355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая » Текст книги (страница 4)
Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:20

Текст книги "Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)

– Мм... Значит – ошибся. У меня плохая память на лица, а человека с вашей фамилией я знавал, вместе шли в ссылку. Какой-то этнограф.

«Брат», – хотел сказать Самгин, но воздержался и сказал: – Фамилия эта не часто встречается.

Пытаясь закурить трубку и ломая спички одну за другой, Попов возразил:

– На Оке есть пароходство Качкова и Самгина, и был горнопромышленник Софрон Самгин.

Лицо его скрылось в густом облаке дыма. Лицо было неприятное: широколобое, туго обтянутое смуглой кожей и неподвижно, точно каменное. На щеках – синие пятна сбритой бороды, плотные, черные усы коротко подстрижены, губы – толстые, цвета сырого мяса, нос большой, измятый, брови – кустиками, над ними густая щетка черных с проседью волос. Движения, жесты у него тяжелые, неловкие, все вокруг него трясется, скрипит. Одет в темносинюю куртку необычного покроя, вроде охотничьей. Неприятен и сиповатый тенорок, в нем чувствуется сердитое напряжение, готовность закричать, сказать что-то грубое, злое, а особенно неприятны маленькие, выпуклые – как вишни, темные глаза.

«Нахал и, кажется, глуп», – определил Самгин и встал, желая уйти к себе, но снова сел, сообразив, что, может быть, этот человек скажет что-нибудь интересное о Марине.

– Замечательная бестия, Софрон этот. Встретил я его в Барнауле и предложил ему мои геологические услуги. «Я, говорит, ученым – не доверяю, я сам их делаю. Делом моим управляет бывший половой в трактире, в Томске. Лет тридцать тому назад было это: сижу я в ресторане, задумался о чем-то, а лакей, остроглазый такой, молоденький, пристает: «Что прикажете подать?» – «Птичьего молока стакан!» – «Простите, говорит, птичье молоко всё вышло!» Почтительно сказал, не усмехнулся. Ну, я ему и говорю: «Ты, парень, лакействовать брось, а иди-ко служить ко мне». Через одиннадцать лет я его управляющим сделал. Домовладелец, гласный городской думы, капиталец имеет, тысчонок сотню, наверняка. Таких у меня еще трое есть. Верные слуги. А с ученым дела делать – нельзя, они цены рубля не знают. Поговорить с ними – интересно, иной раз даже и полезно».

Попов начал говорить лениво, а кончил возбужденно всхрапывая и таким тоном, как будто он сам и есть замечательная бестия.

– О птичьем молоке – это старый анекдот, – заметил Самгин.

– Все – старо, все! – угрюмо откликнулся Попов и продолжал: – Ему, Софрону, было семьдесят три года, а он верхом ездил по двадцать, тридцать верст и пил водку без всякой осторожности.

Самгин слушал равнодушно, ожидая момента, когда удобно будет спросить о Марине. О ней думалось непрерывно, все настойчивее и беспокойней. Что она делает в Париже? Куда поехала? Кто для нее этот человек?

«Это – что же – ревность?» – спросил он себя, усмехаясь, и, не ответив, вдруг почувствовал, что ему хотелось бы услышать о Марине что-то очень хорошее, необыкновенное.

– В болотном нашем отечестве мы, интеллигенты, поставлены в трудную позицию, нам приходится внушать промышленной буржуазии азбучные истины о ценности науки, – говорил Попов, – А мы начали не с того конца. Вы – эсдек?

Самгин молча наклонил голову.

– Я тоже отдал дань времени, – продолжал Попов, выковыривая пепел из трубки в пепельницу. – Пять месяцев тюрьмы, три года ссылки. Не жалуюсь, ссылка – хороший добавок годам учения.

Он сунул трубку в карман, встал, потянулся, что-то затрещало на нем, озабоченно пощупал под мышками у себя, сдвинул к переносью черные кустики бровей и сердито заговорил:

– Напутал Ленин, испортил игру, скомпрометировал социал-демократию в России. Это – не политика, а – эпатаж, вот что! Надо брать пример с немцев, у них рост социализма идет нормально, путем отбора лучших из рабочего класса и включения их в правящий класс, – говорил Попов и, шагнув, задел ногой ножку кресла, потом толкнул его коленом и, наконец, взяв за спинку, отставил в сторону. – Плохо мы знаем нашу страну, отсюда и забеги в фантастику. Сумбурная страна! Население – сплошь нигилисты, символисты, максималисты, вообще – фантазеры. А нужна культурно грамотная буржуазия и технически высоко квалифицированная интеллигенция, – иначе – скушают нас немцы, да-с! Да еще англичане японцев науськают, а сами влезут к нам в Среднюю Азию, на Кавказ...

Самгин не стерпел и спросил, куда поехала Марина.

– Не знаю, – сказал Попов. – Кто-то звонил ей, похоже – консул.

– Вы ее давно знаете?

– От времен студенческих. А – что? Самгину показалось, что рачьи глаза Попова изменили цвет, он покачнулся вперед и спросил:

– Жениться на ней собираетесь?

– Разве нет других мотивов, – начал Самгин, но Попов перебил его, продолжая со свистом:

– В девицах знавал, в одном кружке мудростям обучались, теперь вот снова встретились, года полтора назад. Интересная дама. Наверное – была бы еще интересней, но ее сбил с толку один... фантазер. Первая любовь и прочее...

Он замолчал, снова вынул трубку из кармана. Его тон вызвал у Самгина чувство обиды за Марину и обострил его неприязнь к инженеру, но он все-таки начал придумывать еще какой-то вопрос о Марине.

– В общем она – выдуманная фигура, – вдруг сказал Попов, поглаживая, лаская трубку длинными пальцами. – Как большинство интеллигентов. Не умеем думать по исторически данной прямой и всё налево скользим. А если направо повернем, так уж до сочинения книг о религиозном значении социализма и даже вплоть до соединения с церковью... Я считаю, что прав Плеханов: социал-демократы могут – до определенного пункта – ехать в одном вагоне с либералами. Ленин прокламирует пугачевщину.

Набивая трубку табаком, он усмехнулся, так что пятнистое лицо его неестественно увеличилось, а глаза спрятались под бровями.

– О том, как люди выдумывают себя, я расскажу вам любопытнейший факт. Компания студентов вспоминала, при каких условиях каждый из них познал женщину. Один – хвастается, другой – сожалеет, третий – врет, а четвертый заявил: «Я – с родной сестрой». И сплел историйку, которая удивила всех нелепостью своей. Парнишка из богатой купеческой семьи, очень скромный, неглупый, отличный музыкант, сестру его я тоже знал, – милейшая девица, строгого нрава, училась на курсах Герье, серьезно работала по истории ренессанса во Франции. Я говорю ему: «Ты соврал!» – «Соврал», – признался он. «Зачем?» – «Стыдно стало пред товарищами, я, видишь ли, еще девственник!» Каков?

– Забавно, – откликнулся Самгин. Попов встал и свирепо засипел:

– Вы – что же – смысла анекдота этого не чувствуете? Забавно!..

– Прошу извинить меня, – сказал Самгин, – но я думал о другом. Мне хочется спросить вас о Зотовой...

Попов стоял спиной к двери, в маленькой прихожей было темно, и Самгин увидал голову Марины за плечом Попова только тогда, когда она сказала:

– Что же у вас дверь открыта?

– Ото, как ты быстро, – удивился Попов. Она молча прошла в спальню, позвенела там ключами, щелкнул замок, позвала:

– Григорий! Помоги-ко...

Он ушел, слышно было, как щелкают ремни, скрипит кожа чемодана, и слышен был быстрый говор, пониженный почти до шопота. Потом Марина решительно произнесла:

– Так и скажи.

Вышла она впереди Попова, не сняв шляпку и говоря:

– Ну-с, а с вами никуда не поеду, а сейчас же отправляюсь на вокзал и – в Лондон! Проживу там не более недели, вернусь сюда и – кутнем!

Попов грубовато заявил, что он провожать не любит, к тому же хочет есть и – просит извинить его. Сунув руку Самгину, но не взглянув на него, он ушел. Самгин встал, спрашивая:

– Можно проводить тебя?

– Нет, не надо.

– Тогда – до свиданья!

Не приняв его руку и усмехаясь, она нехорошим тоном заговорила:

– А ты тут выспрашивал Попова – кто я такая, да?

– Я спросил его только, давно ли вы знакомы... Марина стерла платком усмешку с губ и вздохнула.

– Это был, конечно, вопрос, за которым последовали бы другие. Почему бы не поставить их предо мной? На всякий случай я предупреждаю тебя: Григорий Попов еще не подлец только потому, что он ленив и глуп...

– Послушай, – прервал ее Самгин и заговорил тихо, поспешно и очень заботливо выбирая слова: – Ты женщина исключительно интересная, необыкновенная, – ты знаешь это. Я еще не встречал человека, который возбуждал бы у меня такое напряженное желание понять его... Не сердись, но...

– Нимало не сержусь, очень понимаю, – заговорила она спокойно и как бы вслушиваясь в свои слова. – В самом деле: здоровая баба живет без любовника – неестественно. Не брезгует наживать деньги и говорит о примате духа. О революции рассуждает не без скепсиса, однако – добродушно, – это уж совсем чертовщина!

Она подала ему руку.

– Мне пора на вокзал. В следующую встречу здесь, на свободе, мы поговорим... Если захочется. До свиданья, иди!

Самгин задержал ее руку в своей, желая сказать что-то, но не нашел готовых слов, а она, усмехаясь, спросила:

– Уж не кажется ли тебе, что ты влюбился в меня? И, стряхнув его руку со своей, поспешно проговорила:

– Все очень просто, друг мой: мы – интересны друг другу и поэтому нужны. В нашем возрасте интерес к человеку следует ценить. Ой, да – уходи же!

Явился слуга со счетом, Самгин поцеловал руку женщины, ушел, затем, стоя посредине своей комнаты, закурил, решив идти на бульвары. Но, не сходя с места, глядя в мутносерую пустоту за окном, над крышами, выкурил всю папиросу, подумал, что, наверное, будет дождь, позвонил, спросил бутылку вина и взял новую книгу Мережковского «Грядущий хам».

Утром, выпив кофе, он стоял у окна, точно на краю глубокой ямы, созерцая быстрое движение теней облаков и мутных пятен солнца по стенам домов, по мостовой площади. Там, внизу, как бы подчиняясь игре света и тени, суетливо бегали коротенькие люди, сверху они казались почти кубическими, приплюснутыми к земле, плотно покрытой грязным камнем.

Клим Самгин чувствовал себя так, точно сбросил с плеч привычное бремя и теперь требовалось, чтоб он изменил все движения своего тела. Покручивая бородку, он думал о вреде торопливых объяснений. Определенно хотелось, чтоб представление о Марине возникло снова в тех ярких красках, с тою интригующей силой, каким оно было в России.

«Что беспокоит меня? – размышлял он. – Боязнь пустоты на том месте, где чувство и воображение создали оригинальный образ?»

За спиной его щелкнула ручка двери. Вздрогнув, он взглянул через плечо назад, – в дверь втиснулся толстый человек, отдуваясь, сунул на стол шляпу, расстегнул верхнюю пуговицу сюртука и, выпятив живот величиной с большой бочонок, легко пошел на Самгина, размахивая длинной правой рукой, точно собираясь ударить.

– Бердников, Захарий Петров, – сказал он высоким, почти женским голосом. Пухлая, очень теплая рука. сильно сжав руку Самгина, дернула ее книзу, затем Бердников, приподняв полы сюртука, основательно уселся в кресло, вынул платок и крепко вытер большое, рыхлое лицо свое как бы нарочно для того, чтоб оно стало виднее.

– Простите, что вторгаюсь, – проговорил он и, надув щеки, выпустил в грудь Самгина сильную струю воздуха.

На бугристом его черепе гладко приклеены жиденькие пряди светлорыжих волос, лицо – точно у скопца – совсем голое, только на месте бровей скупо рассеяны желтые щетинки, под ними выпуклые рачьи глаза, голубовато-холодные, с неуловимым выражением, но как будто веселенькие. Из-под глаз на пухлые щеки, цвета пшеничного теста, опускаются синеватые мешки морщин, в подушечки сдобных щек воткнут небольшой хрящеватый и острый нос, чужой на этом обширном лице. Рот большой, лягушечий, верхняя губа плотно прижата к зубам, а нижняя чрезмерно толста, припухла, точно мухой укушена, и брезгливо отвисла.

«Комический актер», – определил Самгин, найдя в лице и фигуре толстяка нечто симпатичное.

– Изучаете? – спросил Бердников и, легко качнув головою, прибавил: – Да, не очарователен. Мы с вами столкнулись как раз у двери к Маринушке – не забыли?

Напомнил он об этом так строго, что Самгин, не ответив, подумал:

«Кажется, нахал».

– Вот и сегодня я – к ней, – продолжал гость, вздохнув. – А ее не оказалось. Ну, тогда я – к вам.

– Чем могу служить? – спросил Самгин. Бердников закрыл правый глаз, помотал головою, осматривая комнату, шумно вздохнул, на столе пошевелилась газета.

– Водицы бы стакашничек, аполлинарису, – сказал он. Острые глаза его весело улыбнулись.

«Интересное животное», – продолжал определять Самгин.

Ожидая воды, Бердников пожаловался на неприятную погоду, на усталость сердца, а затем, не торопясь, выпив воды, он, постукивая указательным пальцем по столу, заговорил деловито, но как будто и небрежно:

– Нуте-с, не будем терять время зря. Человек я как раз коммерческий, стало быть – прямой. Явился с предложением, взаимно выгодным. Можете хорошо заработать, оказав помощь мне в серьезном деле. И не только мне, а и клиентке вашей, сердечного моего приятеля почтенной вдове...

«Вот кто расскажет мне о ней», – подумал Самгин, -а гость, покачнув вперед жидкое тело свое, сказал вздыхая:

– Женщина-то, а? В песню просится.

– Редкой красоты, – подтвердил Самгин.

– Как раз – так: редкой! – согласился Бердников, дважды качнув головою, и было странно видеть, что на такой толстой, короткой шее голова качается легко. Затем он отодвинулся вместе с креслом подальше от Самгина, и снова его высокий, бабий голосок зазвучал пренебрежительно и напористо, ласково и как будто безнадежно: – Нуте-с, обратимся к делу! Прошу терпеливого внимания. Дело такое: попала Маринушка как раз в компанию некоторых шарлатанов, – вы, конечно, понимаете, что Государственная дума открывает шарлатанам широкие перспективы и так далее. Внушают Маринушке заключить договор с какими-то англичанами о продаже кое-каких угодьев на Урале... Вам, конечно, известно это?

– Нет, – сказал Самгин.

– Ой-ли? – весело воскликнул Бердников и, сложив руки на животе, продолжал, удивляя Самгина пестрой неопределенностью настроения и легкостью витиеватой речи: – Как же это может быть неведомо вам, ежели вы поверенный ее? Шутите...

В лицо Самгина смотрели, голубовато улыбаясь, круглые, холодненькие глазки, брезгливо шевелилась толстая нижняя губа, обнажая желтый блеск золотых клыков, пухлые пальцы правой руки играли платиновой цепочкой на животе, указательный палец левой беззвучно тыкался в стол. Во всем поведении этого человека, в словах его, в гибкой игре голоса было что-то обидно несерьезное. Самгин сухо спросил:

– Предположим, что я знаю договор, интересующий вас. Что же следует дальше?

– А дальше разрешите сообщить, что это дело крупно денежное и мне нужно знать договор во всех его подробностях. Вот я и предлагаю вам ознакомить...

Самгин, вскочив со стула, торопливо крикнул:

– Прошу вас прекратить... это! Как вы могли решиться сделать мне такое предложение?

Он безотчетно выкрикивал еще какие-то слова, чувствуя, что поторопился рассердиться, что сердится слишком громко, а главное – что предложение этого толстяка не так оскорбило, как испугало или удивило. Стоя перед Бердниковым, он сердито спрашивал:

– Почему вы считаете меня способным... вы знаете меня?

– Нет, как раз – не знаю, – мягко и даже как бы уныло сказал Бердников, держась за ручки кресла и покачивая рыхлое, бесформенное тело свое. – А решимости никакой особой не требуется. Я предлагаю вам выгодное дело, как предложил бы и всякому другому адвокату...

– Я для вас – не всякий! – крикнул Самгин.

– А какой же? – спросил Бердников с любопытством, и нелепый его вопрос еще более охладил Самгина.

«Нахален до комизма», – определил он, закуривая папиросу и говоря строгим тоном:

– Повторяю: о договоре, интересующем вас, мне ничего неизвестно. «Напрасно сказал, и не то, не так!» – тотчас догадался он; спичка в руке его дрожала, и это было досадно видеть.

Упираясь ладонями в ручки кресла, Бердников медленно приподнимал расплывчатое тело свое, подставляя под него толстые ноги, птичьи глаза, мигая, метали голубоватые искорки. Он бормотал:

– Сегодня – неизвестно, а завтра – можно узнать. Марина-то, наверно, гроши платит вам, а тут...

– Довольно об этом, – уже почти попросил Самгин.

– Ну, ну, ладно, – не шумите, – откликнулся Бердников, легко дрыгая ногами, чтоб опустить взъехавшие брюки, и уныло взвизгнул: – На какого дьявола она работает, а! Ну, мужчина бы за сердце схватил, – так мужчины около нее не . видно, – говорил он, плачевно подвизгивая, глядя в упор на Самгина и застегивая пуговицы сюртука. – За миллионы хватается, за большие миллионы, – продолжал он, угрожающе взмахнув длинной рукой. – Время-то какое, господин Самгин! Из-за пустяков, из-за выручки винных лавок люди убивают, бомбы бросают, на виселицу идут, а?

Бердников засмеялся странно булькающим смехом:

– Ппу-бу-бу-бу!

Раскачиваясь, он надул губы, засопел, и губы, соединясь с носом, образовали на лице его смешную шишку.

– Вы ей не говорите, что я был у вас и зачем. Мы с ней еще, может, как раз и сомкнемся в делах-то, – сказал он, отплывая к двери. Он исчез легко и бесшумно, как дым. Его последние слова прозвучали очень неопределенно, можно было понять их как угрозу и как приятельское предупреждение.

«Приятельское, – мысленно усмехнулся Клим, шагая по комнате и глядя на часы. – Сколько времени сидел этот человек: десять минут, полчаса? Наглое и глупое предложение его не оскорбило меня, потому что не могу же я подозревать себя способным на поступок против моей чести...»

И, успокоив себя, он подумал, что следовало задержать Бердникова, расспросить его о Марине.

«Я глупо делаю, не записывая такие встречи и беседы. Записать – значит оттолкнуть, забыть; во всяком случае – оформить, то есть ограничить впечатление. Моя память чрезмерно перегружена социальным хламом».

Ему очень понравились слова: социальный хлам. Он остановился, закрыл глаза, и с быстротою, которая доступна только работе памяти, пред ним закружился пестрый вихрь пережитого, утомительный хоровод несоединимых людей. Особенно видны были Варавка и Кутузов, о котором давно уже следовало бы забыть, Лютов и Марина – нет ли в них чего-то сродного? – Митрофанов и Любимова, рыжий Томилин, зеленоватой тенью мелькнула Варвара, и так же, на какую-то часть секунды, ожили покорные своей судьбе Куликова, Анфимьевна, еще и еще знакомые фигуры. Непонятен, неуловим смысл их бытия.

В эту минуту возврата в прошлое Самгин впервые почувствовал нечто новое: как будто все, что память показывала ему, ожило вне его, в тумане отдаленном, но все-таки враждебном ему. Сам он – в центре тесного круга теней, освещаемых его мыслью, его памятью. Среди множества людей не было ни одного, с кем он позволил бы себе свободно говорить о самом важном для него, о себе. Ни одного, кроме Марины. Открыв глаза, он увидал лицо свое в дыме папиросы отраженным на стекле зеркала; выражение лица было досадно неумное, унылое и не соответствовало серьезности момента: стоит человек, приподняв плечи, как бы пытаясь спрятать голову, и через очки, прищурясь, опасливо смотрит на себя, точно на незнакомого. Он сердито встряхнулся, нахмурился и снова начал шагать по комнате, думая:

«Истина с теми, кто утверждает, что действительность обезличивает человека, насилует его. Есть что-то... недопустимое в моей связи с действительностью. Связь предполагает взаимодействие, но как я могу... вернее: хочу ли я воздействовать на окружающее иначе, как в целях самообороны против его ограничительных и тлетворных влияний?»

Вспомнились слова Марины: «Мир ограничивает человека, если человек не имеет опоры в духе». Нечто подобное же утверждал Томилин, когда говорил о познании как инстинкте.

«Да, познание автоматично и почти бессмысленно, как инстинкт пола», – строго сказал Самгин себе и снова вспомнил Марину; улыбаясь, она говорила:

«Свободным-то гражданином, друг мой, человека не конституции, не революции делают, а самопознание. Ты вот возьми Шопенгауэра, почитай прилежно, а после него – Секста Эмпирика о «Пирроновых положениях». По-русски, кажется, нет этой книги, я по-английски читала, французское издание есть. Выше пессимизма и скепсиса человеческая мысль не взлетала, и, не зная этих двух ее полетов, ни о чем не догадаешься, поверь!»

Самгин остановился, прислонясь к стене, закуривая. Ему показалось, что никогда еще он не думал так напряженно и никогда не был так близко к чему-то чрезвычайно важному, что раскроется пред ним в следующую минуту, взорвется, рассеет все, что тяготит его, мешая найти основное в нем, человеке, перегруженном «социальным хламом». Папиросу он курил медленно, стоял у стены долго, но ничего не случилось, не взорвалось, а просто он почувствовал утомление и необходимость пойти куда-нибудь. Пошел, смотрел картины в Люксембургском музее, обедал в маленьком уютном ресторане. До вечера ходил и ездил по улицам Парижа, отмечая в памяти все, о чем со временем можно будет рассказать кому-то. По бульварам нарядного города, под ласковой тенью каштанов, мимо хвастливо богатых витрин магазинов и ресторанов, откуда изливались на панели смех и музыка, шумно двигались встречу друг другу веселые мужчины, дамы, юноши и девицы; казалось, что все они ищут одного – возможности безобидно посмеяться, покричать, похвастаться своим уменьем жить легко. Жизнерадостный шум возбуждал приятно, как хорошее старое вино. Отдаваясь движению толпы, Самгин думал о том, что французы философствуют значительно меньше, чем англичане и немцы. Трудно представить на бульварах Парижа Иммануила Канта и Шопенгауэра или Гоббса. Трудно допустить, что в этом городе может родиться человек, подобный Достоевскому. Невозможен и каноник Джонатан Свифт за столиком одного из ресторанов. Но очень понятны громогласный, жирный смех монаха Рабле, неисчерпаемое остроумие Вольтера, и вполне на месте Анакреон XIX века – лысый толстяк Беранже. Возможен ли француз-фанатик? Самгин наскоро поискал такого в памяти своей и – не нашел. Вспомнились стихи Полежаева:


 
Француз —дитя,
Он вам шутя
Разрушит трон,
Издаст закон...
 

Эти стихи вполне совпадали с ритмом шагов Самгина. Мелькнуло в памяти имя Бодлера и – погасло, не родив мысли. Подумалось:

«Буржуазия Франции оправдала кровь и ужасы революции, показав, что она умеет жить легко и умно, сделав свой прекрасный, древний город действительно Афинами мира...»

Вечером сидел в театре, любуясь, как знаменитая Лавальер, играя роль жены депутата-социалиста, комического буржуа, храбро пляшет, показывая публике коротенькие черные панталошки из кружев, и как искусно забавляет она какого-то экзотического короля, гостя Парижа. Домой пошел пешком, соблазняло желание взять женщину, но – не решился.

«Надоели мне ее таинственные дела и странные знакомства», – ложась спать, подумал он о Марине сердито, как о жене. Сердился он и на себя; вчерашние думы казались ему наивными, бесплодными, обычного настроения его они не изменили, хотя явились какие-то бескостные мысли, приятные своей отвлеченностью.

«Мир – гипотеза», – сказал некий «объясняющий господин», кажется – Петражицкий? Правильно сказал: мир для меня – непрерывный поток противоречивых явлений, которые вихрем восходят или нисходят куда-то по какой-то спирали, которая позволяет мыслить о сходстве, о повторяемости событий. Взгляд из прошлого – снизу вверх – или из желаемого будущего – из гипотетического верхнего кольца спирали вниз, в настоящее, – это, в сущности, игра, догматизирующая мысли. Не больше. Мысль всегда -догматизирует, иначе она – не может. Формула, форма – это уже догма, ограничение. Мысль – один из феноменов мира, часть, которая стремится включить в себя целое. Душа? Душа полудикого деревенского мужика, «дух» Марины. Встает вопрос о праве додумывать до конца, о праве создания и утверждения догматов, гипотез, теорий. «Объясняющие господа» не ставят пред собой этого вопроса. Нельзя отрицать этого права за аристократами духа, за рыцарями красоты, здесь вполне допустимо оправдание эстетическое. Но когда это право присваивает сын деревенского мельника Кутузов, ученик недоучившегося студента Ульянова... И должна быть ответственность за мысли. Кто это утверждал? Кажется, Жозеф де-Местр. У нас – Константин Победоносцев...» Незаметно и насильственно мысль приводила в угол, где сгущена была наиболее неприятная действительность. Самгин хмурился, курил и, пытаясь выскользнуть из тесного круга бесплодных размышлений, сердито барабанил пальцами по томику рассказов Мопассана. Он все более часто чувствовал себя в области прочитанного, как в магазине готового платья, где однако не находил для себя костюма по фигуре. И самолюбие все настойчивее внушало ему, что он сам должен скроить и сшить такой удобный, легкий, прочный костюм.

Часа в три он сидел на террасе ресторана в Булонском лесу, углубленно читая карту кушаний.

– Слушайте-ко, Самгин, – раздался над головой его сиповатый, пониженный голос Попова, – тут тесть мой сидит, интересная фигура, богатейший человечище! Я сказал ему, что вы поверенный Зотовой, а она – старая знакомая его. Он хочет познакомиться с вами...

Попов говорил просительно, на лице его застыла гримаса смущения, он пожимал плечами, точно от холода, и вообще был странно не похож на того размашистого человека, каким Самгин наблюдал его у Марины.

– Я собрался обедать, – сказал Клим, заинтересованный ужимками Попова и соображая: «Должно быть, не очень хочет, чтоб тесть познакомился со мной».

– Вместе и пообедаем, – пробормотал Попов, и Самгин решил подчиниться маленькому насилию действительности.

Пошли в угол террасы; там за трельяжем цветов, под лавровым деревом сидел у стола большой, грузный человек. Близорукость Самгина позволила ему узнать Берд-никова, только когда он подошел вплоть к толстяку. Сидел Бердников положив локти на стол и высунув голову вперед, насколько это позволяла толстая шея. В этой позе он очень напоминал жабу. Самгину показалось, что птичьи глазки Бердникова блестят испытующе, точно спрашивая:

«Нуте-с, как вы себя поведете?»

Неясное какое-то подозрение укололо Самгина, он сердито взглянул на Попова, а инженер, подвигая стул, больно задел Самгина по ноге и, не извиняясь, сказал:

– Самгин... Клим Иванович – так?

– Захар Петров, – откликнулся Бердников веселым голоском и, не вставая, протянул Самгину свою мягкую лапу. – Садитесь-ко, прошу покорно.

«Если посмеет заговорить о договоре – оборву!» – решил Самгин.

– Мы с зятем для возбуждения аппетита вопросы кое-какие шевелили, вдруг вижу: как раз русский идет, значит – тоже говорун, а тут оказалось, что Григорий знаком с вами. – Он говорил с благосклонной улыбочкой, от нее глаза его ласково и масляно помутнели. – Нуте-с, заказывайте! Мне, Григорий, спаржи побольше и сыру швейцарского, – самый чистый и здоровый сыр. Я как раз поклонник пищи растительной и молочной, а также фрукты обожаю. В чем французы совершенно артистически тонко понимают, так это в женщинах и овощах. Женщину воспитали столь искусно, что она подает вам себя даже как бы музыкально, а овощи у них лучшие в мире, это всеми признано. На Центральном рынке поутру не бывали? Посетите. Изумителен не менее Лувра.

Самгин слушал молча и настороженно. У него росло подозрение, что этот тесть да и Попов, наверное, попробуют расспрашивать о делах Марины, за тем и пригласили. В сущности, обидно, что она скрывает от него свои дела...

Бердников, говоря, поправлял галстук с большой черной жемчужиной в нем, из-под галстука сверкала крупная бриллиантовая запонка, в толстом кольце из платины горел злым зеленым огнем изумруд. Остренькие зрачки толстяка сегодня тоже блестели зеленовато.

– Папаша большой шалун по женской части, – проворчал Попов, прервав деловую беседу с гарсоном.

– Не верьте ему, – сказал Бердников, пошевелив грузное тело свое, подобрал, обсосал нижнюю губу и, вздохнув, продолжал все так же напевно, благосклонно: – Он такую вам биографию мою сочинит, что ужаснетесь.

«Вероятно, чудак, вроде Лютова», – подумал Самгин, слушая гладкую речь толстяка, она успокаивала его подозрения. Но Попов, внимательно рассматривая поданные закуски, неожиданно и грубовато спросил:

– Зотова в Англию уехала?

Самгин выпрямился, строго, через очки взглянул в лицо Бердникова, – оно расплывалось, как бы таяло в благодушной улыбке. Казалось, что толстяк пропустил вопрос Попова мимо своих ушей. Покачнувшись в сторону Самгина, весело говорил:

– Папашей именует меня, а право на это – потерял, жена от него сбежала, да и не дочью она мне была, а племянницей. У меня своих детей не было: при широком выборе не нашел женщины, годной для материнства, так что на перекладных ездил... – Затем он неожиданно спросил: – К политической партии какой-нибудь принадлежите?

– Нет, я не занимаюсь политикой, – суховато ответил Самгин.

– Большая редкость в наши дни, когда как раз даже мальчики и девочки в политику вторглись, – тяжко вздохнув, сказал Бердников и продолжал комически скорбно: – Особенно девочек жалко, они совсем несъедобны стали, как, примерно, мармелад с уксусом. Вот и Попов тоже политикой уязвлен, марксизму привержен, угрожает мужика социалистом сделать, хоша мужик, даже когда он совсем нищий, все-таки не пролетар...

Попов, разливая водку в рюмки, угрюмо сдвинул к переносью кустики бровей, чмокнул, облизал губы и вполголоса просипел:

– А вы для чего? Вы, такие вот, кругленькие, перевоспитаете его в пролетария, это же и есть ваша задача...

– Ну, ладно, я не спорю, пусть будет и даже в самом совершенном виде! – живо откликнулся Бердников и, подмигнув Самгину, продолжал: – Чего при мне не случится, то меня не беспокоит, а до благоденственного времени, обещанного Чеховым, я как раз не дотяну. Нуте-с, выпьемте за прекрасное будущее!

Подняв рюмку к носу, он понюхал ее, и лицо его сморщилось в смешной, почти бесформенный мягкий комок, в косые складки жирноватой кожи, кругленькие глаза спрятались, погасли. Самгин второй раз видел эту гримасу на рыхлом, бабьем лице Бердникова, она заставила его подумать:

«Забавный болтун. И, кажется, не глуп».

Его особенно удивляла легкость движений толстяка, легкость его речи. Он даже попытался вспомнить: изображен в русской литературе такой жизнерадостный и комический тип? А Бердников, как-то особенно искусно смазывая редиску маслом, поглощая ее, помахивая пред лицом салфеткой, распевал тонким голоском:

– Люблю почесать язык о премудрости разные! Упрекают нас, русских, что много разговариваем, ну, я как раз не считаю это грехом. Церковь предупреждает: «Во многоглаголании – несть спасения», однако сама-то глаголет неустанно, хотя и пора бы ей видеть, что нас, пестрый народ, глаголы ее не одноцветят, а как раз наоборот. Нам, господин Самгин, есть о чем поговорить. Европейцы не беседуют между собой на темы наши, они уже благоустроены: пьют, едят, любят, утилизируют наше сырье, хлебец наш кушают, живут себе помаленьку, а для разговора выбирают в парламенты соседей своих, которые почестолюбивее, поглупее. Социалистов выкармливают на эту роль, они и разговаривают публично о расширении условий для еды, питья, семейной жизни. О душе в парламентах не разговаривают, это даже и неприлично было бы, и даже смешно. А мы ведь все как раз о душе. Мы – кочевой народ, на полях мысли не так давно у Лаврова с Михайловским паслись, вчерась у Фридриха Ницше, сегодня вот травку Карла Маркса жуем и отрыгаем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю