Текст книги "Том 4. Фома Гордеев. Очерки, рассказы 1899-1900"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Перед лицом жизни
Перед лицом Жизни стояли двое людей, оба недовольные ею, и на вопрос: «чего вы ждёте от меня?» один из них усталым голосом сказал:
– Я возмущён жестокостью твоих противоречий, разум мой бессильно пытается понять смысл бытия, и сумраком недоумения перед тобой душа моя полна. Моё самосознание говорит мне, что человек есть лучшее из всех творений…
– Чего ты хочешь от меня? – бесстрастно спросила Жизнь.
– Счастья!.. Для счастья моего необходимо, чтобы ты примирила две основы противоречий души моей: моё «хочу» с твоим «ты должен».
– Желай того, что должен, – сурово сказала Жизнь.
– Я жертвой твоей быть не желаю! – воскликнул человек. – Я властелином жизни быть хочу, а должен шею гнуть в ярме её законов – для чего?..
– Да вы говорите проще! – сказал другой, стоявший ближе к Жизни, а первый продолжал, не уделив внимания словам товарища:
– Я хочу свободы жить в гармонии с желаниями своими и не желаю быть для ближнего, – по чувству долга, – ни братом, ни слугой, я буду тем, чем захочу свободно – рабом или братом. Я не желаю в обществе быть камнем, который общество кладёт, куда и как захочет, устраивая тюрьмы благополучия своего. Я человек, я дух и разум жизни, я должен быть свободен!
– Постой, – сказала Жизнь. – Ты много говорил, и всё, что скажешь дальше, мне известно. Ты хочешь быть свободным! Что же? Будь! Борись со мной, победи меня и будь мне господин; а я тогда твоей рабой буду. Ты знаешь, я бесстрастна и победителям всегда легко сдавалась. Но нужно победить! Ты на борьбу со мной, своей свободы ради, способен? Да? Достаточно силён ты для победы и в силу веруешь свою?
И человек сказал уныло:
– Ты вовлекла меня в борьбу с самим собой, ты наточила разум мой, как нож; он вонзился мне глубоко в душу и режет её!
– Да вы с ней строже говорите, не жалуйтесь, – сказал другой.
А первый продолжал:
– Я отдохнуть хочу от гнёта твоего. О, дай вкусить мне счастья!
Жизнь усмехнулась усмешкой, подобной блеску льда:
– Скажи: когда ты говоришь, ты требуешь или просишь?
– Прошу, – как эхо, человек сказал.
– Ты просишь, как привычный нищий; но, бедный мой, сказать тебе должна я – Жизнь милостыни не даёт. И знаешь что? Свободный, он не просит, он сам берёт дары мои… А ты, ты только раб своих желаний, не более. Свободен тот, в ком сила есть от всех желаний отказаться, чтобы в одно себя вложить. Ты понял? Отойди!
Он понял и улёгся, как собака, у ног бесстрастной Жизни, чтобы тихонько ловить куски с её стола, её объедки.
Тогда бесцветные глаза суровой Жизни взглянули на другого человека то было грубое, но доброе лицо:
– О чём ты просишь?
– Я не прошу, а требую.
– Чего?
– Где справедливость? Дай её сюда. Всё остальное после я возьму, пока нужна мне только справедливость. Я долго ждал, я терпеливо ждал, я жил в труде, без отдыха, без света! Я ждал… но будет! Где справедливость?
И Жизнь ему бесстрастно ответила:
– Возьми.
О беспокойной книге
Я – не мальчишка, мне сорок лет, да! Я знаю жизнь, как морщины на своих ладонях и щеках, меня нечему и некому учить. У меня семья, и, чтобы создать ей благосостояние, я гнул спину двадцать лет, да-с! Гнуть спину занятие не особенно лёгкое и совсем не приятное. Но – это было, прошло, и я теперь желаю отдохнуть от трудов жизни – вот что я прошу понять вас, сударь мой!
Отдыхая, я люблю почитать. Чтение – высокое удовольствие для культурного человека, я ценю книгу, она – моя дорогая привычка. Но я отнюдь не принадлежу к тем чудакам, которые бросаются на всякую книгу, как голодные на хлеб, ищут в ней какого-то нового слова и ждут от неё указаний, как жить.
