Текст книги "Рассказы. Очерки. Воспоминания. Пьесы"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц)
На лице Челкаша сияла добродушно-хитрая улыбка, и весь он имел вид человека, задумавшего нечто весьма приятное для себя и неожиданное для Гаврилы. Засунув руку в карман, он шелестел там бумажками.
– Нет… я… не пойду… я… – Гаврила задыхался и давился чем-то.
Челкаш посмотрел на него.
– Что это тебя корчит? – спросил он.
– Так… – Но лицо Гаврилы то краснело, то делалось серым, и он мялся на месте, не то желая броситься на Челкаша, не то разрываемый иным желанием, исполнить которое ему было трудно.
Челкашу стало не по себе при виде такого возбуждения в этом парне. Он ждал, чем оно разразится.
Гаврила начал как-то странно смеяться смехом, похожим на рыдание. Голова его была опущена, выражения его лица Челкаш не видал, смутно видны были только уши Гаврилы, то красневшие, то бледневшие.
– Ну тя к черту! – махнул рукой Челкаш. – Влюбился ты в меня, что ли? Мнется, как девка!.. Али расставанье со мной тошно? Эй, сосун! Говори, что ты? А то уйду я!..
– Уходить?! – звонко крикнул Гаврила.
Песчаный и пустынный берег дрогнул от его крика, и намытые волнами моря желтые волны песку точно всколыхнулись. Дрогнул и Челкаш. Вдруг Гаврила сорвался с своего места, бросился к ногам Челкаша, обнял их своими руками и дернул к себе. Челкаш пошатнулся, грузно сел на песок и, скрипнув зубами, резко взмахнул в воздухе своей длинной рукой, сжатой в кулак. Но он не успел ударить, остановленный стыдливым и просительным шепотом Гаврилы:
– Голубчик!.. Дай ты мне эти деньги! Дай, Христа ради! Что они тебе?.. Ведь в одну ночь – только в ночь… А мне – года нужны… Дай – молиться за тебя буду! Вечно – в трех церквах – о спасении души твоей!.. Ведь ты их на ветер… а я бы – в землю! Эх, дай мне их! Что в них тебе?.. Али тебе дорого? Ночь одна – и богат! Сделай доброе дело! Пропащий ведь ты… Нет тебе пути… А я бы – ох! Дай ты их мне!
Челкаш, испуганный, изумленный и озлобленный, сидел на песке, откинувшись назад и упираясь в него руками, сидел, молчал и страшно таращил глаза на парня, уткнувшегося головой в его колени и шептавшего, задыхаясь, свои мольбы. Он оттолкнул его, наконец вскочил на ноги и, сунув руку в карман, бросил в Гаврилу бумажки.
– На! Жри… – крикнул он, дрожа от возбуждения, острой жалости и ненависти к этому жадному рабу. И, бросив деньги, он почувствовал себя героем.
– Сам я хотел тебе больше дать. Разжалобился вчера я, вспомнил деревню… Подумал: дай помогу парню. Ждал я, что ты сделаешь, попросишь – нет? А ты… Эх, войлок! Нищий!.. Разве из-за денег можно так истязать себя? Дурак! Жадные черти!.. Себя не помнят… За пятак себя продаете!..
– Голубчик!.. Спаси Христос тебя! Ведь это теперь у меня что?.. я теперь… богач!.. – визжал Гаврила в восторге, вздрагивая и пряча деньги за пазуху. – Эх ты, милый!.. Вовек не забуду!.. Никогда!.. И жене и детям закажу – молись!
Челкаш слушал его радостные вопли, смотрел на сиявшее, искаженное восторгом жадности лицо и чувствовал, что он – вор, гуляка, оторванный от всего родного – никогда не будет таким жадным, низким, не помнящим себя. Никогда не станет таким!..
И эта мысль и ощущение, наполняя его сознанием своей свободы, удерживали его около Гаврилы на пустынном морском берегу.
– Осчастливил ты меня! – кричал Гаврила и, схватив руку Челкаша, тыкал ею себе в лицо.
Челкаш молчал и по-волчьи скалил зубы. Гаврила все изливался;
– Ведь я что думал? Едем мы сюда… думаю… хвачу я его – тебя – веслом… рраз!.. денежки – себе, его – в море… тебя-то… а? Кто, мол, его хватится? И найдут, не станут допытываться – как да кто. Не такой, мол, он человек, чтоб из-за него шум подымать!.. Ненужный на земле! Кому за него встать?
– Дай сюда деньги!.. – рявкнул Челкаш, хватая Гаврилу за горло…
Гаврила рванулся раз, два, – другая рука Челкаша змеей обвилась вокруг него… Треск разрываемой рубахи – и Гаврила лежал на песке, безумно вытаращив глаза, цапаясь пальцами рук за воздух и взмахивая ногами. Челкаш, прямой, сухой, хищный, зло оскалив зубы, смеялся дробным, едким смехом, и его усы нервно прыгали на угловатом, остром лице. Никогда, за всю жизнь его не били так больно, и никогда он не был так озлоблен.
– Что, счастлив ты? – сквозь смех спросил он Гаврилу и, повернувшись к нему спиной, пошел прочь, по направлению к городу. Но он не сделал пяти шагов, как Гаврила кошкой изогнулся, вскочил на ноги и, широко размахнувшись в воздухе, бросил в него круглый камень, злобно крикнув:
– Рраз!..
Челкаш крякнул, схватился руками за голову, качнулся вперед, повернулся к Гавриле и упал лицом в песок. Гаврила замер, глядя на него. Вот он шевельнул ногой, попробовал поднять голову и вытянулся, вздрогнув, как струна. Тогда Гаврила бросился бежать вдаль, где над туманной степью висела мохнатая черная туча и было темно. Волны шуршали, взбегая на песок, сливаясь с ним и снова взбегая. Пена шипела, и брызги воды летали по воздуху.
Посыпался дождь. Сначала редкий, он быстро перешел в плотный, крупный, лившийся с неба тонкими струйками. Они сплетали целую сеть из ниток воды – сеть, сразу закрывшую собой даль степи и даль моря. Гаврила исчез за ней. Долго ничего не было видно, кроме дождя и длинного человека, лежавшего на песке у моря. Но вот из дождя снова появился бегущий Гаврила, он летел птицей; подбежав к Челкашу, упал перед ним и стал ворочать его на земле. Его рука окунулась в теплую красную слизь… Он дрогнул и отшатнулся с безумным, бледным лицом.
– Брат, встань-кось! – шептал он под шум дождя в ухо Челкашу.
Челкаш очнулся и толкнул Гаврилу от себя, хрипло сказав:
– Поди прочь!..
– Брат! Прости!.. дьявол это меня… – дрожа шептал Гаврила, целуя руку Челкаша.
– Иди… Ступай… – хрипел тот.
– Сними грех с души!.. Родной! Прости!..
– Про… уйди ты!.. уйди к дьяволу! – вдруг крикнул Челкаш и сел на песке. Лицо у него было бледное, злое, глаза мутны и закрывались, точно он сильно хотел спать. – Чего тебе еще? Сделал свое дело… иди! Пошел! – И он хотел толкнуть убитого горем Гаврилу ногой, но не смог и снова свалился бы, если бы Гаврила не удержал его, обняв за плечи. Лицо Челкаша было теперь в уровень с лицом Гаврилы. Оба были бледны и страшны.
– Тьфу! – плюнул Челкаш в широко открытые глаза своего работника.
Тот смиренно вытерся рукавом и прошептал:
– Что хошь делай… Не отвечу словом. Прости для Христа!
– Гнус!.. И блудить-то не умеешь!.. – презрительно крикнул Челкаш, сорвал из-под своей куртки рубаху и молча, изредка поскрипывая зубами, стал обвязывать себе голову. – Деньги взял? – сквозь зубы процедил он.
– Не брал я их, брат! Не надо мне!.. беда от них!..
Челкаш сунул руку в карман своей куртки, вытащил пачку денег, одну радужную бумажку положил обратно в карман, а все остальные кинул Гавриле.
– Возьми и ступай!
– Не возьму, брат… Не могу! Прости!
– Бери, говорю!.. – взревел Челкаш, страшно вращая глазами.
– Прости!.. Тогда возьму… – робко сказал Гаврила и пал в ноги Челкаша на сырой песок, щедро поливаемый дождем.
– Врешь, возьмешь, гнус! – уверенно сказал Челкаш, и, с усилием подняв его голову за волосы, он сунул ему деньги в лицо.
– Бери! бери! Не даром работал! Бери, не бойсь! Не стыдись, что человека чуть не убил! За таких людей, как я, никто не взыщет. Еще спасибо скажут, как узнают. На, бери!
Гаврила видел, что Челкаш смеется, и ему стало легче. Он крепко сжал деньги в руке.
– Брат! а простишь меня? Не хошь? а? – слезливо спросил он.
– Родимой!.. – в тон ему ответил Челкаш, подымаясь на ноги и покачиваясь. – За что? Не за что! Сегодня ты меня, завтра я тебя…
– Эх, брат, брат!.. – скорбно вздохнул Гаврила, качая головой.
Челкаш стоял перед ним и странно улыбался, а тряпка на его голове, понемногу краснея, становилась похожей на турецкую феску.
Дождь лил, как из ведра. Море глухо роптало, волны бились о берег бешено и гневно.
Два человека помолчали.
– Ну, прощай! – насмешливо сказал Челкаш, пускаясь в путь.
Он шатался, у него дрожали ноги, и он так странно держал голову, точно боялся потерять ее.
– Прости, брат!.. – еще раз попросил Гаврила.
– Ничего! – холодно ответил Челкаш, пускаясь в путь.
Он пошел, пошатываясь и все поддерживая голову ладонью левой руки, а правой тихо дергая свой бурый ус.
Гаврила смотрел ему вслед до поры, пока он не исчез в дожде, все гуще лившем из туч тонкими, бесконечными струйками и окутывавшем степь непроницаемой стального цвета мглой.
Потом Гаврила снял свой мокрый картуз, перекрестился, посмотрел на деньги, зажатые в ладони, свободно и глубоко вздохнул, спрятал их за пазуху и широкими, твердыми шагами пошел берегом в сторону, противоположную той, где скрылся Челкаш.
Море выло, швыряло большие, тяжелые волны на прибрежный песок, разбивая их в брызги и пену. Дождь ретиво сек воду и землю… ветер ревел… Все кругом наполнялось воем, ревом, гулом… За дождем не видно было ни моря, ни неба.
Скоро дождь и брызги волн смыли красное пятно на том месте, где лежал Челкаш, смыли следы Челкаша и следы молодого парня на прибрежном песке… И на пустынном берегу моря не осталось ничего в воспоминание о маленькой драме, разыгравшейся между двумя людьми.
1894
«Вывод»[26]26
В основе очерка – реальный факт. Во время странствий по Руси будущий писатель вступился за истязаемую женщину и был до полусмерти избит крестьянами. В письме И. А. Груздеву Горький рассказывал: «Меня сильно избили, вывезли из села Кандыбовки – 27–30 верст от Николаева – и бросили в кусты, в грязь, чем я и был спасен от преждевременной и „поносной“ смерти, ибо получил „компресс“. В Николаев меня привез шарманщик, ехавший с какой-то сельской ярмарки, кажется, из Повлиша или Новой Праги».
[Закрыть]
По деревенской улице, среди белых мазанок, с диким воем Двигается странная процессия.
Идет толпа народа, идет густо, медленно и шумно, – движется, как большая волна, а впереди ее шагает шероховатая лошаденка, понуро опустившая голову. Поднимая одну из передних ног, она так странно встряхивает головой, точно хочет ткнуться шершавой мордой в пыль дороги, а когда она переставляет заднюю ногу, ее круп весь оседает к земле, и кажется, что она сейчас упадет.
К передку телеги привязана веревкой за руки маленькая, совершенно нагая женщина, почти девочка. Она идет как-то странно – боком, ноги ее дрожат, подгибаются, ее голова, в растрепанных темно-русых волосах, поднята кверху и немного откинута назад, глаза широко открыты, смотрят вдаль тупым взглядом, в котором нет ничего человеческого. Все тело ее в синих и багровых пятнах, круглых и продолговатых, левая упругая, девическая грудь рассечена, и из нее сочится кровь. Она образовала красную полосу на животе и ниже по левой ноге до колена, а на голени ее скрывает коричневая короста пыли. Кажется, что с тела этой женщины содрана узкая и длинная лента кожи. И, должно быть, по животу женщины долго били поленом, а может, топтали его ногами в сапогах – живот чудовищно вспух и страшно посинел.
Ноги женщины, стройные и маленькие, еле ступают по серой пыли, весь корпус изгибается, и нельзя понять, почему женщина еще держится на этих ногах, сплошь, как и все ее тело, покрытых синяками, почему она не падает на землю и, вися на руках, не волочится за телегой по теплой земле…
А на телеге стоит высокий мужик, в белой рубахе, в черной смушковой шапке, из-под которой, перерезывая ему лоб, свесилась прядь ярко-рыжих волос; в одной руке он держит вожжи, в другой – кнут и методически хлещет им раз по спине лошади и раз по телу маленькой женщины, и без того уже добитой до утраты человеческого образа. Глаза рыжего мужика налиты кровью и блещут злым торжеством. Волосы оттеняют их зеленоватый цвет. Засученные по локти рукава рубахи обнажили крепкие руки, густо поросшие рыжей шерстью; рот его открыт, полов острых белых зубов, и порой мужик хрипло вскрикивает:
– Н-ну… ведьма! Гей! Н-ну! Ага! Раз!..
Сзади телеги и женщины, привязанной к ней, валом валит толпа и тоже кричит, воет, свищет, смеется, улюлюкает, подзадоривает. Бегут мальчишки… Иногда один из них забегает вперед и кричит в лицо женщины циничные слова. Взрывы смеха в толпе заглушают все остальные звуки и тонкий свист кнута в воздухе. Идут женщины с возбужденными лицами и сверкающими удовольствием глазами. Идут мужчины, кричат нечто отвратительное тому, что стоит в телеге. Он оборачивается назад к ним и хохочет, широко раскрывая рот. Удар кнутом по телу женщины. Кнут, тонкий и длинный, обвивается около плеча, и вот он захлестнулся под мышкой. Тогда мужик, который бьет, сильно дергает кнут к себе; женщина визгливо вскрикивает и, опрокидываясь назад, падает в пыль спиной. Многие из толпы подскакивают к ней и скрывают ее собой, наклоняясь над нею.
Лошадь останавливается, но через минуту она снова идет, а избитая женщина по-прежнему двигается за телегой. И жалкая лошадь, медленно шагая, все мотает своей шершавой головой, точно хочет сказать:
«Вот как подло быть скотом! Во всякой мерзости люди заставляют принять участие…»
А небо, южное небо, совершенно чисто, – ни одной тучки, солнце щедро льет жгучие лучи…
……………………………
Это я написал не выдуманное мною изображение истязания правды – нет, к сожалению, это не выдумка. Это называется – «вывод». Так наказывают мужья жен за измену; это бытовая картина, обычай, и это я видел в 1891 году, 15 июля, в деревне Капдыбовке, Херсонской губернии, Николаевского уезда.
Я знал, что за измену у нас, в Заволжье, женщин обнажают, мажут дегтем, осыпают куриными перьями и так водят по улице. Знал, что иногда затейливые мужья или свекры в летнее время мажут «изменниц» патокой и привязывают к дереву на съедение насекомым. Слышал, что изредка изменниц, связанных, сажают на муравьиные кучи. И вот – видел, что все это возможно в среде людей безграмотных, бессовестных, одичавших от волчьей жизни в зависти и жадности.
1895
На плотах[27]27
Рассказ написан за два дня, 31 марта и 1 апреля 1895 года, для пасхального номера «Самарской газеты». В связи с отказом В. Г. Короленко дать пасхальный рассказ редакция освободила Горького на два дня от «Очерков и набросков», которые он регулярно вел в газете.
Чехов писал 3 января 1899 года Горькому: «Ваши лучшие вещи – „В степи“ и „На плотах“… Это превосходные вещи, образцовые, в них виден художник, прошедший очень хорошую школу…» (сб. «М. Горький и А. Чехов. Переписка, статьи, высказывания». М., Гослитиздат, 1951, с. 30).
[Закрыть]
Пасхальный рассказ
I
…Грузные тучи медленно ползут над сонной рекой; кажется, что они спускаются все ниже и ниже; кажется, что вдали их серые лохмотья коснулись поверхности быстрых и мутных весенних волн, и там, где они коснулись воды, – встала до небес непроницаемая стена облаков, заградившая собою течение реки и путь плотам.
И волны, безуспешно подмывая эту стену, бьются о нее с тихим, жалобным рокотом, бьются и, отброшенные ею, разбегаются вправо, влево, где лежит сырая тьма весенней, свежей ночи.
Но плоты плывут вперед, а даль отодвигается пред ними в пространство, полное тяжелых облачных масс.
Берегов не видать – их скрыла ночь и оттолкнули куда-то широкие волны разлива.
Река – точно море. Небо над нею окутано облаками, тяжело, сыро и скучно.
Плоты скользят по воде быстро и бесшумно, а навстречу им из тьмы выдвигается пароход, выбрасывая из трубы веселую толпу искр и глухо ударяя по воде плицами колес…
Два красных фонаря на отводах все увеличиваются, становятся ярче, а фонарь на мачте тихо покачивается из стороны в сторону и таинственно подмигивает тьме.
Пространство наполнено шумом разбиваемой воды и тяжелыми вздохами машины.
– По-оглядывай! – раздается на плотах сильный грудной оклик.
У рулевых весел, на хвосте плота, стоят двое: Митя – сын сплавщика, русый, хилый, задумчивый парень лет двадцати, и Сергей – работник, хмурый, здоровый детина в рыжей бороде; из ее рамки выдаются крепкие, крупные зубы, не закрытые верхней губой, насмешливо вздернутой кверху.
– Клади лево! – снова сотрясает тьму громкий крик спереди плотов.
– Знаем и сами, чего орешь? – недовольно ворчит Сергей и, вздыхая, наваливается грудью на весло.
– О-ух! Вороти крепчае, Митюк!
Митрий, упираясь ногами в сырые бревна, тянет к себе тонкими руками тяжелую жердь – руль – и хрипло кашляет.
– Гни… бери левей!.. Черти, дьяволы! – кричат спереди тревожно и озлобленно.
– Ори! Твой-то чахлый сын соломину о колено не переломит, а ты его на руль ставишь, да и орешь потом на всю реку. Жаль было еще работника нанять кощею-снохачу. Ну, и рви теперь глотку-то!..
Сергей ворчит уже громко, очевидно, не опасаясь, что его услышат, и даже как бы желая этого…
Пароход мчится мимо плотов, с ропотом выметывая из-под колес пенистые волны. Бревна раскачиваются на воде, и скрученные из сучьев связи скрипят жалобным и сырым звуком.
Освещенные окна парохода смотрят на реку и плоты, как ряд огненных глаз, отражаются на взволнованной воде светлыми трепещущими пятнами и исчезают.
Волны сильно плещут на плоты, бревна прыгают, и Митрий, покачиваясь на ногах, крепко прижимается к рулю, боясь упасть.
– Ну, ну! – насмешливо урчит Сергей, – заплясал! Вот отец-то гаркнет тебе опять… А то пойдет да всадит тебе в бок-то раза, тогда не так запляшешь! Бери право! Ой-ну! О-о!..
И упругими, как стальные пружины, руками Сергей мощно ворочает свое весло, глубоко разрывая им воду…
Энергичный, высокий, немного злой и насмешливый, он стоит так, точно прирос к бревнам босыми ногами, и в напряженной позе, готовый каждую секунду поворотить плоты, зорко смотрит вперед.
– Ишь отец-то у тебя, как обнимат Марьку-то! Ну и дьяволы же! Ни стыда, ни совести! И чего ты, Митрий, не уйдешь куда от них, чертей поганых?.. а? Слышь, что ли?
– Слышу! – вполголоса говорит Митрий, не глядя туда, где Сергей, сквозь тьму, видит его отца.
– Слышу-у! Эх ты, тюря! – дразнится Сергей и хохочет. – Дела! – продолжает он, подзадориваемый апатией Митрия. – Ну и старик – черт! Женил сына, отбил сноху и – прав! Старый галман!
Митрий молчит и смотрит назад по реке, где тоже образовалась стена густых облаков.
Теперь облака везде, и кажется, что плоты не плывут, а неподвижно стоят в этой густой и черной воде, подавленной тяжелыми темно-серыми грудами туч, – упав в нее с неба, они заградили ей путь.
Река кажется бездонным омутом, со всех сторон окруженным горами, высокими до неба и одетыми густым покровом тумана.
Кругом – томительно тихо, и вода точно ждет чего-то, слабо поплескивая на плоты. Много грусти и какой-то робкий вопрос слышится в этом бедном звуке, единственном среди ночи и еще более оттеняющем ее тишину…
– Ветру бы теперь дунуть… – говорит Сергей. – Нет, не надо ветру – ветер дождя нагонит, – возражает он сам себе, набивая трубку.
Вспыхивает спичка, слышно хрипение в засоренном чубуке, и красный огонек, то разгораясь, то угасая, освещает ныряющее во тьме широкое лицо Сергея.
– Митрий! – раздается его голос. Теперь он менее угрюм, и в нем яснее звучит насмешливая нота.
– А? – вполголоса отвечает Митрий, не отводя глаз из дали, где он пристально рассматривает что-то большими и грустными глазами.
– Как же это, брат ты мой, а?
– Чего? – отзывается Митрий недовольно.
– Женился-то?! Смехи! Как это было-то? Ну, пошли вы, значит, с женой спать? Ну, как же?!
– Эй, вы, там! По-оглядыва-ай! – угрожающе пронеслось над рекой.
– Ишь ревет, снохач анафемский! – с восхищением отмечает Сергей и снова возвращается к своей теме. – Ну, скажи, что ли? Мить! Скажи, чай! а?
– Отстань, Cepera! – говорил ведь! – просительно шепчет Митрий; но, должно быть, зная, что от Сергея не отвяжешься, торопливо начинает: – Ну, пришли мы спать. Я и говорю ей: «Не могу я мужевать с тобой, Марья. Ты девка здоровая, я человек больной, хилый. И совсем я жениться не желал, а батюшка, мол, силком меня – женись, говорит, да и все! Я, мол, вашу сестру не люблю, а тебя больше всех. Бойка больно… Да… И ничего я этого не могу… понимаешь… Пакость одна да грех… Дети тоже… За них ответ богу дать надо…»
– Пакость! – взвизгивает Сергей и громогласно хохочет. – Ну и что ж она, Марька-то? а?
– Ну… «Что же, говорит, мне делать теперь?» Плачет сидит. «Чем, говорит, я тебе не по сердцу? Али, говорит, я уродина какая?» Бесстыдница она, Серега!.. «Что же, говорит, мне с моим здоровьем к свекру, что ли, идти?» Я говорю: «Как хошь, мол… Куда хошь иди. Мне, мол, супротив души невозможно поступить… Дедушка Иван говорил – смертный грех это дело. Скоты мы с тобой, что ли, мол?» Плачет все. «Загубили, говорит, мою девичью красоту». Жалко ее было мне. «Ничего, мол, как-нибудь обойдесся. А то, мол, в монастырь иди». Она ругаться: «Дурак ты, говорит, Митька, подлец…»
– А, б-батюшки! – восхищенным шепотом шипит Сергей. – Так ты ей и отколол – в монастырь?
– Так и сказал, – просто говорит Митя.
– А она тебя – дураком? – повышает тон Сергей.
– Да… обругала.
– За дело, брат! Ах-ах и за дело! Вздуть бы еще надо! – вдруг меняет тон Сергей. Теперь он говорит строго и внушительно. – Разве ты можешь супротив закону идти? А ты – пошел! Установлено – ну, значит, и шабаш! Не моги спорить. А ты накося! Эко, выворотил корягу! В монастырь! Дурья голова! Ведь девке-то что надо? Али монастырь? Ну и люди нынче! Ты подумай – что вышло? Сам ты ни бэ, ни мэ, ни ку-ка-ре-ку, девку погубил… полюбовницей стариковой стала – старика во грех снохаческий ввел. Сколько ты закона нарушил? Го-олова!
– Закон-то, Сергей, в душе. Один закон про всех: не делай такого, что против души твоей, и никакого ты худа на земле не сделаешь, – тихо и умиротворяюще проговорил Митрий, тряхнув головой.
– А ты вот сделал! – энергично возразил Сергей. – В душе! Эко, тоже… Мало ли что в душе-то есть. Всему запрета полагать – нельзя. Душа, душа… Ее, брат, понимать надо, а потом уж и того…
– Нет, ты это не так, Сергей! – горячо заговорил Митрий, точно вспыхнул вдруг. – Душа-то, брат, всегда чиста, как росинка. В скорлупке она, вот что! Глубоко она. А коли ты к ней прислушаешься, так не ошибешься. Всегда по-божески будет, коли по душе сделано. В душе ведь бог-то, и закон, значит, в ней. Богом она создана, богом в человека вдунута. Нужно только в нее заглянуть уметь. Нужно только не жалеючи себя…
– Эй, вы! Деймоны сонные! Гляди в оба! – раскатисто загремело и поплыло по реке.
По силе звука чувствовалось, что кричит человек здоровый, энергичный, довольный собой, человек с большой и ясно сознанной им жизнеспособностью. Кричалось не потому, что окрик был вызван сплавщиками, а потому, что душа была полна чем-то радостным и сильным, – это радостное, сильное – просилось на волю, и вот – вырвалось в гремящем, энергичном звуке.
– Ишь как тявкнул, старый черт! – с удовольствием отметил Сергей, зорко глядя вперед. – Милуются, голубки! Завидно не быват, Митька?
Митрий равнодушно посмотрел туда, к передним веслам, где две человеческие фигуры перебегали по плотам справа налево и, останавливаясь близко друг к другу, иногда сливались в одну плотную, темную массу.
– Не завидно? – повторил Сергей.
– Что мне? Их грех – их ответ, – тихо сказал Митя.
– Та-ак! – иронически протянул Сергей и подложил табаку в трубку. Снова во тьме заблестел красный огонек.
А ночь становилась все гуще, и серые тучи, черные, все ниже спускались над тихой, широкой рекой.
– Где ж это ты, Митрий, нахватал такой мудрости, а? Али уж у тебя это врожденное? Не в отца ты, браток. Герой у тебя отец-от. Смотри-ко – полсотни годов ему, а он какую кралечку милует! Сок один баба. И любит она его – что уж тут! Любит, брат. Нельзя не любить козыря такого. Король козырей, бардадын отец-от у тебя. Работает – любо глядеть, достаток большой; почета – хошь отбавляй, и голова на месте. Н-да. А ты вот ни в мать, ни в отца. Мить? А что бы отец-от сделал, кабы покойница Анфиса жива была? Чудно! Посмотрел бы я, как она его… Тоже баба была – бой, матка-то твоя… Под пару Силану-то.
Митрий молчал, облокотись на весло и глядя в воду.
Сергей тоже замолчал. Спереди плотов доносился звонкий женский смех. Ему вторил басовитый смех мужчины. Затканные мглой, их фигуры были еле видны Сергею, с любопытством смотревшему на них сквозь тьму. Можно было видеть, что мужчина высок и стоит у весла, широко расставив ноги, вполоборота к кругленькой, маленькой женщине, прислонившейся грудью к другому веслу, саженях в полутора от первого. Она грозит мужчине пальцем, рассыпчато и задорно посмеиваясь. Сергей отвернулся со вздохом сокрушения и, сосредоточенно помолчав, заговорил опять:
– Эхма! И ладно же им там. Мило! Мне бы вот так-то, бобылю-шатале! Ни в жисть бы от такой бабы не ушел! Эх ты! Так бы все и мял ее в руках, не выпускал. На, чувствуй, как люблю… Черт те! Не везет вот мне на бабу… Не любят, видно, бабы рыжих-то. Н-да. Капризная она – баба эта… А шельма! Жадна жить. Митя! Эй, спишь?
– Нет, – тихо ответил Митя.
– То-то! Как же ты, брат, жизнь проходить будешь! Ведь ежели говорить правду – один ты, как перст. Тяжело! Куда ж ты себя теперь определишь? Житья тебе настоящего на людях не найти. Смешон больно. Али это человек, который постоять за себя не умеет! Нужно, брат, зубы да когти. Всякий тебя будет забиждать. Рази ты можешь оборониться? Чем тебе оборониться? Эхе-хе! Чуден! Куда ж ты?
– Я-то? – вновь встрепенулся Митя. – Я уйду. Я, брат, осенью ныне – на Кавказ, и – кончено! Господи! Только бы скорее от вас! Бездушные! Безбожные вы люди, бежать от вас – одно спасенье! Зачем вы живете? Где у вас бог? Слово у вас одно… Али вы во Христе живете? Эх вы, – волки вы! А там иные люди, живы души их во Христе,[28]28
…живы души их во Христе… – Имеются в виду сектанты; в первопечатном тексте более подробно говорилось об одном из них – «спасском пасечнике».
[Закрыть] и сердца их содержат любовь и о спасении мира страждут. А вы? Эх вы! Звери, пакость рыкающие! Есть иные люди. Видел я их. Звали меня. К ним и уйду. Книгу святого писания принесли мне они. «Читай, говорят, человек божий, брат наш любезный, читай слово истинно!..» И читал я, и обновилась душа моя от слова божия. Уйду. Брошу вас, волки безумные, – от плоти друг друга питаетесь вы. Анафема вам!
Митрий говорил это страстным шепотом и задыхался от переполнявшего его чувства презрительной злобы к безумным волкам, от жажды тех людей, души которых мыслят о спасении мира.
Сергей был ошеломлен. Он помолчал, широко открыв рот, держа в руке свою трубку, подумал, оглянулся кругом и сказал густым, угрюмым голосом:
– Ишь как взъелся!.. Злой тоже. Напрасно чёл книгу-то. Кто ё знает, какая там она? Ну… вали, вали, утекай, а то совсем испортиться можешь. Айда! Беги, пока не озверел совсем… А что ж это за люди там, на Кавказе? Монахи? Аль, может, староверы? Они молоканы, что ли? А?
Но Митрий потух уже, так же быстро, как и вспыхнул. Он ворочал веслом, задыхаясь от усилий, и что-то шептал быстро и нервно.
Сергей долго ждал его ответа и не дождался. Его здоровую, несложную натуру давила мрачная, мертвенно тихая ночь, ему хотелось напомнить себе самому о жизни, будить эту тишину звуками, всячески тревожить и вспугивать это притаившееся созерцательное молчание тяжелой массы воды, медленно лившейся в море, и уныло застывшие в воздухе неподвижные груды облаков. На том конце плота жили и его возбуждали к жизни.
Оттуда то и дело долетал то тихий, довольный смех, то отрывочные восклицания, стушеванные тишиной и тьмой этой ночи, полной запаха весны, возбуждавшего горячее желание жить.
– Брось, Митрий, куда воротишь? Ругнет старик-то, смотри, – заметил он наконец, не вынося более молчания и видя, что Митрий бесцельно буравит воду веслом. Митрий остановился, отер вспотевший лоб и замер, прислонясь грудью к веслу и тяжело дыша.
– Мало сегодня пароходов чего-то… Кой час плывем, а всего один встрелся.
И, видя, что Митрий не собирается ответить, Сергей резонно объяснил сам себе:
– Это потому, что навигация еще не открылась. Начинается только еще. А живо мы сплывем в Казань-то – здорово тащит Волга. Хребет у нее богатырский – все поднимет. Ты чего стоишь? Осерчал, что ли, а, Мить? Эй!
– Ну что? – недовольно спросил Митрий.
– Ничего, чудак человек… Чего, мол, молчишь? Думаешь все? Брось. Вредно это человеку. Эх ты, мудрец, мудришь ты, мудришь, а что разума-то у тебя нет, – это тебе и невдомек! Ха-ха!
И Сергей, посмеявшись, в сознании своего превосходства крепко крякнул, помолчал, засвистал было, но оборвал свист и продолжал развивать свою мысль далее:
– Думы! Али это для простого человека занятие? Вон, глянь-ко, отец-от твой не мудрит – живет. Милует твою жену да посмеивается с ней над тобой, дураком мудрым. Так-то! Чу, как они? Ах ты, дуй их горой! Поди уже беременна Марька-то! Не бойсь, не в тебя дите-то будет. Такой же, надо полагать, ухарь, как и Силан Петров. А твоим ведь зачислится ребенок-то. Дела! Ха! «Тятька», – скажет тебе. А ты ему, значит, не тятька, а брат будешь. А тятька-то у него – дедушка! Эх ты, ловко! Эки пакостники! А удальцы народы! Так ведь, Митя?
– Сергей! – раздался страстный, взволнованный, чуть не рыдающий шепот. – Христа ради прошу, не рви ты мою душу, не жги меня, отстань! Молчи! Христом-богом прошу, не говори со мной, не растравляй меня, не соси мою кровь. Брошусь в реку я, грех ляжет на тебя большой! Душу мою загублю я, не трожь ты меня! Богом кляну – прошу!..
Тишину ночи разорвал болезненно визгливый вопль, и Митрий, как стоял, опустился на бревна, точно его пришибло что-то тяжелое, упавшее на него сверху из угрюмых туч, нависших над черной рекой.
– Ну, ну, ну! – боязливо заворчал Сергей, поглядывая, как его товарищ метался по бревнам, точно обожженный огнем. – Чудак человек! Этакий чудак… сказал бы, чай… коли не тово тебе… не этово…
– Всю дорогу ты мучишь меня… за что? Ворог я тебе? а? ворог? – горячо шептал Митя…
– Чудак ты, брат! Ах, какой чудак! – смущенно и обиженно бормотал Сергей. – Рази я знал что? Мне твоя душа неведома, чай!
– Забыть я хочу это, пойми! Забыть на всю жизнь! Позор мой… мука лютая… свирепые вы люди! Уйду я! Навек уйду… Не в мочь мне…
– Да уходи!.. – гаркнул Сергей на всю реку, подкрепил восклицание громоподобным циничным ругательством и сразу осекся, как-то съежился и присел, очевидно, тоже подавленный развернувшейся пред ним душевной драмой, не понять которой теперь – он не мог уже.
– Эй, вы! – носился над рекой голос Силана Петрова. – Что у вас? Чего лаете? а-эй?
Должно быть, Силану Петрову нравилось шуметь на реке среди тяжелого молчания своим густым и крепким басом. Окрики лились один за другим, сотрясая воздух, теплый и сырой, подавляя своей жизненной силой тщедушную фигуру Митрия, уже снова стоявшего у весла. Сергей, во всю мочь отвечая хозяину, в то же время вполголоса ругал его крепкой и соленой русской руганью. Два голоса рвали тишину ночи, будили ее, встряхивали и то сливались в одну густую ноту, сочную, как звук большой медной трубы, то, возвышаясь до фальцета, плавали в воздухе, гасли и гибли. Потом – снова стало тихо.
Сквозь разрыв в тучах на темную воду пали желтые пятна лунных лучей и, посверкав с минуту, исчезли, стертые сырой тьмой.
Плоты плыли дальше, посреди тьмы и молчания.
II
У одного из передних весел стоял Силан Петров, в красной рубахе с расстегнутым воротом, обнажавшим его могучую шею и волосатую, прочную, как наковальня, грудь. Шапка сивых волос нависла ему на лоб, и из-под нее усмехались большие, горячие, карие глаза. По локоть засученные рукава рубахи обнажали жилистые руки, крепко державшие весло, и, немного подавшись корпусом вперед, он что-то зорко высматривал в густой тьме дали.
Марька стояла в трех шагах от него, к течению боком, и с улыбкой поглядывала на широкогрудую фигуру милого. Оба молчали, занятые наблюдением: он – за далью, она – за игрой его живого бородатого лица.
– Костер рыбацкий, должно! – поворотился он к ней лицом. – Ничего. Держим прямо! О-ох! – выдохнул он из себя целый столб горячего воздуха, ровно ударив веслом влево и мощно проводя им по воде. – Не натужься больно-то, Машурка! – заметил он, видя, что и она делает тоже ловкое движение своим веслом.








