А если ребенок – что тогда делать? А вдруг она уже беременна? Беременна, наверно, а иначе – отчего такая нервная стала? Но спросить жену об этом Дешков боялся. Он устал оттого, что жена плачет ночами, а он даже не может выяснить причину – что толку спрашивать, если не хочешь слышать ответ. Он устал от своего бессилия перед управдомами и владельцами квартир, где снимал комнаты и углы. Он устал от страха, что придут, отдернут ситцевую занавесочку, и он не сможет защитить жену, потому что от них разве защитишь, и не сможет убежать, потому что куда же из подвала убежишь. Он злился, что не может прогнать от себя Дашку, а надо бы ей давно уехать к родне. Он устал оттого, что негде болеть, нет своей кровати, нет своего стола, нет стула. Они три года маялись по съемным комнатам, и Дешков ненавидел свое безденежье: он не мог больше думать про жилплощадь и не мог думать про что-то еще, кроме жилплощади. Жена ни разу не упрекнула его в нищей жизни, но оттого жизнь не перестала быть нищей. Если он читал книгу – хотя читал теперь редко, – то прикидывал размер жилплощади героя и ярился на книжных героев, зажравшихся, не знающих своего счастья. Особенно его нервировали «Три мушкетера» – а ведь было время, когда Дюма поднимал настроение. Дешков представлял себе комнату д’Артаньяна на улице Старой голубятни, просторную, судя по всему, комнату, на втором этаже, – и его мучила зависть. Вот д’Артаньяну было куда позвать Констанцию Бонасье, да что там Констанция – он запросто мог пировать у себя в комнате с друзьями, целых четыре взрослых человека могли усесться за его столом. «Трех мушкетеров» только что издали – с отличными иллюстрациями француза Лелуара, там на картинках у д’Артаньяна был такой широкий стол, что даже и в прежней комнате Дешкова такой бы не поместился. Такой стол Дешков видел только в столовой секретаря по партработе. Начиналось с мыслей о комнате и столе, потом приходили мысли о работе, которой нет, о зарплате, которой нет, о друзьях, которые пропали. Дешков ночами лежал подле Дашки, прикидывая, куда еще пойти, где просить. Просить противно, да и без толку просить. Ничего, думал он. И у д’Артаньяна бывали полосы невезения. Попрошу еще, от меня не убудет, гордость не в том, чтобы не просить, – гордость в том, чтобы не отчаиваться, когда не дают. Денег не было совсем, снимать комнату было не на что. И работы никакой. И страх, который унижал его, не отступал.

И вдруг подвернулась работа – и судя по всему, надолго. Солидная, стабильная работа. И жилплощадь ему нынче досталась просторная. Теперь ему принадлежала вся земля, та, которую он вытопчет сапогами, а темная проходная комната в полуподвале в Астрадамском проезде – он сразу про нее забыл. И долг владельцу комнаты, жирному Бобрусову, долг, который рос и рос, перестал его беспокоить. После войны деньги отдам, сказал Дешков и посмотрел на Бобрусова своими серыми прозрачными глазами. К нему вернулось спокойствие, утраченное за годы трусливой бесприютной жизни. И просить ни о чем не надо, и ответа не ждешь с колотящимся сердцем. Теперь он снова стал хозяином своей судьбы: как сказал, так и будет. Раньше-то он всегда был такой, раньше он был твердый, и это все знали; а потом стал умолять жирного Бобрусова пустить их с Дашкой в проходную – и сделался жалок и слаб. Бобрусов чувствовал его жалкость и ликовал; жирный Бобрусов держал их строго – чуть что покрикивал, а Дешков кривился и молчал. В первый раз, когда Бобрусов крикнул на Дашу, Дешков едва не ударил его – но прежний Дешков уже давно спрятался, а новый, осторожный Дешков промолчал, и Даша боялась смотреть на мужа, чтобы мужу не стало стыдно. Ничего, потерпим, говорил себе Дешков, доблесть не в гоноре, а доблесть в том, чтобы перетерпеть обиду. Если надо, так я ему ручки поцелую, от меня не убудет. И он улыбался Бобрусову и прятал от Даши глаза.

Повестка поменяла все. Сегодня Бобрусов открыл было свой жирногубый рот, однако присмотрелся к Дешкову да рот свой и закрыл. Дешков опять стал твердым, немногословным, уверенным. Планы понятны, проблемы решаются стремительно. Жена уедет наконец к родне в село Покоево Рязанской области, а ему – вон, до угла дойти да в кузов машины прыгнуть. И забыть проклятый подвал в Астрадамском проезде, и пропади пропадом соседи Полосины и хозяева Бобрусовы – гори они все огнем. Теперь уже не надо униженно просить жирного Бобрусова не заглядывать за ситцевую занавеску, когда собираешься лечь с женой в постель. Теперь уже не придется одалживаться у Полосиных. Разрешите у вас сковородочку на полчасика? К чертовой матери сковородочку Полосиных. Он натянул сапоги, встал, притопнул ногой, чтоб пятка ловчей села на каблук, застегнул наглухо гимнастерку, разгладил складки под ремнем, протянул руку за портупеей. И шершавая, старая, отцовская еще, портупея пришлась точно по плечу, словно перепоясался ею тот же самый человек. И даже подтягивать пряжки нигде не пришлось. Дешков похлопал себя по груди и плечам, осаживая сбрую на теле, остался доволен, пристегнул к портупее кобуру. Он нагнулся над цинковым ведром, где они хранили ценные вещи: там на дне лежали четыре Дашкиных кольца с драгоценными камнями, достались от бабки-китаянки, и отцовский кольт. То была память о Польском походе, о кавалерийском корпусе легендарного Гая, о боях с Пилсудским, о командарме Тухачевском, о тамбовских боях, о Кронштадтском восстании – на рукоятке револьвера выгравирована наградная надпись; наградное, бесценное оружие, а надпись – опасная. Последние годы он прятал револьвер – а сегодня достал.

Вообще наградного оружия было выдано мало: так называемое «золотое оружие», шашки с гравировкой получили Буденный, сам Тухачевский и еще несколько командиров армий, повлиявших на ход войны, список награжденных утверждался Президиумом ВЦИКа. Только после взятия Перекопа ввели огнестрельное наградное оружие, и наградили им человек двадцать – никому оно счастья не принесло, все были расстреляны спустя двадцать лет.

Отец Дешкова, Григорий, во время Первой мировой был таким же поручиком, как и Тухачевский, в лейб-гвардии Семеновском полку и оставался неподалеку от командарма (а потом и маршала) вплоть до ареста. Его военная карьера практически в точности воспроизвела карьеру самоуверенного Тухачевского, которого Пилсудский называл доктринером, а многие – «Бонапартом». Григорий Дешков не был, в отличие от своего товарища, в германском плену, но рассказы Тухачевского о пяти побегах из германских тюрем пригодились ему в плену польском. Григорий Дешков не сделал столь блистательной карьеры, но, впрочем, он и не говорил никогда, в отличие от Тухачевского, что покончит с собой, если к тридцати не станет генералом. Служил исправно, прошел с Тухачевским все повороты революционных лет.

Армия Тухачевского в двадцатом году откатилась назад, не взяв с разбегу Варшаву; Ленин торопил, требовал «бешеного ускорения наступления на Польшу», и сам командарм считал, что момент упускать нельзя, «надо вырвать победу». Тухачевский был теоретиком так называемой наступательной войны, атаковать надлежало «на всю глубину вражеских линий обороны», принцип, не свойственный практике русской армии и трудно применимый в реальности. Киев у поляков отбили, на этом удачи кончились. Планировали взять Варшаву не позднее августа – но за август 5-я армия Сикорского разбила 4-ю армию Тухачевского, и Тухачевский приказал отступать. Кавалерийский корпус Гая пропал начисто, сгинул в польских лагерях; Григорий Дешков угодил в концентрационный лагерь Тухоль. Поезда, забитые полуголыми людьми, тащились плоскими польскими полями, развозили остатки армии Тухачевского по лагерям – от Брест-Литовска до Стшалково. На станциях к вагонам подходили прилично одетые гражданские паны и тыкали в пленных красноармейцев зонтиками и стеками. В вагоне с пленными Григорий был прижат вплотную к кавалеристу Валуеву и комиссару Гиндину. Ни тот ни другой не были профессиональными военными – Валуев был из тамбовских крестьян, а еврей Гиндин – учителем. Говорить им друг с другом прежде не приходилось, а тут разговорились. Валуев проклинал комиссаров, втянувших его, крестьянина, в смертельный поход, Гиндин рассказывал о Троцком, а Григорий их мирил. Они мочились друг другу на ноги, так и ехали, прижавшись телом к телу. Потом их привезли на станцию, вагон обступили польские легионеры.

– Это ведь мы по родной России едем, – сказал Валуев. – Нашенская земля, российская. На хрена надо было панов освобождать год назад? Вот откуда хлеб надо было везти в Питер! А не из Моршанска… Грамотеи, такие хлебные места прозяпили! А от них мы с тобой спасибо дождались. Вот она, благодарность панская.

– Подожди, Валуев, потерпи. Теперь не будет границ, – ответил Гиндин, – скоро везде будет одна большая Республика Советов. И наций не будет тоже.

– Тем более, на хрена же мы Россию делили, на кой ляд этим скотам волю давали?

– Лев Давидович Троцкий призывает нас быть беспощадными в бою с классовыми врагами, но не с народом! Нельзя винить народ, – ответил гордый Гиндин. – Я, например, горжусь, что польский батрак свободен!

– Нашел чем гордиться, – сказал Валуев. – А Троцкий твой… – Валуев плюнул, и плевок попал Гиндину на грудь; тесно стояли.

Их привезли в лагерь Тухоль, где пленных красноармейцев держали в жестяных ангарах, покрывавшихся льдом в холода. Люди стояли по щиколотку в тухлой воде, потому что крыши были дырявыми, в холодные дни вода смерзалась в желтую корку, а в теплую погоду – таяла, тогда в бараке стояла вонь. Еды не давали никакой, пленные ели сено и траву, в день умирали сначала по пять человек, потом больше. Через месяц начался тиф, смертей стало гуще – за полгода умерло около трех тысяч. Рассказывали, что в лагере Стшалково еще хуже. В живых от революционной конницы 4-й армии осталось чуть больше половины, в те годы мертвых никто не считал – а когда посчитали потом, вышло, что тридцать тысяч красноармейцев сгинули в польских лагерях за два года. А некоторые говорили: семьдесят тысяч. Валуев сказал Григорию Дешкову, что ведет счет – каким образом, Дешков не понял, – но вскоре Валуев сбился со счета и подытожил: много народу померло. Русских пленных даже не убивали, просто заморили.

В польском лагере убивали только в первые дни, сначала расстреляли двести пятьдесят человек, выборочно, а человек сорок зарубили. Ходил между пленными полный польский офицер под руку с французским пастором, заглядывали в лица, искали комиссаров и евреев.

– А ты жид? – придирчиво спрашивал польский хорунжий и рукоятью нагайки приподнимал за подбородок голову заключенного, чтобы рассмотреть его профиль. – Думаю я, что ты жид.

– Русский я, крестьянин, – сказал Валуев, и товарищ Гиндин сказал ему:

– Стыдно тебе, Валуев, ты красный кавалерист.

И польские офицеры смеялись над ними. Тем, кто укажет на жидов, обещали дать консервы, но никто никого не выдал – однако в 5-й польской армии находились хорошие физиономисты. Комиссаров расстреляли сразу, потом пустили в рубку евреев, рослый легионер стоял подле ямы и рубил евреев сплеча, кому разрубал голову, кого разваливал до пояса, кому отсекал руку: и мертвые, и раненые падали в одну яму. Гиндина поставили у ямы, и Валуев отвел глаза, чтобы не видеть лица комиссара Гиндина.

– Ну, скажи мне что-нибудь, жид, – сказал легионер, раскручивая руку для хорошего удара. – Ты пришел сюда захватить мою родину, да, жид?

– Я скажу тебе, что ты контрреволюционный элемент, – сказал Гиндин, морщась и белея от страха. – Я скажу, что тебе будет очень стыдно перед польскими рабочими и крестьянами!

Легионер отмахнул Гиндину руку, кровь ударила в воздух широкой красной полосой, тело Гиндина задергалось и упало вниз, в яму. Валуеву показалось, что он слышит, как падает тело Гиндина, но слышать ничего он не мог – загремели барабаны. Пленные смотрели, как убивают евреев и комиссаров, и молчали. Потом их увели в барак.

Так, в бараке, с водой на полу, отец прожил пять месяцев – и бежал. Валуев, который бежал вместе с ним, отстал, отец дошел один. Он прошел полями Украину и вышел к красным частям, хромая на обмороженную ногу, и его представили к награде, которую он, впрочем, в тот год не получил. Отмороженную ногу хотели ампутировать, но отец ногу разработал, спас от врачей, опять сел в седло.

В тридцатые годы он уже был преподавателем в Военной академии имени Фрунзе, но прежде чем оказаться в академии, успел повоевать на Перекопе, а потом командовал штурмовым отрядом в Кронштадте в двадцать первом. Кронштадтское восстание поразило бы его, если бы оставалось время испытывать такие сильные чувства; воевали всегда, с одного поля боя его посылали на другое, горела вся страна, и когда засыпал после тяжелого дня, он не видел снов. Кавалерия вошла в Кронштадт по телам революционных матросов – но обдумать это времени не было. По городу висели транспаранты «Долой самодержавие коммунистов» – и моряки-краснофлотцы встречали Красную Армию Тухачевского шрапнелью. Первый штурм был отбит, тогда Троцкий с Тухачевским бросили на кронштадтский лед новые полки. Красноармейцы Минского и Невельского полков стрелять отказывались, братались с матросами, бросали винтовки. Сорок красноармейцев из Минского и тридцать из Невельского расстреляли в воспитательных целях – судили здесь же, на льду. Шли опять в атаку, натыкались на шрапнель. «Матросня обороняется», – доложил командарм Тухачевский, получил приказ взять город, вперед пустил славную кавалерию – и пошли на рысях по льду Финского залива, и красные командиры врубились в толпу рабочих и матросов, искромсали колыбель революции, изрубили в лапшу ее повитух. В следующие дни шли расстрелы – и Григорий Дешков, который квартировал в центре, ночами слышал, как возле гавани стреляют залпами, а потом одиночными выстрелами добивают раненых. Некоторых хоронили в общих могилах, но большинство трупов везли на подводах в старую гавань и вываливали за мол, в море. Жены расстрелянных рабочих говорили, что если бы из Кронштадта не отозвали Федора Раскольникова, смертоубийства бы не было, он бы не допустил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю