Текст книги "Том 23. Статьи 1895-1906"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
Так погиб этот город, существовавший два тысячелетия, и вот ныне лежит труд двадцати веков, – неустанная работа сотни поколений людских, – лежит в виде груд щебня, возбуждая видом своим тоску и много мрачных дум.
Жизнь создаётся так медленно и трудно, а разрушается так быстро и легко… Зачем это?
Соборный храм во имя святого Владимира, стоящий в ограде херсонесского монастыря, с внешней стороны представляет собой красивое здание в византийском стиле, но несколько пёстрое и тяжёлое. Он построен в форме креста, как древнехристианские храмы, два фундамента которых уцелели и по сие время и находятся рядом с храмом в ограде. Раньше на этом месте стояло восемь христианских храмов, из них один во имя святого Василия, тот самый, в котором принял крещение князь Владимир.
Нижняя церковь собора включает в себя древний фундамент, несколько реставрированный. Он возвышается от пола церкви на полтора аршина и представляет собою именно остатки древнего корсунского храма святого Василия, в нём даже обозначено мраморной оградой то место, где стояла купель князя Владимира. На одной из стен большая картина изображает обряд крещения князя. Церковь низкая, тёмная, и остатки древнего храма, для которых она служит как бы футляром, усиливают холод и мрак, наполняющий её. Чувствуешь себя в склепе.
Верхняя церковь поражает своей пестротой. Всюду древневизантийский орнамент, всюду краски, громадные картины, блестящие ризы, золото и холодное сияние мрамора. Иконостас весь из мрамора, его резали в Италии, и он стоит около двух десятков тысяч. Большинство картин работы академиков, но среди окружающей их пестроты и блеска они не производят впечатления.
Весь храм построен из лучшего инкерманского камня, на гранитном основании. Пятьдесят две колонны из итальянского мрамора идут вокруг храма по галерее, окружающей его. В полукруглых окнах – цветные стёкла, окрашивающие море в фантастические краски. Вид на море из храма – широкий и красивый. В общем это сооружение, стоившее более миллиона, является скорее памятником старины, выстроенным на площади древней Корсуни и на месте храма Дианы. Службы в нём пока бывают два раза в год и посещаются севастопольцами неохотно. Севастополь стоит в двух с лишком верстах от храма, дорога плохая и пыльная.
Монахи хотя и знакомы с бытом древнего Херсонеса и имеют у себя наглядные доказательства неутомимой энергии греков, но не подражают им в этом. Даже рыбу, живя на берегу моря, они покупают на севастопольском базаре и не имеют даже своей лодки для сообщения с городом, на что заведующий раскопками Херсонеса господин Косцюшко-Валюжинич иронически указывает в своём отчёте о раскопках в 1895 году. При монастыре есть гостиница для желающих дышать воздухом моря и купаться. Зимой она пустует, летом – полна и представляет одну из статей дохода для монастыря.
Музей древностей Херсонеса, находящийся сейчас же за оградой монастыря, не только внутри битком набит вещами, но и снаружи завален ими. Чего тут нет! Громадные мраморные колонны с ажурными капителями, мраморный лев с городских ворот Херсонеса, гробницы, урны семейные, памятники, громадные глиняные сосуды для хранения вина, обломки барельефов, целые полы из мозаики, и на всём этом лежит отпечаток недосягаемого изящества эллинской культуры.
Сравнивая мраморный иконостас храма святого Владимира с древней резьбой капителей, орнаментов и барельефов, видишь, что современным итальянским мастерам совершенно недоступно такое тонкое понимание красоты рисунка и такое тонкое исполнение, которым обладали херсониты. В музее есть гипсовая головка гидры, эта маленькая, дурно положенная вещь – живёт и дышит, глядя на вас из-за стекла витрины. Обломок статуэтки Дианы, голова Зевса, бальзамарии, капители колонн и масса других предметов – всё это проникнуто красотой, воистину бессмертной.
Глядя на эти обломки исчезнувшей культуры, понимаешь, как громадно значение простоты в красоте. В сущности, все эти изваяния из мрамора – просты. И именно поэтому они так красивы. Вот пред вами плита мрамора, на ней начертана гражданская присяга херсонцев. Строки присяги окружены узкой рамкой орнамента. В нём ничего замысловатого, рисунок только прост, но он придаёт всей тяжёлой плите колорит художественной вещи.
А вот текст самой присяги, по переводу профессора Латышева: [56]56
из 9 тома материалов по археологии России – Прим. М.Г.
[Закрыть]:
«Клянусь Зевсом, Землёю, Солнцем, Девою (Дианой), и богами, богинями, и героями олимпийскими, кои владеют городом и землёю и укреплениями херсонаситов: я буду единомыслен относительно благосостояния и свободы города и граждан и не передам ни Херсонаса, ни Керкинитиды, ни Прекрасной гавани, ни прочих укреплений и земель, коими херсонаситы владеют, ничего никому – ни эллину, ни варвару, но буду охранять для народа херсонаситов и не нарушу демократии и желающему предать или нарушить не дозволю и не утаю вместе с ним, но заявлю городским демиургам; и врагом буду злоумышляющему и предающему и склоняющему к отпадению Херсонас или Керкинитиду, или Прекрасную гавань, или укрепления и область херсонаситов и буду служить демиургам как можно лучше и справедливее для города и граждан, и… [57]57
не разобрано – Прим. М.Г.
[Закрыть]народу охраню и не передам на словах ничего тайного ни эллину, ни варвару, что может повредить городу; и дара не дам и не приму ко вреду города и граждан; и не замыслю никакого несправедливого деяния против кого-либо из граждан, и никому замышляющему никакого подобного деяния не дозволю, но заявлю и при суде подам голос по законам; и в заговор не вступлю ни против общины, ни против кого-либо из граждан, кто не объявлен врагом народа; если же я с кем-либо вступлю в заговор и если связан какою-либо клятвою по обету, то нарушившему будет лучше и мне и моим, а пребывающему – обратное, и если я узнаю какой-либо заговор, существующий или составляющийся, то заявлю демиургам; и хлеба вывозного из равнины не буду продавать и вывозить в другое место из равнины, но только в Херсонас – Зевс, и Земля, и Солнце, и Дева, и боги олимпийские, пребывающему мне в этом да будет благо и самому, и роду, и моим, а непребывающему – зло и самому, и роду, и моим, и да не приносят мне плода ни земля, ни море, ни женщины, да не…» [58]58
см. В.В. Латышев «Греческие и латинские надписи, найденные в южной России в 1889–1891 гг.» («Материалы по археологии России», т.9. СПб. 1892) – Ред.
[Закрыть]
Низ плиты отломлен и пока ещё не найден. Присяга относится к четвёртому – третьему веку до Р.X., ко времени развития города.
Из находок 1826 года заслуживает серьёзного внимания золотое ожерелье, отправленное в Эрмитаж. Это ожерелье, судя по снимку с него, находящемуся в музее, отличается изумительной комбинацией частей, красотой исполнения и своей ценностью. Оно распалось на части от долгого пребывания в земле и состоит из семнадцати золотых круглых бляшек и ещё шестидесяти четырёх частей, представляющих собой изящные рубчатые трубочки и пластинки, испещрённые тонкой резьбой. В гробнице, из которой была вынута эта ценная вещь, найдено ещё бронзовое зеркало, ножные серебряные обручи, бусы из янтаря и агата, два золотые перстня, один из них с овальным аметистом, украшенным головой воина, вырезанной на нём, два кусочка румян, не потерявших своего свойства от многовекового пребывания в земле, две серебряные бляшки с вытисненным на них бюстом Афродиты и двумя амурами по сторонам её, серьги в виде рысьих голов, топазы, масса древних монет, и – нет возможности перечислить все вещи, извлечённые из этого маленького подземного музея.
Несомненно, что в этой гробнице была похоронена женщина, и, быть может, это именно гражданка Гикия, упоминавшаяся выше. Эта догадка основывается на том факте, что гробница была открыта под стеной города. Херсониты, очевидно, хорошо понимавшие важность для жизни чистого воздуха, хоронили своих мёртвых далеко вне городских стен; Гикия же, в награду за свою услугу гражданам, потребовала, чтоб её похоронили в стенах города.
Город воспротивился этому и предложил заменить такую почесть восстановлением сожжённого ею дворца на общественный счёт. Гикия не уступала, тогда граждане дали ей клятву, что исполнят её желание. Но женщина, зная силу обычая, который она нарушала, задумала испытать сограждан и сделала это так: подговорив своих слуг, она притворилась умершей. Херсониты были опечалены смертью славной женщины, но всё-таки решили нарушить клятву, данную ей, и вынесли её за город. У могилы Гикия встала и горько упрекнула сограждан за их вероломство. Тогда они дали ей вторую клятву и ещё при жизни позволили ей назначить место вечного успокоения, а когда она назначила, то отметили его её медным, вызолоченным бюстом.
«Но, – говорит Броневский, – было бы правдивым сомнение в том, что херсониты и вторую клятву свою исполнили, ибо сила обычая их весьма велика была». Может быть, они подкопались под стену города и похоронили Гикию, так сказать, на границе её и их желания. Конечно, это только догадка, подтверждаемая царственной роскошью гробницы и обилием ценностей, оказавшихся в ней.
Собственно говоря, весь полуостров представляет собой неисчислимую по богатству археологическую сокровищницу. На днях, по словам «Салгира» [59]59
общественно-политическая и литературная газета, издававшаяся в 1897 году в г. Симферополе – Ред.
[Закрыть], в селе Серогоз крестьяне, раскопав один маленький курган, открыли в нём целый клад: две подвески с изображением драконов, тринадцать уточек-подвесок древнегреческой работы, двадцать четыре пластинки с изображением мифологических лиц, ещё пятнадцать разнообразных пластинок, двести пятьдесят семь трубочек, сто тридцать чечевицеобразных кружков, сто девяносто два кружка круглых, двести семьдесят треугольных пластинок, массу пуговиц – все до одной вещи из высокопробного золота.
Недавно в херсонесский музей доставлена со степи в высшей степени интересная статуя. Это довольно грубое изображение человека в полный рост, на голове у него головной убор башкира, за спиной колчан и стрелы, руки сложены на живот, одежды длинные, до пят. Изваяна эта статуя из серого камня, по словам знатоков дела, не находящегося среди горных пород Крыма.
Вообще Крым для исторической науки – золотое дно, как заявляют местные любители археологии. Это естественно – в нём цвели такие роскошные цветы эллинской культуры, как Херсонес, Пантикапея…
Теперь на месте первого – мерзость запустения, на месте второй – Керчь, хранящая в почве своей многое множество ценностей.
Уходя с развалин Херсонеса, уносишь с собой что-то тяжёлое и мрачное. Кажется, что ушёл с почвы, от которой пахнет дымом, кровью, разлагающимися трупами. Сколько на земном шаре таких развалин! Много ли ещё будет, и настанет ли время, когда люди будут только созидать, утратив дикую страсть к разрушению?
Будем ли мы когда-либо менее алчны?
Алексей Максимович Пешков, псевдоним Максим Горький
Родился 14 марта 1868 года в Нижнем Новгороде [60]60
как документально установлено, М. Горький родился 16 марта 1868 года – Ред.
[Закрыть]. Отец – сын солдата, мать – мещанка. Дед со стороны отца был офицером, разжалован Николаем Первым за жестокое обращение с нижними чинами. Это был человек настолько крутой, что мой отец с десятилетнего возраста до семнадцати лет пять раз бегал от него. Последний раз отцу удалось убежать из семьи своей навсегда, – он пешком пришёл из Тобольска в Нижний и здесь поступил в ученики к драпировщику. Очевидно, у него были способности и он был грамотен, ибо уже двадцати двух лет пароходство Колчина (ныне Карповой) назначило его управляющим своей конторой в Астрахань, где в 1873 году он и умер от холеры, которой заразился от меня. По рассказам бабушки, отец был умный, добрый и очень весёлый человек.
Дед со стороны матери начал свою карьеру бурлаком на Волге, через три путины был уже приказчиком на караване балахнинского купца Заева, потом занялся окраской пряжи, разжился и открыл в Нижнем красильное заведение на широких началах. Вскоре он имел в городе несколько домов и три мастерских для набойки и окраски материи, был выбран в цеховые старшины, служил в этой должности три трёхлетия, после чего отказался, оскорблённый тем, что его не выбрали в ремесленные головы. Он был очень религиозен, до жестокости деспотичен и болезненно скуп. Жил девяносто два года и за год перед смертью сошёл с ума, в 1888 году.
Отец и мать обвенчались <самокруткой>, ибо дед не мог, конечно, выдать свою любимую дочь за безродного человека с сомнительным будущим. Мать моя на мою жизнь никакого влияния не имела, ибо, считая меня причиной смерти отца, не любила меня и, вскоре выйдя замуж второй раз, уже совершенно сдала меня на руки деда, который и начал моё воспитание с псалтири и часослова. Потом, семи лет, меня отдали в школу, где я учился пять месяцев. Учился плохо, школьные порядки ненавидел, товарищей тоже, ибо всегда я любил уединение. Заразившись в школе оспой, я кончил учение и более уже не возобновлял его. В это время мать моя умерла от скоротечной чахотки, дед же разорился. В семье его, очень большой, так как с ним жили два сына, женатые и имевшие детей, меня никто не любил, кроме бабушки, изумительно доброй и самоотверженной старухи, о которой я всю жизнь буду вспоминать с чувством любви и уважения к ней. Дядья мои любили жить широко, то есть много и хорошо пить и есть. Напившись, обыкновенно дрались между собой или с гостями, которых у нас всегда бывало много, или же били своих жён. Один дядя вколотил в гроб двух жён, другой – одну. Иногда и меня били. Среди такой обстановки о каких-либо умственных влияниях не может быть и речи, тем более, что все мои родственники – народ полуграмотный.
Восьми лет меня отдали <в мальчики> в магазин обуви, но месяца через два я сварил себе руки кипящими щами и был отослан хозяином вновь к деду. По выздоровлении меня отдали в ученики к чертёжнику, дальнему родственнику, но через год, вследствие очень тяжёлых условий жизни, я убежал от него и поступил на пароход в ученики к повару. Это был гвардии отставной унтер-офицер, Михаил Антонов Смурый, человек сказочной физической силы, грубый, очень начитанный; он возбудил во мне интерес к чтению книг. Книги и всякую печатную бумагу я ненавидел до этой поры, но побоями и ласками мой учитель заставил меня убедиться в великом значении книги, полюбить её. Первая понравившаяся мне до безумия книга – <Предание о том, как солдат спас Петра Великого>. У Смурого был целый сундук, наполненный преимущественно маленькими томиками в кожаных переплётах, и это была самая странная библиотека в мире. Эккартгаузен лежал рядом с Некрасовым, Анна Радклиф – с томом <Современника>, тут же была <Искра> за 1864 год, <Камень веры> и книжки на малорусском языке.
С этого момента моей жизни я начал читать всё, что попадало под руку; десяти лет начал вести дневник, куда заносил впечатления, выносимые из жизни и книг. Дальнейшая жизнь очень пестра и сложна: из поварят я снова возвратился к чертёжнику, потом торговал иконами, служил на Грязе-Царицынской железной дороге сторожем, был крендельщиком, булочником, случалось жить в трущобах, несколько раз отправлялся пешком путешествовать по России. В 1888 году, живя в Казани, впервые познакомился со студентами, участвовал в кружках самообразования; в 1890 году я почувствовал себя не на своём месте среди интеллигенции и ушёл путешествовать. Шёл из Нижнего до Царицына, Донской областью, Украиной, зашёл в Бессарабию, оттуда вдоль южного берега Крыма на Кубань, в Черноморье. В октябре 1892 года жил в Тифлисе, где в газете <Кавказ> напечатал свой первый очерк <Макар Чудра>. Меня много хвалили за него, и, переехав в Нижний, я попробовал писать маленькие рассказы для казанской газеты <Волжский вестник>. Их охотно принимали и печатали. Послал очерк <Емельян Пиляй> в <Русские ведомости> – тоже приняли и напечатали. Мне, пожалуй, следует заметить здесь, что лёгкость, с которой провинциальные газеты печатают произведения <начинающих>, воистину изумительна, и я полагаю, что она должна свидетельствовать или о крайней доброте господ редакторов или же о полном отсутствии у них литературного чутья.
В 1895 году в <Русском богатстве> (книга 6) напечатан мой рассказ <Челкаш> – о нём отозвалась <Русская мысль> – не помню в какой книге. В том же году в <Русской мысли> помещён мой очерк <Ошибка> – отзывов не было, кажется. В 1896 году в <Новом слове> очерк <Тоска> – отзыв в сентябрьской книге <Образования>.
В марте текущего года в <Новом слове> очерк <Коновалов>.
До сей поры ещё не написал ни одной вещи, которая бы меня удовлетворяла, а потому произведений моих не сохраняю – ergo [61]61
следовательно (лат.). – Ред.
[Закрыть]: прислать не могу. Замечательных событий в жизни моей, кажется, не было, а впрочем, я неясно представляю себе, что именно следует подразумевать под этими словами.
Праздник шиитов
В Тифлисе, в мае, 17–19 числа, магометане-шииты праздновали дни Али, зятя Магомета и сына Али-Хуссейна. Эти три дня заслуживают описания как дни, в которые религиозный фанатизм людей Востока, развиваясь свободно и невозбранно, достигает своего высшего пункта, принимает формы безумного исступления, нередко увечит и убивает своих рабов.
В основу праздника Али-Хуссейна легла борьба за политическое преобладание между Омейядами, династией калифов, которые вели свой род от Абу-Бекра, тестя Магомета, и Алидами, другой династией, родоначальником которой является зять пророка, Али. На почве этой борьбы в седьмом столетии возник среди магометан религиозный раскол и образовались две партии; одна из них – шииты [62]62
заблудившиеся – Прим. М.Г.
[Закрыть], они почитают Али святым, первым после Магомета, его потомков – единственными законными калифами, а коран – единственным учением о вере и образе жизни. Они признают также, что один из потомков Али – Магомет, живший в конце седьмого века, не умер, когда-нибудь восстанет из своего подземного убежища в образе истинного Махди (Мессии) и, восстав, выведет народ свой на путь счастия и истины. Другая партия тоже признает святость Али, но в порядке святости ставит его после Абу-Бекра и его потомков, а наряду с кораном почитает также и «сунну» [63]63
сборник устных религиозных преданий – Прим. М.Г.
[Закрыть]. Эти главные разногласия между двумя сектами от времени осложнились массой деталей, и ныне разница в верованиях и обрядах шиитов-персов и суннитов-турок очень велика. Али, святой шиитов, долго боролся с партией Абу-Бекра; однажды взял в плен своего злейшего врага – Айшу, жену Магомета, но он не добился со стороны арабов всеобщего признания калифом, был схвачен сторонниками противной партии в Мекке, во время молитвы в мечети, и они замучили его. Сын его, Хуссейн, продолжал борьбу, но также безуспешно и тоже был убит. Во дни, посвящённые чествованию памяти этих святых, их поклонники выражают свою печаль о поражении Али и Хуссейна, отчасти представляют битвы Али и его триумф после знаменитой «битвы верблюда», в которой жена пророка Айша воодушевляла свои войска к бою, сидя на верблюде, и сдалась воинам врага своего Али лишь после того, как её верблюду подрезали жилы на ногах.
Нужно заметить, что порядок и обряды празднования дней Али-Хуссейна видоизменяются в зависимости от местности и её преданий, которые часто совершенно чужды эпопее Али и Хуссейна, но, наслаиваясь на остов истории этих лиц, в конце концов затушёвывают её до неузнаваемости. По словам очевидцев и описаниям путешественников, в Карской области эти дни празднуются иначе, чем в Закавказье, у персов иначе, чем у арабов, и т. д.
Вот как праздновались дни Али-Хуссейна в Тифлисе, на Авлабаре, в азиатской части города, рассыпанной по высокой горе, подножие которой буйно омывает быстрая и шумная Кура.
Вечером 17 мая толпа персов, айсоров и елизаветпольских татар, вооружённая длинными, похожими на сабли кинжалами, собралась за Авлабаром в узкой долине, с одной стороны которой возвышается гора, а с другой – развалины тифлисской крепости, древнего и мощного сооружения, видавшего под своими стенами воинов Помпея. Собравшись тут, эти пёстро одетые люди с бронзовыми лицами и бритыми досиня черепами выстроились в длинную колонну, обнажили головы и, держа в опущенных руках свои ножи, долго молча смотрели на высокий шест, укреплённый на крыше одного из домов Авлабара. Когда вечернее солнце опустилось за гору и в долину тихо упала тень от развалин крепости – на шесте взвился большой чёрный флаг, и в этот момент толпа, взмахнув в воздухе ножами, единодушно испустила протяжный и тоскливый, воющий крик:
– Али! Хуссейн!
Повторив этот возглас трижды, толпа заунывно запела какой-то гимн и в такт пению стала маршировать по долине, взмахивая ножами, ярко блестевшими в воздухе. Всё ускоряясь в темпе, дружное пение постепенно начинало принимать характер болезненного вопля, ножи равномерно взлетали в воздух и, опускаясь вниз, почти касались плеч и голов, а на лицах людей, вместе с потом усталости, явилось выражение дикого экстаза. Тёмные глаза фанатических детей Востока, упорно следя за чёрным флагом, развевавшимся в воздухе, разгорались огнём религиозного воодушевления, их лица, искажённые страстным чувством, нервно вздрагивали, и уже с хрипом вырывался из их грудей громкий, единодушный крик, порой прерывавший их пение:
– Али! Хус-сейн!
Отовсюду бежали зрители – русские, грузины, армяне, женщины, солдаты, рабочие, торговцы, дети – всё население Авлабара и окружающих его местностей. Окружая подвижников плотным кольцом, зрители ходили за ними и жадными глазами с ожиданием смотрели на них. И вот один из фанатиков, высокий и седой старик с тёмным иссохшим лицом, замахнулся кинжалом над своей головой и лёгким, ловким ударом рассёк себе лоб. Тонкая, но обильная струя крови потекла по его лицу и вызвала у его сотоварищей громкий, радостный крик. Не прошло минуты, как уже более десяти голов и лиц было изуродовано ранами и залито кровью, красными полосками стекавшей на плечи и грудь. Каждый раз, как один из подвижников рассекал себе кожу, – товарищи встречали его кровь громким криком пламенного восторга. В колонне было около ста человек, но уже менее чем через пять минут после первого примера в ней не осталось ни одной головы, не окрашенной кровью. Правоверные, не принимавшие участия в этом самоистязании, подходили к окровавленным людям и, благоговейно касаясь руками их ран, мазали кровью у себя за ушами, под скулами, груди и лбы. А люди с изуродованными, наводящими острый ужас лицами сбросили с себя верхние одежды, обнажили плечи, с ритмичными возгласами: «Али! Хуссейн!» маршировали по долине и ожесточенно рубили себе кожу на головах, на плечах и грудях. Но вот из узкой, змеевидной улицы города выходит на долину ещё колонна шиитов. Они одеты в длинные чёрные хитоны с вырезанными на спине большими четырёхугольниками, из которых смотрит голое тело. Их головы повязаны чёрными повязками, а в руках у них толстые сыромятные ремни более аршина длиной, на одном конце которых прикреплены квадратные куски кожи объёмом в ладонь. У некоторых эти кожаные квадраты представляют собою мешочек, в который насыпана дробь или положены острые куски кварца, у других – в кожу воткнуты мелкие гвозди, третьи вместо кожи прикрепили к концам ремней кисти из медной проволоки. Колонна эта шла медленно и негромко пела какую-то странную песнь, полную покорности року, песнь, составленную из торжественных нот, длинных и однообразных, которые, чередуясь с более короткими и резкими, создавали странную мелодию, усыплявшую ум, ничего не давая ему. Эти люди напоминали хор пилигримов из «Тангейзера» [64]64
опера Рихарда Вагнера 1845 г. – Ред.
[Закрыть]. Лица их были облагорожены чувством, тихим чувством безропотной готовности к чему-то, спокойной уверенностью в необходимости подвига и сознанием силы совершить его… И кажется, что в поднятой ими туче пыли над их головами носится невидимый и бесформенный, но безжалостный и жестокий дух, поработивший их. А навстречу им несётся воющий крик облитых кровью энтузиастов:
– Али! Хус-сейн!
– Али! – отвечают они единодушным взрывом, и их страшные плети, свистнув в воздухе, с лязгающим звуком падают на обнажённые спины и рвут мышцы.
– Хус-сейн! – и снова плети режут воздух и живое тело.
Возникает страшное и отвратительное соревнование. Те, что режутся ножами, не хотят чувствовать меньше боли, чем чувствуют её те, что бичуются. В воздухе носится гулкий крик; люди, истязуемые влюблённым в муки кровавым гением фанатизма, поют и возглашают имена святых, зрители, магометане, тоже возбуждённые почти до безумия, бьют себя в груди кулаками, поощряют рвение истязуемых возгласами похвал, и в то время, как бичи лязгают по изуродованным, иссечённым спинам, они, эти правоверные, с восторгом и жадностью ловят капли крови, разлетающиеся по воздуху из разорванных мускулов. Безумие исступления всё возрастает, и пытки становятся всё более утончёнными, люди жаждут мук, ищут острейших страданий; ненасытные в своём рвении, они, кажется, готовы рвать своё тело руками и разбрасывать по земле горячие, дымящиеся куски его. Смотришь и изумляешься – откуда у этих людей так много железного терпения? Или подъём ликующего духа и в наши дни способен заглушать бурный протест истязуемой плоти? Фанатизм, экстаз, исступление – всё это сильные слова; но разве дают они понять, что есть в сущности своей та разительная сила, которую они скрывают за собой? И невольно думается, что если б эту дивную мощь человека направить не на работу разрушения, а на создание жизни, на творчество новых форм её, может быть, действительно «поразили бы люди и демонов и сами боги удивились бы им», как это сказано в одной хорошей книге…
Я жил в доме, который стоит над Курой, на высокой скале, и из окон моих видел весь Авлабар, раскинувшийся на противоположном берегу реки. Там ломаные линии домов, разделённые узкими, извилистыми и крутыми улицами, стоят чуть не на крышах друг у друга, поднимаясь от реки до вершины горы; и все они так хаотически скучены, так грязны и неуклюжи, что кажутся громоздким мусором, сброшенным с верха горы и при падении вниз, в страхе и без порядка, прилипшим к её каменным рёбрам. Черепица их крыш, серый камень стен, деревянные пристройки, балконы и террасы, висящие в воздухе, – вся эта масса камня и дерева, громоздясь друг на друга, заставляет думать, что только землетрясение, могучий толчок подземных сил, мог придать жилищам людей вид такого хаоса.
А Кура, ревущая в узком каменном ложе, между сдавивших её скал, с пеной гнева бьётся в берега, как бы грозя разрушить и смыть с них тяжёлые и грязные здания, – Кура наполняет воздух сердитым ропотом и ещё более усиливает оригинальность картины и странное впечатление, навеваемое ею.
Кура не широка. Из моего окна можно без усилия перебросить через неё камень во двор дома на том берегу. Этот двор принадлежит богатому персу, старику, который часто выходит гулять на двор и подолгу сидит в одном из углов двора на цыновке под тенью платана, окружённый своими жёнами, закутанными в белые покрывала, тремя девочками, из которых старшей едва ли минуло пятнадцать лет.
Вечером 17 мая этот двор чисто вымели, полили водой, а при наступлении ночи – осветили массой фонарей. Среди двора поставили высокий железный треножник и на нём медный сосуд, в котором красным пламенем горела тряпка или пакля, пропитанная нефтью. Ночью окна домов Авлабара ярко осветились, и по улицам, с пением, шумом и воем, с факелами в руках пошли процессии шиитов. В густой тьме душной ночи огни факелов то исчезали в извилинах улиц, бросая трепещущий отблеск на стены домов, то снова являлись пред глазами, образуя живые и причудливые узоры из пылающих точек, или, вытягиваясь в длинную линию, они золотой змеёй ползли по горе и освещали ножи, белыми молниями разрывавшие воздух над головами людей, охваченных восторженным безумием. Гул голосов, сливаясь с ропотом бешеных волн Куры, носился в воздухе таким могучим звуком – точно вместе с кающимися людьми вся гора вздыхала и стонала. Около полуночи процессия разбилась на отдельные группы и они разошлись по всем улицам, всюду сея огни и холодный блеск ножей.
И вот одна часть процессии пришла на двор перса против моего окна. Её ждали; на балконе дома стояли старики в длинных, тёмных одеждах и высоких клобуках, вроде тех, в каких изображают царей Вавилона и Ассирии. У ног стариков сидели два мальчика, одетые в белое. Когда процессия вошла во двор – она прекратила своё пение и образовала круг, в центре которого явилось четверо людей, обнажённых до пояса. Они встали по двое друг против друга около треножника, облившего их красным пламенем, а правоверные, сопровождавшие их, подняв факелы высоко вверх, окружили их кольцом огней. Затем наступило молчание, и с минуту все стояли неподвижно.
И вот, – среди напряжённой тишины, раздался детский голос, слабый, дрожащий, но чистый и звонкий, как стекло. Он пел, или, вернее, он певуче жаловался на что-то; он то замирал, бессильный и тоскливый, то вскрикивал жалобно и кротко, поднимался высоко к небу, в ту ночь скрытому чёрными тучами, и, дрожащий, робкий, но всегда по-детски милый и красивый, обрывался, падал вниз и замирал на ноте едва слышной, на звуке до того лёгком и бессильном, что, казалось, он был бы неспособен изменить полёт пушинки.
– А-а… о… э-а-а… о-о-э-а… – носилась в воздухе плачевная мелодия, и, когда утомлённый голос обрывался, толпа что-то дружно и глухо гудела, как бы виновато отвечая ему. Потом запел второй детский голос, более мужественный и сильный, но также полный красивых и печальных металлических вибраций, и, когда звуки его замерли, – раздался громкий, гортанный возглас одного из стариков. Он долго и внятно читал что-то на ломком языке, звуки которого, резкие и краткие, сыпались в тишину, как зёрна.
– Али! Хуссейн! – грянула толпа, и что-то странно звякнуло. Толпа громко запела дикую и воинственную мелодию, и я увидел, как четверо полуобнажённых людей, взмахнув чем-то в воздухе, с силой ударили себя по спинам, отчего раздался железный лязг… В руках у них были довольно толстые и длинные цепи, сложенные втрое; держа их обеими руками, эти люди с размаха, враз били ими себя по спинам, стараясь так выгибать тело под удар, чтоб на него легло возможно больше цепи. Поощряя их, толпа хлопала в ладоши и пела, потом вдруг задавала им какой-то торжествующий вопрос. Бичующиеся на время прерывали свое самоистязание и отвечали им хриплыми голосами, после чего, по грозному возгласу толпы, цепи снова взлетали в воздух и снова рвали тело.
– Али-и-и! – одобряюще выла толпа, и удары становились крепче, сильнее. Скоро это был уже противный, хлюпающий и лязгающий звук, точно пучком железных прутьев ударяли по густой грязи. Некоторые из толпы начали бить себя кулаками правой руки в левую сторону груди. Они размахивались широко, с ожесточением, и каждый удар заставлял их пошатываться. Факелы в их руках дрожали, и я видел, как капли смолы и искры падали на обнажённые плечи истязавшихся. Но они, должно быть, не чувствовали этой боли: они всё бичевали себя, и, когда их усталые руки уже не могли наносить сильных ударов, – они сами, возбуждая себя, громко ревели: