Текст книги "Том 23. Статьи 1895-1906"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Я профан, да. Моё мнение – мнение одного из публики, и против него стоят мнения профессионалистов, людей талантливых, высказавшихся за произведения своего соратника как за гениальные вещи. Но их мнение ни меня, ни кого из той публики, которая ищет в искусстве веяния духа святого, вдохновения, идей, отдыха от суровой действительности, – ни к чему не обязывает. Искусство существует не для художников, а для жизни, и не художники сделали гениями Рафаэля и Веласкеза, Ван-Дейка и Гвидо-Рени, не художники оценили и Иванова.
Искусство ценят люди жизни, те, кто ждёт от искусства откровения и поучения. Я внимательно слушаю мнении Прахова, Поленова и Васнецова, с чувством искреннего уважения к автору читаю письмо А.А.Карелина и в заключение говорю: странно мне читать и слушать всё это. Или искусство понятно и поучительно, или оно не нужно для жизни и людей. Доказано, что искусство Врубеля понятно только специалистам. Каково же его жизненное значение? Каково значение его картин без комментарий к ним, которых они требуют для понимания их сюжета и техники?
[10]
Когда появилась афиша, извещавшая публику, что около выставки в здании «Картины Врубеля» имеет быть первый общедоступный концерт, публика скептически отнеслась к этому.
– Картины Врубеля? Концерт? Ага, понимаем! Наверное, Вагнером будут угощать. Или вообще что-нибудь этакое… новое в духе картин. Не пойду.
И не пошла, хотя если бы она прочитала программу, то, может быть, и пошла бы. Программа концерта была старая. Пели из «Онегина» и из «Жизни за царя», и пели недурно. И если б публика была на этом концерте, я лишился бы очень оригинального удовольствия слушать концерт, который исполнялся исключительно для меня. Публикой был я и сами исполнители, которых нельзя считать публикой, хотя они и сходили с эстрады на места для публики и аплодировали своим товарищам.
Было очень приятно смотреть, как господа Томарс и Буренин поют, а хор сидит и, изображая публику, – хлопает артистам. Поёт госпожа Волжинская – и ей хлопают. Резонанс – оглушительный. «Принцесса Грёза» так и дрожит, когда господии Томарс пустит в ход все свои голосовые средства. Да, на концерте было пустынно, но весело. Артисты смеются, хористы тоже смеются, я сам хотел смеяться, но так как я один был всей публикой в зале, то сдержался, желая быть корректным и показать господам исполнителям, какая иногда публика бывает тихая и смирная, несмотря на то, что сами исполнители так кричат, как будто они дома, а не перед публикой. Попели, сколько по программе следовало, и ушли. И я ушёл обозревать околовыставочную территорию.
Около выставки, право, не менее диковинок, чем на самой выставке. Есть, например, дама с бородой и со свидетельством, удостоверяющим, что борода у неё не фальсифицированная. Посмотреть на неё стоит гривенник, и потом можно заплатить рубль, лишь бы не видеть её никогда более. Есть «живые фотографии» «только для взрослых». Почему именно для взрослых? А потому, что фотографии изображают такие сюжеты, как «Жемчужина гарема» и «После купанья». Есть «Нана», которой не следовало бы подходить с ярмарки так близко к месту торжества русской промышленности. А впрочем? Есть блины, дипломированные в Лионе. Они пекутся тут же на чистом воздухе без всякой крыши над ними, в печке, не имеющей ничего общего с печкой, и даже, кажется, без огня в ней. С виду лионские блины похожи на вафли. Против них, на земле сырой, поместились какие-то коричневые пироги, которые совсем ни на что не похожи.
Всюду рестораны, буфеты и лавочки, в которых продают самарские шляпы из соломы, цейлонский чай, баварский квас, рижское пиво… Датские домики, бенгальские тигры, синематограф, бельё из бумаги, кавказские трости, крымские фрукты, фонограф… Целая маленькая ярмарка, поражающий своей интернациональностью. Едва ли на земном шаре есть страна, в которой было бы так много всего датского, шведского, немецкого, французского, английского, Я уверен, что только у нас можно встретить шведские спички, американских чертей, французскую болезнь и английских клоунов в таком удивительном распространении. Замечательно, что кавказские армяне нашли около выставки место для сбыта своих тростей и серебра. Но ни один из русских кустарных промыслов не фигурирует среди этого интернационального базара, кроме московских пирогов и карманных жуликов.
Возвращаясь к концерту, не могу не отметить того факта, что он, несмотря на свою общедоступность, является как бы излишним. Дело в том, что у нас «слишком много музыки». Две оперы, Главач, Падуриано, балалаечники, бухарцы, нищие дети, хорваты и ещё двадцать всевозможных оркестров – можно оглохнуть от такого обилия музыки, такой хорошей и дешёвой.
Было бы, пожалуй, лучше, если б в здании «Картины Врубеля» публике предложили что-нибудь другое, вроде, например, чтения пьесы Ростана или каких-либо объяснительных чтений по искусству живописи и так далее. Это было бы и более интересно, и, несомненно, более полезно.
[11]
В четверг состоялся концерт оркестра хорватских студентов, и, несмотря на то, что 50 процентов сбора концертанты отчислили в пользу бедных учащихся в нижегородских учебных заведениях, – публики на концерте было очень немного. А концерты хорватов очень оригинальны и интересны. Оркестр состоит из студентов разных австрийских университетов и играет на «тамбурицах» разных величин и тонов. «Тамбурица» – хорватский народный инструмент – это одна из бесчисленных вариаций лютни и явилась оттуда же, откуда явилась наша балалайка, грузинская «чонгури», испанская гитара, арабская виола, итальянская мандолина и все другие струнные инструменты этого вида. Студенты играют на тамбурицах, усовершенствованных одним из хорват-композиторов, Каткичем, – их тембр очень разнообразен и нежен, инструменты чутки и отчётливо передают самые тонкие нюансы звука, так что даже такая сложная вещь, как фантазия из «Фауста», в исполнении на тамбурицах не только не теряет ничего, но ещё приобретает что-то новое, свежее, приятно ласкающее слух, является перед вами как бы в новых оригинальных одеждах, не в тех, в которых вы привыкли уже видеть её.
Вслед за Гуно сыграл соло, с аккомпанементом оркестра, докторант Джентилица. Пьеса, исполненная им, называется «Отчизне и любви»; это сильная и нежная песня влюблённого поэта и гражданина, написанная Зайцем, лучшим хорватским композитором, написавшим национальную патриотическую оперу «Никола Шубич». Никола Шубич – Леонид Хорватий; он с двумя тысячами лучшей хорватской молодёжи пал в 1566 году, защищая пограничный город Сигет от войск султана Сулеймана, стремившегося на Вену, где их достойно встретил Собесский.
Кроме пьесы «Отчизне и любви», ещё была исполнена из Зайца фантазия из оперы «Ребята, на борт», в которой замечательно мелодично соло тенора. Хорошо аранжированы Вукичем русские песни, особенно «Матушка-голубушка» и «Эй, ухнем!». Последняя в финале поразительно грустно звучит и так тоскливо, трогательно замирает, как этого не услышишь даже и в вокальном исполнении капеллы Славянского, впервые аранжировавшей эту бурлацкую, за душу берущую «воплю». Крайне красивы, просты и в то же время знакомы русскому уху задумчивые «Хорватские мотивы» Каткича, напоминающие наши то заунывные и безнадёжные, то удалые и энергичные народные песни.
Но самое оригинальное и интересное в концерте – это «Хорватский дом» Кухача. Кухач – ещё молодой композитор, патриот и панславист, он уже собрал четыре громадных тома южнорусских мотивов; он и критик и вообще крайне энергичная, живая натура, пылающая страстью к родине, озабоченная её будущим, посвящающая ей все свои силы. «Хорватский дом» студенты пели как гимн, сняв свои красные шапочки, и, хотя голосовые средства их хора крайне слабы, – это не убило оригнальной мелодии и страстности песни. Привожу её дословно как образчик народной поэзии хорват:
Лепа наша домовино,
Ой, юначка земльо мила,
Старе славе дедовино
Да бы вазда честна била!
Мила, кано си нам славна,
Мила си нам ти едина,
Мила куда си нам равна,
Мила куда си планина.
Ведро небо, – ведро чело,
Блага прса – благе ночи,
Топло лето – топло дело,
Бистре воде – бистре очи!
Веле горе – вели люди,
Руйна лица – руйна вина,
Сильни громи, сильни уди —
То е наша домовина!
Теци Сава, Драва теци,
Нит'ти, Дунай силу губи!
Куда шумиш – свету реци,
Да свой народ Хрват люби,
Док му ниве сунце грие,
Док му храще буря вне,
Док му мртве гроб сакрие —
Док му живо срце бие!
Как видите, это тот же сербский язык, на котором несколько отразилась близость Италии. Песня приблизительно может быть переведена так:
«Прекрасная наша отчизна, о, милая страна твоих детей и старой дедовской славы, – да будешь ты всегда честной!
Ты мила нам как страна славная, ты мила нам как единая, ты мила нам и твоими равнинами и твоими горами!
Ясно твоё небо – и ясны лица твоих детей, хороши их груди, – и хороши твои ночи, тепло лето, и спора работа, быстро текут воды – и быстры взгляды очей!
Велико твоё горе – но велики и твои люди, красно вино – и красны лица, сильны громы – и сильны руки – вот какова ты, наша отчизна!
Течёт Драва, и Сава течёт; ты, Дунай, не погубишь их силу! Лучше рассказывай всюду, где ты течёшь, о том, как хорват любит свою родину!
Он будет любить её, пока солнце греет нивы, пока буря сотрясает дубы, пока мёртвые лежат в гробах, а сильное сердце хорвата бьётся в его груди!»
Я не претендую на совершенную точность перевода, но, не правда ли, как проста и сильна эта славная песня! Да, удобно любить родину, когда она такая маленькая, как Хорватия, что её можно и аршином измерить и умом понять… У нас в народе нет такой песенки, как нет у нас и студенческих оркестров и хоров, знакомящих чужие страны с своей родиной и добывающих этим гроши, потребные на плату за право учения.
И эти хорваты, чехи и другие маленькие славяне очень счастливы, понимая свои страны, и не только поэтому они счастливы, а и потому ещё, что в своих маленьких странах, несмотря на грозящие им германизацию, и мадьяризацию, и латинизацию, они живут и жить дают другим. Двадцать лет тому назад у них было 80 процентов неграмотных, а ныне осталось уже 43 процента. И это дело не австрийского правительства, конечно, а только частных лиц. Австрийское правительство довольствуется тем, что берёт с хорватов 56 процентов всех доходов их страны и за это позволяет своим подданным отделываться от мадьяризации своими средствами.
А чехи? У них 3 процента безграмотных! Эти чуть заметные люди на земном шаре обогнали могущественных немцев, и высококультурных французов, и сметливых бриттов в деле народного образования.
Хорваты-студенты производят впечатление живых людей, – впечатление очень редкое и ценное по нынешним временам. Они прежде всего политики и имеют в виду прежде всего славянство.
– Эх вы! – говорил мне один из них. – Сколько времени вы тянулись к морю, пока дотянулись? Сколько это вам стоило? А о том, что мы единственная славянская народность, обладающая тремястами километров берега Средиземного моря, вы и забыли. Помогали бы нам по-родственному, освободив нас от влияния чуждых нам и позволив сплотиться в одну цельную южную Русь, и были бы вы без особых трудов соседями Триеста. Дёшево вы нас цените.
Я не политик и по части объединения народностей, как и по части округления границ, – плохо понимаю. Я плохо могу себе представить русского человека, которого интересовала бы внешняя политика при таком обилии внутренней. Тем не менее я слушал речь хорватов с глубоким наслаждением. Сколько у них знаний, сколько веры в себя, как они смелы, горячи, и как много они – граждане своей маленькой родины! С каким глубоким интересом они спрашивают о том, чего не знают, и как уверенно и сильно говорят о том, что им известно! Мне даже показалось, что и нас, русских, они знают более, чем знаем мы сами себя… По крайней мере наша литература и пресса, наша внешняя политика им известны, ей-богу же, более, чем нашим литераторам и нашим внешним политикам.
[12]
Явилось новое произведение Врубеля и новый комментарий к нему А.А. Карелина [19]19
речь идёт о статье А.А. Карелина «Новая картина М.А. Врубеля» в газете «Волгарь», 1896, номер 228 от 19 августа – Ред.
[Закрыть], – картина Врубеля написана на занавес городского театра, а комментарий А.А. Карелина в 228 номере «Волгаря». И то и другое туманно и уму простого смертного не доступно, но и в том и в другом есть свои достоинства. В картине Врубеля достоинство – её тон. Издали кажется, что художник похитил южную ночь с её мечтательно ласковым небом, чарующим блеском луны, прозрачными тенями и мягкими контурами деревьев, с её опьяняющим воздухом… только без звуков, без сладкого шёпота тёмной листвы, без тихого трепета бесчисленных жизней, населяющих траву её полей, листву её деревьев… Он похитил эту ночь, и из Италии – волшебник – привёз на Север и наклеил её на полотно театрального занавеса пред очи потомков Минина и разных других русских людей, которые в недоумении смотрят на эту странную картину и, со свойственной им художественной неразвитостью, ищут в ней какого-либо смысла, какой-либо идеи.
Занятие совершенно бесполезное, ибо, по заявлению комментатора нового искусства господина А.А.Карелина, картина может «столько сказать чувству, что заслонит собой любые фабулы, быть может, больших идей». У картины нет названия, и вы имеете полное право думать, что она изображает «Панихиду о здравом смысле», или «Провал сквозь землю престарелых дев», или «Молодого малороссиянина, сватавшего себе дивчину в жёны и получившего гарбуз» – символ отказа.
Претендовать на неясность картины нельзя, дело происходит ночью, хотя и хорошей южной ночью и при свете луны. А затем – картину писал Врубель, – значит – тем более нельзя требовать от неё ясности сюжета.
На ней изображена палуба баржи и парус, печально повисший в воздухе, а может быть, это терраса и драпировка, а не баржа и парус. На фоне этого угловатого сооружения стоит парубок с бандурой или паж с лютней – по господину Карелину – это «идеальной чистоты юноша», который занимается пением «чистой, девственной песни» под аккомпанемент своей бандуры, при свете луны и среди тишины. В его песне, по комментарию господина Карелина, звучит только чистое чувство, а не полученное искусство, подчас неискреннее и не тёплое сердцу, вследствие чего из-под земли вылезают слушать «чистую девственную песню юноши идеальной чистоты» некие монстры неизвестного пола и возраста.
Впрочем, они, быть может, не вылезают, а проваливаются сквозь землю, отчаявшись понять «идеально чистого юношу» интенсивно туманного Врубеля и свирепо поэтические комментарии А.А.Карелина. Весьма вероятно, что эти монстры – суть только тени и грёзы юноши, допустимо, что они – просто статуи, и не менее верно будет предположить, что это – символы. У одного из них нос в форме куба, у другой ухо в виде шляпки гвоздя – они имеют на глазах бельма, и их физиономии говорят, что они вели жизнь дурную… За ними видны деревья – вполне деревянные деревья; есть на картине и город, или развалины города, или взволнованная река, – как вам будет угодно.
Всё это изображено угловато, без грации, с бравурным размахом, хлёсткими ударами кисти, претендующей на оригинальность и желающей импонировать во что бы то ни стало. Она импонирует. Издали картина действительно навевает какое-то странное мечтательное настроение, ослабляющее ум и зрение, как дым корней того наркотического растения, которое с такой страстью курят в Закаспийской области. Но избави вас боже подойти к ней близко – ваше впечатление гибнет вместе с её красотой. Пред вами хаос творчества и только. Хаос, далеко не красивый и не производящий никакого впечатления, – чем больше вы смотрите на эту вещь, тем более пред вами обнажается намеренная грубость её техники. Увы – «новое искусство», которым можно наслаждаться на расстоянии версты!
Будь господин Врубель русский, о его искусстве можно бы сказать то же, что сказано про Русь, перефразировав немного:
Отказываясь от искания идеи и смысла в новом искусстве, поищем его в комментарии к новому искусству.
Как нужно понимать начало статейки господина Карелина «Новая картина М.А.Врубеля», гласящее так:
«Замолкли звуки первого акта «Миньоны» [21]21
опера французского композитора Амбруаза Тома – Ред.
[Закрыть], стих гром рукоплесканий, и плавно спустилась сверху картина, закрыв собою сцену, на которой была не жизнь, а искусство, ей подражающее, заслонив виденное и слышанное самим живым чувством, воплощением идеи литературного или исторического сюжета?»
Я понимаю это так: на сцене было искусство, изображавшее жизнь, а потом сверху спустилось искусство, ничего общего с жизнью не имеющее. Но при чём тут и к чему относится «воплощение идеи литературного или исторического сюжета» – это для меня «темна вода во облацех».
Засим следует такой образец литературного языка:
«К чему же мне и видевшим её («глаза имеющим») название этой картины? Пусть у неё не будет даже имени: она столько скажет чуткому чувству, что заслонит собою любые фабулы, быть может, больших идей.»
Я не понимаю «любых фабул, быть может, больших идей», я могу ещё помириться с «чутким чувством», но «фабулы идей» – выше моего понимания. Я также не в состоянии понять и такого заявления господина А.А. Карелина:
«Я слышал на днях в думе мнение одного высокопросвещённого лица, занимающего крупное административное положение. Он говорил, что если бы М.А. Врубель обладал техникою К.Г. Маковского при умении передавать так чувство, как он – Врубель – умеет это делать, – то трудно было бы желать лучшего. Мнение – авторитетное, почтенное…»
Господину Карелину, апологету и комментатору нового искусства, свободному художнику, делает большую честь то обстоятельство, что он внимательно прислушивается к мнениям о новом искусстве лиц, занимающих крупное административное положение… Это очень хорошо со стороны господина Карелина – уж если ссылаться на авторитеты, так именно на самые солидные, против которых возражать очень неудобно. Я думаю, что господин Карелин этот приём подтверждения своих доводов заимствовал у нашего знаменитого химика Менделеева, употреблявшего такие же приёмы защиты своих мнений на торгово-промышленном съезде. Очень солидный приём.
И я уверен, что «новое искусство» привьётся, раз за него будут столь веские доводы. Искусство Врубеля не ново, комментарии А.А. Карелина – неясны и не особенно грамотны – впрочем, они идут к новому искусству, как к Сеньке шапка. Но что ново и что оригинально в новом искусстве, так это именно его защита, вся основанная на ссылках на авторитеты. Раньше в оправдание гениального чудачества приводились имена Прахова, Поленова, Васнецова; теперь дошло дело до лиц, занимающих крупное административное положение. Я больше не спорю против нового искусства, когда так. Сохрани меня боже!
[13]
В последнем номере «Недели» господин Дедлов поместил очень маленькую и очень странного характера статейку о господине Врубеле и его картинах (речь идёт о статье Дедлова «С выставки» [22]22
«Неделя», 1896, номер 35 от 1 сентября). Дедлов – псевдоним беллетриста, критика и публициста В.Л. Кигна – Ред.
[Закрыть]. Статья господина Дедлова написана в тоне для господина Врубеля весьма лестном и имеет тенденцию внушить публике, что в лице творца «Принцессы Грёзы» и «Микулы» она имеет дело с художником недюжинным, с новатором в области искусства, с душой, тревожно ищущей нового, с человеком, которого мучит «какая-то грёза о чём-то новом, неясном, не даёт ему писать, «как другие», заставляет его искать небывалого, а может быть и… несуществующего».
Основанием для признания за господином Врубелем всех сих качеств служит господину Дедлову только тот факт, что Врубель пишет не «как другие», хотя господин Дедлов совсем не утверждает, что комментируемый им художник пишет лучше, чем другие, как и вообще ничего не утверждает и не доказывает своей статьёй, что, впрочем, не мешает ему заключить эту статью «горьким» упрёком по нашему адресу.
«В столичной печати, говорит он, – я не встречал серьёзных статей о врубелевских панню. Загадку в пять минут разрешила одна нижегородская газета: «Врубель нищ духом и беден воображением. Его картины – признак оскудения идеалов и упадка вкуса. Его живопись – оригинальничанье человека, знающего, что у него нет таланта, и потому, ради приобретения известности, творящего скандалы в живописи…» Эх, господа, господа! Ценители, руководители!»
Нас не может не задеть этот упрёк ввиду его полной неосновательности и ввиду того, что против выставленных нами положений по вопросу о том, есть ли искусство Врубеля «новое» искусство или же оно совсем не искусство, а только чудачество в искусстве, – против всего, что было сказано нами по существу, господин Дедлов не возражает ни словом. Он просто упрекает нас в поспешности оценки индивидуальности художника и, упрекнув, очевидно, полагает, что этим он оказал большую услугу «новому» искусству, сиречь искусству господина Врубеля, с которым, кстати сказать, господин Дедлов лично знаком. Но даже и личное знакомство с художником не позволяет господину Дедлову сказать о нём что-либо такое, что могло бы поднять престиж господина Врубеля в глазах публики. Нам даже кажется, что господин Дедлов оказал своему знакомому очень неприятную, прямо-таки медвежью услугу, хватив господина Врубеля камнем своей логики не в бровь, а прямо в глаз, и даже не однажды угостив его так… невкусно.
Судите сами: рассказывает господин Дедлов, как однажды пришёл он в мастерскую Врубеля и увидал там «Демона» кисти этого художника. Вот как описывает господин Дедлов «Демона»:
«Одутловатое скопческое лицо без возраста, выпуклые тусклые глаза с безумным выражением тупой, холодной, но невыразимо тяжкой тоски. На безобразном неподвижном лице – та же печать каменного отчаяния. Глаза не смотрят на зрителя, они никуда не смотрят, но видят всё, видят и вас, и вам страшно, вас тянет к себе этот взгляд.
На картине было выяснено только лицо. Остальное было только начато, верите, даже и не начато. Стоит, или сидит, или летит его чудовище? Что за ним – стена, или гора, или ночное небо? Надо окончить, тогда выйдет небывалая картина.»
С той поры прошли года, но «небывалой» картины всё ещё нет, и никто до сей поры, ниже сам господин Врубель, не знает – стоит, сидит или летит Демон со скопческим лицом. Итак, однажды господин Врубель удачно, по рассказам господина Дедлова, написал лицо «Демона» и до сей поры его не кончил. Что же следует заключить отсюда, что господин Врубель – художник гениальный и что наше убеждение в нищете его воображения ошибочно? Во всяком случае, рассказав о «Демоне», господин Дедлов, как нам кажется, ничего не сказал лестного для господина Врубеля.
Затем господин Дедлов говорит о «Принцессе Грёзе» и о «Микуле». Рассказав, что Врубель нарисовал «морские волны в виде стружек» и построил галеру «из каких-то странных плотов, помостов, балок и брусьев, наваленных и нагороженных в непонятной связи», господин Дедлов поясняет, что он хотел этим сказать, что он тут изобразил, – вы не поймёте. Да понимает ли и сам он, удалось ли ему поймать тут неуловимое? Нет, не удалось.
Едва ли господин Врубель останется доволен таким заключением своего знакомого, – едва ли. И, наконец, говоря о «Ммкуле», господин Дедлов заявляет: «это одно из тех врубелевских произведений, которым завидуют знаменитости, несмотря на то, что это не искусство».
Группируя всё сказанное господином Дедловым о Врубеле, мы видим, что все претензии последнего на звание гения и новатора в области искусства ограничиваются тремя работами, причём первая из них хотя, по словам господина Дедлова, и хороша, но не окончена, вторая «не удалась», а третья – «не искусство».
Нам кажется, отсюда довольно ясно видно, насколько уместен и основателен упрёк господина Дедлова по нашему адресу.
Покончим однако с господином Дедловым и напомним несколько общих положений из области теории искусства, дабы показать, насколько творчество Врубеля далеко от них.
Роль искусства – педагогическая, цель его – установить возможно более полную общность ощущений и чувств. Ощущения и чувства всего более разделяют людей, о вкусах и цветах не спорят, их считают чисто личными, и вот для того, чтобы более объединить и сроднить людей, нужно, так сказать, социализировать их ощущения и чувства, подметить в них одну и ту же всем людям общую черту, выразить её нотами, красками, словами, и, таким образом, до некоторой степени сделать ощущения и чувства тождественными у того и другого лица.
Отвечает ли современное искусство вообще и, в частности, искусство Врубеля этой великой задаче, имеет ли оно её в виду? Нам кажется, вообще – нет, а в частности – искусство Врубеля стоит неизмеримо далеко от этой задачи, совершенно не хочет знать её.
По словам господина Дедлова, его знакомый художник занят исканием «небывалого, а может быть, и несуществующего». Это странное занятие хотя и очень распространено в наши взбалмошные дни, в тяжёлые дни духовного оскудения, но с искусством не имеет ничего общего. Госпожа Гиппиус тоже недавно заявила в стихотворной форме:
– и, на наш взгляд, Врубелю следовало бы предложить ей руку и, по совету Бальмонта, отправиться втроём с поэтом
– или ещё в более отдалённое место, если таковое возможно найти во вселенной.
Мы полагаем, что сколько бы времени эта почтенная тройка ни употребила на своё путешествие и даже если б она заплуталась по дороге, – жизнь и искусство не понесли бы от такого события чувствительного урона. В жизни достаточно непонятного и туманного, болезненного и тяжёлого и без фабрикатов фирмы Врубель, Бальмонт, Гиппиус и Ко. Жизнь требует света, ясности и нимало не нуждается в туманных и некрасивых картинах и в нервозно-болезненных стихах, лишённых всякого социологического значения и неизмеримо далёких от истинного искусства. Оно облагораживает людей, оно должно служить этой цели, а не развинчивать нервы и притуплять воображение, заставляя его представлять себе морскую волну в форме «деревянной стружки», как это делает, по словам господина Дедлова, его знакомый художник Врубель.
Претензии всех этих скучных людей, вообразивших себя новаторами и воображающих, что их не понимают, так же нелепы, как и обширны; господин Мережковский, ягода одного поля с вышеназванными невропатами, заявляет от лица всей компании: «Мы – неведомое чуем!» [25]25
из стихотворения поэта-декадента Д.С. Мережковского «Дети ночи». – Ред.
[Закрыть] – и называет себя со товарищи «слишком ранними предтечами слишком медленной весны» [26]26
из того же стихотворения Мережковского – Ред.
[Закрыть]. Эти фразы в переводе на более удобопонятный язык будут значить только то, что господа художники и поэты, поражённые декадансом, модной болезнью, смотрят на искусство как на область свободного и никакими законами не стесняемого выражения своих личных чувств и ощущений. «Искусство – свободно», – твёрдо помнят они и с уверенностью занимаются гайдамачеством в искусстве, выдвигая на место кристально чистого и звучного пушкинского стиха свои неритмичные стихи, без размера и без содержания, с туманными образами и с дутыми претензиями на оригинальность тем, а на место картин Репина, Перова, Прянишникова и других колоссов русской живописи – колоссальные полотна, техника которых вполне родственна угловатым и растрёпанным стихам madame Гиппиус и иже с ней. Какой социальный смысл во всём этом, какое положительное значение может иметь эта пляска святого Витта в поэзии и живописи?
Гюйо, определяя искусство, говорит приблизительно следующее:
«Всякое искусство есть средство социального согласия и даже более глубокое, чем другие: одинаковым образом думать, без сомнения, есть уже много, но этого недостаточно ещё для того, чтобы заставить нас одинаковым образом желать, великая тайна – заставить нас одинаковым образом чувствовать, и это-то чудо совершается посредством искусства.» [27]27
цитата из предисловия французского философа Ж.-М. Гюйо к его книге «Искусство с точки зрения социологии», изд. Л.Ф. Пантелеева, 1891, стр. VIII. – Ред.
[Закрыть]
Едва ли можно не соглашаться с этим определением значения искусства талантливым французским эстетиком.
Какое же отношение к социальному искусству, к искусству, имеющему своей целью воспитание духа и чувств человека, какое отношение к искусству, стремящемуся облагородить жизнь, могут иметь картины Врубеля и Галлена, стихи Гиппиус и Бальмонта и вообще всё то, что делают в области искусства люди, ищущие «несуществующего» и стремящиеся «за пределы предельного»?
[14]
Много говорилось о том, что художественный отдел на выставке беден, составлен случайно, без строгого подбора образцов, что он не представляет собою сколько-нибудь ясной картины движения нашего искусства и вообще очень нелестно для нас представляет наше искусство. Замечено было и то обстоятельство, что обилие пейзажа в художественном отделе почти совершенно подавляет жанр, а самый жанр не ярок и очень слабо отражает русскую действительность.
Но всё-таки он её отражает, и, значит, можно говорить о том, какие именно стороны жизни человека всего более вдохновляют наших художников. И вот, рассматривая жанр в художественном отделе, видишь целый ряд картин, рисующих смерть, болезни, немощи и разные виды несчастий, преследующих людей. Здесь изображён умирающий отец семейства, там вдова, только что похоронившая мужа, больной брат, похороны ребёнка, старик, который пережил свою старуху, и тому подобные картины, довольно однообразно трактующие на тему о кладбище как конечном пункте нашего жизненного пути. Иногда наше искусство отступает от своего служения смерти и изображает свадьбу… в тюрьме, зал судебного заседания, где в ожидании приговора томится какой-то преступный юноша и страдают его мать и сестра, изображает очень мелодраматических нищих на утрированно синем фоне ясной звёздной ночи, художественно-деревянных переселенцев, остолбеневших от горя, горбатых аскетов-монахов, делает намёк на тяжёлые семейные коллизии и драмы…
На общем мрачном фоне всех этих невесёлых картин очень выпукло выделяется весёлый «Сельский праздник» Дмитриева-Оренбургского и колоритная «Свадьба в Малороссии». Эти два яркие пятна да ещё не без юмора написанный «Урок пения» – почти всё, что напоминает зрителю о жизни как о совокупности явлений, окрашенных не исключительно в серые и тёмные, но в самые разнообразные краски.
И, невольно задумываясь над вопросом, почему именно господа современные художники черпают свои сюжеты преимущественно из области страданий, вспоминаешь, что за последнее время ни одна комедия, кроме «Первой мухи» Величко, не имела успеха и что наша драма всё более и более вводит в свои рамки мелодраматические мотивы и эффекты. А наряду с ней на сцене царит грубейший фарс Мясницкого и пошловатые пьески Мансфельда. Публика охотно смотрит их и, сидя в театре, весело смеётся, а придя домой и соединясь в компанию, говорит об упадке театра и возмущается, но следует думать, что она более искрення в первом случае. Драму публика идёт смотреть, если драма нова, но и новую драму она в большинстве случаев предпочитает старой оперетке. Публика понимает, что «театр есть школа народа», но большинство публики настолько много работает, так поглощено добыванием куска хлеба, в такой степени опутано и подавлено условиями своего быта, что идёт в театр уже не как в аудиторию, где проповедуется мораль и карается порок ради торжества добродетели, а как в место, где можно отдохнуть от треклятой, серой, скучной будничной жизни. И, видя, что современная драма шита на живую нитку, что она сделана, а не сотворена, что её завязка и развязка – дело ума и пера автора, а не жизненных условий, что вообще она написана с целью выдавить из публики слезу, а не с горячим желанием указать ей способ распутывания разных гордиевых узлов нашего быта, – публика предпочитает лучше смеяться над топорными фарсами, чем плакать над драмой, лишённой всякого социального значения, драмой без вдохновения и без знания пути жизни и души человека. Таким образом, вина публики в предпочтении ею фарса и буффонады – драме ослабляется качествами самой драмы. Публика всегда пойдёт смотреть пьесу, в которой есть сила и искренность творчества, и Островский до сей поры мил ей, хотя его типы уже далеки от наших дней. Но глубокая жизненная правда его творчества не стареет, хотя факты, сырой материал его драм, уже и утратили свою свежесть.