Я знаю, как надо жить, знаю-с…
Я читаю с выбором только хорошие, тепло написанные книги, мне нравится, когда автор умеет показать светлые стороны жизни, когда он и дурное описывает красиво, так, что о достоинстве жареного не думаешь, наслаждаясь вкусом соуса. Нас, людей, поработавших на своём веку, книга должна утешать, она должна баюкать нас, вот что я вам скажу, сударь мой. Спокойный отдых – моё священное право, – кто скажет, что это не так?
Ну-с, и вот купил я однажды книгу одного из этих новых хвалёных писателей.
Купил, любовно принёс домой и вечерком, разрезав осторожненько листы, приступил к чтению. Должен сказать – с предубеждением приступил. Не верю в эти молодые, симпатичные и иные таланты. Люблю Тургенева – писатель тихий, кроткий, читаешь его – как густое молоко пьёшь, и, читая, думаешь: «Это было давно, всё это прошло, прожито!» Люблю Гончарова – спокойно писал, солидно, убедительно…
Но – читаю… Что за чёрт! Прекрасный, точный язык, беспристрастие, этакая, знаете, ровность – очень хорошо! Прочитал один маленький рассказ, закрыл книгу, подумал… Впечатление грустное, но читать можно без боязни. Нет этих, знаете, резкостей, экивоков в сторону обеспеченных людей, нет стремления выставить меньшого брата образцом всяких добродетелей и совершенств, нет ничего дерзкого, всё очень просто, очень мило… Читаю ещё рассказик – очень, очень хорош! Браво! Ещё… Говорят, что, когда китаец хочет отравить какого-нибудь благоприятеля, который почему-либо надоел ему, китаец угощает его имбирным вареньем. Великолепное, вкусное варенье, и до известного момента его кушаешь с невыразимым наслаждением. Но когда наступает этот «известный момент», человек вдруг падает, и – готово! Больше никогда и ничего ему не надо кушать, ибо он сам готов уже в пищу червям могилы.
Так вот и эта книга – я прочитал её, не отрываясь. Дочитывал уже в постели, а когда кончил – погасил огонь и собрался баиньки. Лежу, спокойно вытянувшись. Темно и тихо…
Как вдруг, знаете, чувствую что-то необычное – начинает казаться, что надо мною во тьме вьются и кружатся с тихим жужжаньем какие-то осенние мухи, – знаете этих навязчивых мух, которые умеют как-то сразу сесть вам и на нос, и на оба уха, и на подбородок? Лапки их особенно раздражающе щекочут кожу…
Открываю глаза – ничего. Но в душе – что-то мутное, невесёлое. Невольно вспоминается прочитанное, встают пред глазами сумрачные образы героев… Люди всё дряблые, тихие, бескровные, жизнь у них – нелепая, скучная.
Не спится мне…
Начинаю думать: прожил я сорок лет, сорок лет, сорок лет. Желудок варит плохо. Жена говорит, что я – гм! – что я её уже не так горячо люблю, как любил лет пять тому назад… Сын – болван. Отметки у него прескверные, ленится, катается на коньках, читает идиотские книги…. Надо посмотреть, какие это книги… Школа – мучительное учреждение и уродует детей. У жены под глазами – гусиные лапки, а она – туда же… Служба моя – совершенная глупость, если рассуждать правильно. И вообще – вся моя жизнь, если рассуждать правильно…
Тут я попридержал вожжи своего воображения и вновь открыл глаза. Что за чертовщина?
Смотрю – у моей кровати стоит книга. Сухая, тощая, на тонких длинных ножках, она качает одобрительно маленькой головкой и тихим шелестом страниц говорит мне:
– Рассуждай правильно…
Лицо у неё какое-то длинное, свирепо-тоскливое, и глаза мучительно ярко сверкают и сверлят мне душу.
– Подумай-ка, подумай – зачем ты прожил сорок лет? Что ты внёс в жизнь за это время? Ни одной свежей мысли не родилось в твоей голове, ни одного оригинального слова не сказал ты за эти сорок лет… Никогда твоя грудь не вмещала в себе здорового, сильного чувства, и, даже полюбив женщину, ты всё соображал – удобной ли женой она будет для тебя? Половину жизни ты учился, другую – забывал то, чему выучился. И всегда ты заботился только об удобствах жизни, о тепле, о сытости… Ничтожный, незаметный ты человек, лишний, не нужный никому. Ты умрёшь, и – что останется после тебя? Как будто ты и не жил…
Лезет она на меня, эта проклятая книга, вваливается мне на грудь и давит. Страницы её дрожат, обнимают меня, шепчут мне:
– Таких, как ты, – десятки тысяч на земле. Все вы всю жизнь сидите в своих тёплых щелях, как тараканы, и оттого жизнь так скучна и сера.
Я прислушиваюсь к этим речам и чувствую, как будто в сердце мне залезли чьи-то тонкие холодные пальцы, ковыряются в нём, и мне тошно, больно, беспокойно. Жизнь никогда не казалась мне особенно яркой, я смотрел на неё как на обязанность, которая вошла в мою привычку… А впрочем, вернее сказать, я никак не смотрел на неё… Жил, и – всё тут. Но теперь эта дурацкая книга окрасила её в какой-то невыносимо скучный, досадно серый цвет.
– Люди страдают, чего-то хотят, к чему-то стремятся, а ты служишь… Чему ты служишь? Для чего? Какой смысл в этой службе? И сам ты не находишь в ней удовольствия, и другим ничего не даёт она… Зачем ты живёшь?..
Эти вопросы кусали меня, грызли, я не мог спать. А человек должен спать, сударь мой!
Со страниц книги смотрели на меня лица её героев и спрашивали:
– Зачем живёшь?
«Не ваше дело!» – хотел я сказать и не мог. Какие-то шорохи, шёпоты звучали в моих ушах. Мне казалось, что волны житейского моря подхватили мою кровать и уносят её со мною куда-то в безбрежность и качают меня. Воспоминания о прожитых годах вызывали у меня что-то вроде морской болезни… Никогда я не проводил столь беспокойной ночи, клянусь вам, сударь мой!
И я спрашиваю вас, – какая польза человеку от книги, которая беспокоит его и не даёт ему спать? Книга должна повышать мою энергию, а если она сеет иглы на мою постель – зачем мне она, позвольте узнать? Подобные книги следует изъять из употребления, – вот что, сударь мой! Ибо – человек нуждается в приятном, а неприятности он сам способен создать…
Чем это кончилось? Очень просто-с. Я, знаете, поутру встал с постели злой, как чёрт, взял эту книгу и отнёс её к переплётчику.
А он мне её пе-ре-плё-л! Переплёт крепкий, тяжёлый. Она стоит на нижней полке моего книжного шкафа, и, когда мне весело, я, тихонько дотронувшись до неё носком сапога, спрашиваю её:
– Что, взяла, а?
Васька Красный
Недавно в публичном доме одного из поволжских городов служил человек лет сорока, по имени Васька, по прозвищу Красный. Прозвище было дано ему за его ярко-рыжие волосы и толстое лицо цвета сырого мяса.
Толстогубый, с большими ушами, которые торчали на его черепе, как ручки на рукомойнике, он поражал жестоким выражением своих маленьких бесцветных глаз; они заплыли у него жиром, блестели, как льдины, и, несмотря на его сытую, мясистую фигуру, всегда взгляд его имел такое выражение, как будто этот человек был смертельно голоден. Невысокий и коренастый, он носил синий казакин, широкие суконные шаровары и ярко вычищенные сапоги с мелким набором. Рыжие волосы его вились кудрями, и, когда он надевал на голову свой щегольской картуз, они, выбиваясь из-под картуза кверху, ложились на околыш картуза, – тогда казалось, что на голове у Васьки надет красный венок.
Красным его звали товарищи, а девицы прозвали его Палачом, потому что он любил истязать их.
В городе было несколько высших учебных заведений, много молодёжи, поэтому дома терпимости составляли в нём целый квартал: длинную улицу и несколько переулков. Васька был известен во всех домах этого квартала, его имя наводило страх на девиц, и, когда они почему-нибудь ссорились и вздорили с хозяйкой, – хозяйка грозила им:
– Смотрите вы!.. Не выводите меня из терпения, – а то как позову я Ваську Красного!..
Иногда достаточно было одной этой угрозы, чтоб девицы усмирились и отказались от своих требований, порой вполне законных и справедливых, как, например, требование улучшения пищи или права уходить из дома на прогулку. А если одной угрозы оказывалось недостаточно для усмирения девиц, – хозяйка звала Ваську.
Он приходил медленной походкой человека, которому некуда было торопиться, запирался с хозяйкой в её комнате, и там хозяйка указывала ему подлежащих наказанию девиц.
Молча выслушав её жалобу, он кратко говорил ей:
– Ладно…
И шёл к девицам. Они бледнели и дрожали при нём, он это видел и наслаждался их страхом. Если сцена разыгрывалась в кухне, где девицы обедали и пили чай, – он долго стоял у дверей, глядя на них, молчаливый и неподвижный, как статуя, и моменты его неподвижности были не менее мучительны для девиц, как и те истязания, которым он подвергал их.
Посмотрев на них, он говорил равнодушным и сиплым голосом:
– Машка! Иди сюда…
– Василий Мироныч! – умоляюще говорила девушка. – Ты меня не тронь! Не тронь… тронешь – удавлюсь я…
– Иди, дура, верёвку дам! – равнодушно, без усмешки говорил Васька.
Он всегда добивался, чтоб виновные сами шли к нему.
– Караул кричать буду… Стёкла выбью!.. – задыхаясь от страха, перечисляла девица всё, что она может сделать.
– Бей стёкла, – а я тебя заставлю жрать их! – говорит Васька.
И упрямая девица сдавалась, подходила к Палачу; если же она не хотела сделать этого, Васька сам шёл к ней, брал её за волосы и бросал на пол. Её же подруги, – а зачастую и единомышленницы, – связывали ей руки и ноги, завязывали рот, и тут же, на полу кухни и на глазах у них, виновную пороли. Если это была бойкая девица, которая могла и пожаловаться, её пороли толстым ремнём, чтобы не рассечь её кожу, и сквозь простыню, смоченную водой, чтоб на теле не оставалось кровоподтёков. Употребляли также длинные и тонкие мешочки, набитые песком и дресвой, – удар таким мешком по ягодицам причинял человеку тупую боль, и боль эта не проходила долго…
Впрочем, жестокость наказания зависела не столько от характера виновной, сколько от степени её вины и симпатии Васьки. Иногда он и смелых девиц порол без всяких предосторожностей и пощады; у него в кармане шаровар всегда лежала плётка о трёх концах на короткой дубовой рукоятке, отполированной частым употреблением. В ремни этой плётки была искусно вделана проволока, из которой на концах ремней образовывалась кисть. Первый же удар плётки просекал кожу до костей, и часто, для того, чтобы усилить боль, на иссечённую спину приклеивали горчичник или же клали тряпки, смоченные круто солёной водой.
Наказывая девиц, Васька никогда не злился, он был всегда одинаково молчалив, равнодушен, и глаза его не теряли выражения ненасытного голода, лишь порой он прищуривал их, отчего они становились острее…
Приёмы наказаний не ограничивались только этими, нет – Васька был неисчерпаемо разнообразен, и его изощрённость в деле истязания девиц возвышалась до творчества.
Например, в одном из заведений девица Вера Коптева была заподозрена гостем в краже у него пяти тысяч рублей. Гость этот, сибирский купец, заявил полиции, что он был в комнате Веры с нею и её подругой Сарой Шерман; последняя, посидев с ним около часа, ушла, а с Верой он оставался всю ночь и ушёл от неё пьяный.
Делу дан был законный ход; долго тянулось следствие: обе обвиняемые были подвергнуты предварительному заключению, судились и, по недостатку улик, были оправданы.
Возвратясь после суда к своей хозяйке, подруги снова попали под следствие; хозяйка была уверена, что кража – дело их рук, и желала получить свою долю.
Саре удалось доказать, что она не участвовала в этой краже; тогда хозяйка ревностно принялась за Веру Коптеву. Она заперла её в баню и там кормила солёной икрой, но, несмотря на это и многое другое, девица не сознавалась, где спрятала деньги. Пришлось прибегнуть к помощи Васьки.
Ему было обещано сто рублей, если он допытается, где деньги.
И вот однажды ночью в баню, где сидела Вера, мучимая жаждой, страхом и тьмой, явился дьявол.
Он был в чёрной лохматой шерсти, а от шерсти его исходил запах фосфора и голубоватый светящийся дым. Две огненные искры сверкали у него вместо глаз. Он встал перед девушкой и страшным голосом спросил её:
– Где деньги?..
Она сошла с ума от ужаса.
Это было зимой. Поутру другого дня её, босую и в одной рубашке, вели из бани в дом по глубокому снегу, она же тихонько смеялась и говорила счастливым голосом:
– Завтра я с мамой опять пойду к обедне… опять пойду… опять пойду к обедне…
Когда Сара Шерман увидала её такой, она тихо и растерянно объявила при всех:
– А ведь деньги-то украла я…
Трудно сказать, чего больше было у девиц в отношении к Ваське: страха перед ним или ненависти к нему.
Все они заигрывали с ним и заискивали у него, каждая из них усердно добивалась чести быть его любовницей, и в то же время все они подговаривали своих «кредитных» друзей сердца, гостей и знакомых «вышибал» избить Ваську. Но он обладал страшной силой и допьяна никогда не напивался – трудно было сладить с ним. Не раз ему подсыпали мышьяк в пищу, чай и пиво, и однажды довольно удачно, но он выздоровел. Он как-то узнавал обо всём, что предпринималось против него; но незаметно было, чтоб знание того, чем он рискует, живя среди бесчисленных врагов, понижало или повышало его холодную жестокость к девицам. Равнодушно, как всегда, он говорил:
– Знаю я, что вы меня зубами бы загрызли, кабы случай вышел вам… Ну, только напрасно вы яритесь… ничего со мной не будет.
И, оттопырив свои толстые губы, он фыркал в лица им, – должно быть, смеялся над ними.
Он водил компанию с полицейскими, с такими же, как сам он, «вышибалами» и с сыщиками, которых всегда много бывает в публичных домах. Но среди них у него не было друзей, ни одного из своих знакомых он не желал видеть чаще других, ко всем относился одинаково ровно и совершенно безучастно.
С ними он пил пиво и говорил о скандалах, каждую ночь случавшихся в околотке. Сам он никуда не ходил из своего дома, если его не звали «по делу», то есть за тем, чтоб выпороть или – как там говорилось «постращать» чью-нибудь девицу.
Дом, в котором он служил, принадлежал к числу заведений средней руки, за вход в него с гостей брали по три рубля, за ночь – по пяти. Хозяйка дома, Фёкла Ермолаевна, сырая, дородная женщина лет под пятьдесят, была глупа, зла, побаивалась Васьки, очень ценила его и платила ему по пятнадцати рублей в месяц при её столе и квартире – маленькой, гробообразной комнате на чердаке. В её заведении, благодаря Ваське, среди девиц царил самый образцовый порядок; их было одиннадцать, и все они были смирны, как овцы.
Находясь в добродушном настроении и разговаривая со знакомым гостем, Фёкла Ермолаевна часто хвасталась своими девицами, как хвастаются свиньями или коровами.
– У меня товарец первый сорт, – говорила она, улыбаясь довольно и гордо. – Девочки все свежие, ядрёные – самая старшая имеет двадцать шесть лет. Она, положим, девица в разговоре неинтересная, так зато в каком теле! Вы посмотрите, батюшка, – дивное диво, а не девица. Ксюшка! Поди сюда…
Ксюшка подходила, уточкой переваливаясь с боку на бок, гость «смотрел» её более или менее тщательно и всегда оставался доволен её телом.
Это была девушка среднего роста, толстая и такая плотная – точно её молотками выковали. Грудь у неё могучая, высокая, лицо круглое, рот маленький с толстыми, ярко-красными губами. Безответные и ничего не выражавшие глаза напоминали о двух бусах на лице куклы, а курносый нос и кудерьки над бровями, довершая её сходство с куклой, даже у самых невзыскательных гостей отбивали всякую охоту говорить с нею о чём-либо. Обыкновенно ей просто говорили:
– Пойдём!..
И она шла своей тяжёлой, качающейся походкой, бессмысленно улыбаясь и поводя глазами справа налево, чему её научила хозяйка и что называлось «завлекать гостя». Её глаза так привыкли к этому движению, что она начинала «завлекать гостя» прямо с того момента, когда, пышно разодетая, выходила вечером в зал, ещё пустой, и так её глаза двигались из стороны в сторону всё время, пока она была в зале: одна, с подругами или гостем – всё равно.
У неё была ещё одна странность: обвив свою длинную косу цвета нового мочала вокруг шеи, она опускала конец её на грудь и всё время держалась за неё левой рукой, – точно петлю носила на шее своей…
Она могла сообщить о себе, что зовут её Аксинья Калугина, а родом она из Рязанской губернии, что она девица, «согрешила» однажды с «Федькой», родила и приехала в этот город с семейством «акцизного», была у него кормилицей, а потом, когда ребёнок умер, ей отказали от места и «наняли» сюда. Вот уже четыре года она живёт здесь…
– Нравится? – спрашивали её.
– Ничего. Сыта, обута, одета… Только беспокойно вот… И Васька тоже… дерётся всё, чёрт…
– Зато весело?!
– Где? – спрашивала она, «завлекая гостя».
– Здесь-то… разве не весело?
– Ничего!.. – отвечала она и, поворачивая головой, осматривала зал, точно желая увидеть, где оно тут, это веселье?
Вокруг неё всё было пьяно и шумно и все – от хозяйки и подруг до формы трещин на потолке – было знакомо ей.
Говорила она густым, басовым голосом, а смеялась лишь тогда, когда её щекотали, смеялась громко, как здоровый мужик, и вся тряслась от смеха. Самая глупая и здоровая среди своих подруг, она была менее несчастна, чем они, ибо ближе их стояла к животному.
Разумеется, больше всего скопилось страха пред Васькой и ненависти к нему у девиц того дома, где он был «вышибалой». В пьяном виде девицы не скрывали этих чувств и громко жаловались гостям на Ваську; но, так как гости приходили к ним не затем, чтоб защищать их, жалобы не имели последствий. В тех же случаях, когда они возвышались до истерического крика и рыданий и Васька слышал их, – его огненная голова показывалась в дверях зала, и равнодушный, деревянный голос говорил:
– Эй ты, не дури…
– Палач! Изверг! – кричала девица. – Как ты смеешь уродовать меня? Посмотрите, господин, как он меня расписал плетью… – И девица делала попытку сорвать с себя лиф…
Тогда Васька подходил к ней, брал её за руку и, не изменяя голоса, что было особенно страшно, – уговаривал её:
– Не шуми… угомонись. Что орёшь без толку? Пьяная ты… смотри!
Почти всегда этого было достаточно, и очень редко Ваське приходилось уводить девицу из зала.
Никогда никто из девиц не слыхал от Васьки ни одного ласкового слова, хотя многие из них были его наложницами. Он брал их себе просто: нравилась ему почему-либо та или эта, и он говорил ей:
– Я к тебе сегодня ночевать приду…
Затем он ходил к ней некоторое время и переставал ходить, не говоря ей ни слова.
– Ну и чёрт! – отзывались о нём девицы. – Совсем деревянный какой-то…
В своём заведении он жил по очереди почти со всеми девицами, жил и с Аксиньей. И именно во время своей связи с ней он её однажды жестоко выпорол.
Здоровая и ленивая, она очень любила спать и часто засыпала в зале, несмотря на шум, наполнявший его. Сидя где-нибудь в углу, она вдруг переставала «завлекать гостя» своими глупыми глазами, они неподвижно останавливались на каком-нибудь предмете, потом веки медленно опускались и закрывали их и нижняя губа её отвисала, обнажая крупные, белые зубы. Раздавался сладкий храп, вызывая громкий смех подруг и гостей, но смех не будил Аксинью.
С ней часто случалось это; хозяйка крепко ругала её, била по щекам, но побои не спугивали сна: поплачет после них Аксинья и снова спит.
И вот за дело взялся Васька.
Однажды, когда девица заснула, сидя на диване рядом с пьяным гостем, тоже дремавшим, Васька подошёл к ней и, молча взяв за руку, повёл её за собой.
– Неужто бить будешь? – спросила его Аксинья.
– Надо… – сказал Васька.
Когда они пришли в кухню, он велел ей раздеться.
– Ты хоть не больно уж… – попросила его Аксинья.
– Ну, ну…
Она осталась в одной рубашке.
– Снимай! – скомандовал Васька.
– Экой ты озорник! – вздохнула девушка и спустила с себя рубашку.
Васька хлестнул её ремнём по плечам.
– Иди на двор!
– Что ты? Чай, теперь зима… холодно мне будет…
– Ладно! Разве ты можешь чувствовать?..
Он вытолкнул её в дверь кухни, провёл, подхлёстывая ремнём, по сеням и на дворе приказал ей лечь на бугор снега.
– Вася… что ты?
– Ну, ну!
И, толкнув её лицом в снег, он втиснул в него её голову для того, чтобы не было слышно её криков, и долго хлестал её ремнём, приговаривая:
– Не дрыхни, не дрыхни, не дрыхни…
Когда же он отпустил её, она, дрожащая от холода и боли, сквозь слёзы и рыдания сказала ему:
– Погоди, Васька! Придёт твоё время… и ты заплачешь! Есть бог, Васька!
– Поговори! – спокойно сказал он. – Засни-ка в зале ещё раз! Я тебя тогда выведу на двор, выпорю и водой обливать буду…
У жизни есть своя мудрость, ей имя – случай; она иногда награждает нас, но чаще мстит, и как солнце каждому предмету дает тень, так мудрость жизни каждому поступку людей готовит возмездие. Это верно, это неизбежно, и всем нам надо знать и помнить это…
Наступил и для Васьки день возмездия.
Однажды вечером, когда полуодетые девицы ужинали перед тем, как идти в зал, одна из них, Лида Черногорова, бойкая и злая шатенка, взглянув в окно, объявила:
– Васька приехал.
Раздалось несколько тоскливых ругательств.
– Смотрите-ка! – вскричала Лида. – Он – пьяный! С полицейским… Смотрите-ка!
Все бросились к окну.
– Снимают его… Девушки! – радостно вскричала Лида. – Да ведь он разбился, видно!
В кухне раздался гул ругательств и злого смеха – радостного смеха отомщённых. Девицы, толкая друг друга, бросились в сени навстречу немощному врагу.
Там они увидали, что полицейский и извозчик ведут Ваську под руки, а лицо у Васьки серое, на лбу у него выступил крупными каплями пот и левая нога его волочится за ним.
– Василий Мироныч! Что это? – вскричала хозяйка. Васька бессильно мотнул головой и хрипло ответил:
– Упал…
– С конки упал… – объяснил полицейский. – Упал, и – значит, нога у него под колесо! Хрясть… ну и готово!
Девицы молчали, но глаза у них горели, как угли.
Ваську внесли наверх в его комнату, положили на постель и послали за доктором. Девицы, стоя перед постелью, переглядывались друг с другом, но не говорили ни слова.
– Пошли вон! – сказал им Васька.
Ни одна из них не тронулась с места.
– А! Радуетесь!..
– Не заплачем… – ответила Лида, усмехаясь.
– Хозяйка! Гони их прочь… Что они… пришли!
– Боишься? – спросила Лида, наклоняясь к нему.
– Идите, девки, идите вниз… – приказывала хозяйка.
Они пошли. Но, уходя, каждая из них зловеще взглядывала на него, – а Лида тихо сказала:
– Мы придём!
Аксинья же, погрозив ему кулаком, закричала:
– У, дьявол! Что – изломался? Так тебе и надо…
Очень изумила девиц её храбрость.
А внизу их охватил восторг злорадства, мстительный восторг, острую сладость которого они не испытывали еще. Беснуясь от радости, они издевались над Васькой, пугая хозяйку своим буйным настроением и немножко заражая её им.
И она тоже рада была видеть Ваську наказанным судьбой; он и ей солон был, обращаясь с нею не как служащий, а скорее как начальник с подчинённой. Но она знала, что без него не удержать ей девиц в повиновении, и проявляла свои чувства к Ваське осторожно.
Приехал доктор, наложил повязки, прописал рецепты и уехал, сказав хозяйке, что лучше бы отправить Ваську в больницу.
– Девицы! Что же, навестим, что ли, больного-то душеньку нашего?! ухарски вскричала Лида.
И все они бросились наверх со смехом и криками.
Васька лежал, закрыв глаза, и, не открывая их, сказал:
– Опять вы пришли…
– Чай, нам жалко тебя, Василь Мироныч…
– Разве мы тебя не любим?
– Вспомни, как ты меня…
Они говорили негромко, но внушительно и, окружив его постель, смотрели в его серое лицо злыми и радостными глазами. Он тоже смотрел на них, и никогда раньше в его глазах не выражалось так много неудовлетворённого, ненасытного голода, – того непонятного голода, который всегда блестел в них.
– Девки… смотрите! Встану я…
– А может, бог даст, не встанешь!.. – перебила его Лида.
Васька плотно сжал губы и замолчал.
– Которая ножка-то болит? – ласково спросила одна из девиц, наклоняясь к нему, – лицо у ней было бледно и зубы оскалены. – Эта, что ли?
И, схватив Ваську за больную ногу, она с силой дёрнула её к себе.
Васька щёлкнул зубами и зарычал. Левая рука у него тоже была разбита, он взмахнул правой и, желая ударить девицу, ударил себя по животу.
Взрыв смеха раздался вокруг него.
– Девки! – ревел он, страшно вращая глазами. – Берегись!.. Убивать буду!..
Но они прыгали вокруг его кровати и щипали, рвали его за волосы, плевали в лицо ему, дёргали за больную ногу. Их глаза горели, они смеялись, ругались, рычали, как собаки; их издевательства над ним принимали невыразимо гадкий и циничный характер. Они впали в упоение местью, дошли в ней до бешенства. Все в белом, полуодетые, разгорячённые толкотнёй, они были чудовищно страшны.
Васька рычал, размахивая правой рукой; хозяйка, стоя у двери, выла диким голосом:
– Будет! Бросьте… полицию позову! Убьёте вы… батюшки! ба-атюшки!
Но они не слушали её. Он истязал их года, – они возмещали ему минутами и торопились…
Вдруг среди шума и воя этой оргии раздался густой, умоляющий голос:
– Девушки! Будет уж… Девушки, пожалейте… Ведь он тоже… тоже ведь… больно ему! Милые! Христа ради… Милые…
На девиц этот голос подействовал, как струя холодной воды: они испуганно и быстро отошли от Васьки.
Говорила Аксинья; она стояла у окна и вся дрожала и в пояс кланялась им, то прижимая руки к животу, то нелепо простирая их вперёд.
Васька лежал неподвижно; рубашка на его груди была разорвана, и эта широкая грудь, поросшая густой рыжей шерстью, вся трепетала, точно в ней билось что-то, билось, бешено стремясь вырваться из неё. Он хрипел, и глаза его были закрыты.
Столпившись в кучу, как бы слепленные в одно большое тело, девицы стояли у дверей и молчали, слушая, как Аксинья глухо бормочет что-то и как хрипит Васька. Лида, стоя впереди всех, быстро очищала свою правую руку от рыжих волос, запутавшихся между её пальцами.
– А – как умрёт? – раздался чей-то шёпот. И снова стало тихо…
Одна за другой, стараясь не шуметь, девицы осторожно выходили из Васькиной комнаты, и, когда они все ушли, на полу комнаты оказалось много каких-то клочьев, лоскутков…
В комнате осталась Аксинья.
Тяжело вздыхая, она подошла к Ваське и обычным своим басовым голосом спросила его:
– Что тебе сделать теперь?
Он открыл глаза, посмотрел на неё и не ответил ничего.
– Ну, говори уж… Выпить… прибрать… так вот я прибрала бы… А то, может, воды выпить хочешь? И воды дам…
Васька молча тряхнул головой, и губы у него зашевелились. Но он не сказал ни слова.
– Вон как – и говорить-то не можешь! – молвила Аксинья, обёртывая косу вокруг шеи. – До чего замучили мы тебя… Больно, Вася? а?.. Ну, уж потерпи… ведь это пройдёт… это сперва только больно… я знаю!
На лице Васьки что-то дрогнуло, он хрипло сказал:
– Дай… водицы…
И выражение неудовлетворённого голода исчезло из его глаз.
Аксинья так и осталась наверху у Васьки, спускаясь вниз лишь затем, чтоб поесть, попить чаю и взять чего-нибудь для больного. Подруги не разговаривали с ней, ни о чём не спрашивали её, хозяйка тоже не мешала ей ухаживать за больным и вечерами не вызывала её к гостям. Обыкновенно Аксинья сидела в Васькиной комнате у окна и смотрела в него на крыши, покрытые снегом, на деревья, белые от инея, на дым, опаловыми облаками поднимавшийся к небу. Когда ей надоедало смотреть, она засыпала тут же на стуле, облокотясь о стол. Ночью она спала на полу около Васькиной кровати.