355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Шраер » В ожидании Америки » Текст книги (страница 4)
В ожидании Америки
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:35

Текст книги "В ожидании Америки"


Автор книги: Максим Шраер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Присев на ступеньки, я принялся разглядывать улицу, потирая правое, ушибленное колено, где уже расплывался синяк. К нам со всех сторон устремились зеваки – в основном уличные мальчишки и мужчины средних лет. То, что я увидел, было полнейшей фантасмагорией. Клетчатый плед, который раньше лежал на диване в московской квартире бабушки и тети, дрогнул и зашевелился; из угла кофра показалась человеческая рука. За ней последовала вторая рука, с перстнем на пальце и часами на золотом браслете, и вместе обе руки потянули плед. Мы увидели маленького человечка с чеховской козлиной бородкой, сидящего в кофре, щурящегося и пытающегося привыкнуть к лучам солнца.

Небольшая толпа римских зевак издала мощный вздох. Анджело застыл как вкопанный, его руки были простерты к небесам. Гоголевская тишина (см. финал «Ревизора») длилась минуту или две.

– Кто этот человек? – в конце концов нарушил молчание мой отец, обращаясь к тете. Голос у него был ломкий, как пожелтевшие страницы старых газет. Это как-никак была младшая сестра моей мамы. Отец имел право на свою долю братско-отеческого осуждения.

– Меня зовут Евгений, – ответил человек из кофра.

– А меня – Татьяна, – парировал отец, поведя подбородком в сторону тети. (Он имел в виду любовный треугольник в «Евгении Онегине».) Эта шутка не прошла мимо ушей итальянцев, которые наблюдали всю сцену, несмотря на то что мы говорили по-русски.

– Та-а-тья-а-на, – нараспев произнес итальянец в белой полотняной кепке, улыбаясь и выразительно жестикулируя сложенной газетой. Он был, наверное, любителем русской оперы.

Пока моя тетя, округлив газа, пыталась подыскать подходящее объяснение, невысокий мужчина вышел из кофра и сделал шаг в сторону отца, протягивая ему руку.

– Евгений Кац, – представился он. – Первая скрипка. Читал кое-что из ваших рассказов и стихов.

Он был бледный, с широкими взъерошенными бровями, в мятых черных брюках и белой рубашке.

– Что вы делаете в чемодане моей свояченицы? – спросил отец.

– Ничего, путешествую, – отозвался скрипач с самым невозмутимым видом.

– И как давно?

– Со вчерашнего дня, с Вены, то есть… еще с Москвы.

– Вы знакомы друг с другом? – продолжал допрос мой отец.

– Еще бы, мы вместе в консерве учились, – ответил человек, назвавшийся Евгением Кацем.

– Но почему вы попали в ее чемодан? Вы мне так и не ответили, – продолжал напирать отец.

– А вы не спросили, – заявил скрипач, явно довольный своим остроумным ответом.

– Слушайте, не умничайте, пожалуйста…

– Я сидел в чемодане, потому что…

– Евгений, – прервала тетя, заклиная скрипача остановиться.

– Да что там, все уже позади, – ответил он тете. – Мы уже Риме. Не нужно больше скрывать и прятаться.

Он снова повернулся к папе.

– Вы же видите, ваша свояченица вывезла меня в своем чемодане. В нем я выехал из Союза. Она меня вывезла из страны. В Вену. Теперь я здесь и собираюсь в Риме попросить политического убежища.

– Убежища… – потрясенно проговорил отец.

– Убежище, русский диссидент, сбежал, – кто-то из итальянцев, очевидно, понимал по-русски и перевел для всех собравшихся.

– Я больше не могу, – произнес отец с драматической дрожью, словно актер, обращающийся к зрителям со сцены. – Девять лет мы бились насмерть. Нас преследовали. Верстки трех моих книг были рассыпаны. Я стал запрещенным. А этот… этот пиликало просто залез себе в маньчжурский кофрик и в нем прикатил в Вену… и никто ничего не заметил!

Отец поднялся по ступенькам в здание отельчика. Я остался на улице в надежде когда-нибудь досказать эту историю до конца.

Гроза прошла стороной. Солнце вышло из-за пушистых облаков, осветив внутренности маньчжурского кофра. Я увидел розовый шерстяной сверток, перевязанный бечевкой, и, конечно же, семейные альбомы и детские книжки из серии «Библиотека приключений». Как я в детстве любил их читать, когда приезжал в гости к деду и бабке, в ту квартиру, где жила и моя тетя. «Путешествия Гулливера», «Робинзон Крузо», «Остров сокровищ»…

Евгений Кац достал сверток, развязал и размотал бечевку. Из теплых недр детского розового одеяльца показался черный футляр скрипки.

История человека из маньчжурского кофра завершилась самым счастливым образом. До сих пор, правда, я так и не докопался до истинных причин этой аферы. Между нею и Евгением, утверждает моя тетя, ровным счетом ничего не было, и я склонен ей верить. Хотя какая разница, были они любовниками или нет? Несколько раз на семейных обедах по случаю Дня Благодарения или еврейской Пасхи я спрашивал тетю, зачем она пошла на то, чтобы везти с собой в чемодане человека (оставившего, кстати, в России жену и двоих детей). Понимала ли она, чем рисковала и как ей повезло сначала на советской таможне, потом на советской границе и при въезде в Австрию? Почему она ничего не сказала даже своим родным?! В ответ тетя пожимала плечами с видом оскорбленной невинности.

А что мне известно о дальнейшей судьбе скрипача? Он получил статус политического беженца и остался в Италии. Начал концертировать. Сменил свою кошачью еврейскую фамилию на какую-то лошадиную русскую – оканчивающуюся на «off» и намекающую на дворянское происхождение. Евгений живет в Риме со своим бойфрендом, бывшим тенором из «Ла Скала». Он открыл собственную музыкальную школу недалеко от Пьяцца Навона. Недавно записал диск со скрипичными сонатами Брамса.

Прошлой зимой я слушал Евгения в Бостоне, где живу уже семнадцать лет. Он играл блестяще, безукоризненно, но не так страстно, как тогда, когда я слушал его впервые.

Представьте себе ступеньки нашего отельчика в одном из самых запущенных районов Рима, лестницу, окруженную полуденной толпой римских зевак. Представьте, если сможете, замусоренную улицу, заставленную обветшалыми отелями, где проститутки за доступную плату ублажают клиентов привкусом иных миров и где мы, советские беженцы, утолили тоску по Риму и миру. Скрипач из кофра настроил свой инструмент, вытер клетчатым платком грязь и пот со лба и висков и, подложив платок под подбородок, заиграл. Должно быть, он играл пьесу собственного сочинения или просто импровизировал. Я, во всяком случае, не знаю, что это была за музыка. Мне его скрипка пела о полупустом экспрессе, мчащем беженцев по альпийскому ночному тоннелю, о том, как, наконец, попадаешь в Рим и Италию после долгой советской жизни. О мечте увидеть весь мир, о громе, прокатившемся над головой к западу, в сторону площади Испании, Трастевере и Ватикана. Я узнавал в его мелодиях фамильный багаж, всю неизбежность семейных связей и капканов родства. Скрипка пела об отце моей матери и ее сестры, о моем ушедшем в небытие деде, который вернулся к бабушке после десяти лет развода – десятилетия, когда он был свободен от нее, но не был счастлив. Как же этот скрипач мог узнать о нашем семейном прошлом? Он играл о моем деде, который вернулся к жене, чтобы жить и умереть, об усталом шестидесятилетием мужчине, стоящем во дворе московского дома недалеко от стадиона «Динамо» и скармливающем халу голубям. Высоком и по-прежнему неотразимо элегантном в длинном сером габардиновом пальто и мягкой фетровой шляпе, несмотря на почти полную слепоту от тяжелейшего диабета и нежелания отказываться от земных удовольствий. Я знаю, все это живет и во мне – в моей походке, темпераменте, стремлении воспринимать людей в их собственной системе координат. И все это я унаследовал от маминого отца. Это он, мой дед по линии матери, годами давил на своих дочерей, на моего отца, убеждая их эмигрировать. Он ненавидел советскую систему изо всех сил, прекрасно зная, как выживать в этой извращенной игре взаимного обмана. Моя тетя отчасти унаследовала от покойного деда эту оборотистость, но так и не сумела виртуозно овладеть его мастерством. Скрипка пела о маньчжурских кофрах, которые падают на ступени римских отелей и выпускают на свет беглых скрипачей, играющих о страстности и жестокости жизни, о причудах судьбы, о моем слепом дедушке, умирающем в агонии, привязанном ремнями к больничной койке, умирающем и кричащем: «Доченьки мои, помогите, эти врачи хотят меня убить». Он умер, так и не увидев, как его дети и внуки шагают по улицам Рима.

Пока скрипач из кофра играл, на улице появились двое карабинеров. Они стояли и слушали, а когда он закончил, вежливо зааплодировали вместе с остальными слушателями и предложили ему проехаться до ближайшего полицейского участка. Карабинеров вызвал водитель автобуса Анджело, успевший позвонить и рассказать о советском скрипаче, прибывшем в Рим в видавшем виды оранжевом кофре, чтобы просить политического убежища.

Когда полицейская машина отъехала и звук ее сирены растаял в общем гуле, я порылся в карманном русско-итальянском словарике, по экземпляру которого мы все получили по приезде в Рим.

– Dove… si vendo vino? – наконец проговорил я, обращаясь к стоявшим вокруг итальянским зевакам. – Где тут можно купить вина?

– Si vendo vino?

Несколько человек радостно засмеялись. Полдюжины рук протянулись в разных направлениях, и разные голоса наперебой стали объяснять: здесь, там, тут…

Я оглянулся вокруг.

Я был в Риме.

Я наконец почувствовал себя свободным.

3
Рим, открытый город

Я до сих пор до конца не понимаю, почему мои родители ссорились в Риме. С тех пор прошло больше двадцати лет, а я все еще боюсь спросить их об этом. Вместо этого я встаю из-за письменного стола, иду по полосатым коврам к шкафу с русскими книгами и достаю Бабеля. Я купил этот двухтомник в Москве летом 1993 года, когда был там впервые после эмиграции. Он издан под редакцией московскойжены Бабеля – Антонины Пирожковой – в 1992-м, первом постсоветском году. Монументальное оформление обложки и копеечный переплет были типичны для дешевых, напечатанных на газетной бумаге изданий моего детства и юности. Двухтомник был выпущен тиражом сто тысяч экземпляров. Такова несложная ирония судьбы: избранные произведения Бабеля (все еще не полное собрание сочинений) вышли в после-советское время по образу и подобию советских массовых изданий!

Я открываю раздел «Рассказы 1925–1938 годов», вошедший в первый том. Здесь мой самый заветный Бабель. Его рассказы о детстве. На третьей странице в «Истории моей голубятни» я читаю: «В лавке нашей, полон сомнения, сидел и скребся мужик-покупатель. Увидев меня, отец бросил мужика и, не колеблясь, поверил моему рассказу. Он закричал приказчику закрывать лавку и бросился на Соборную улицу покупать мне шапку с гербом. Бедная мать едва отодрала меня от помешавшегося этого человека. Мать была бледна в ту минуту и испытывала судьбу. Она гладила меня и с отвращением отталкивала. Она сказала, что о всех принятых в гимназию бывает объявление в газетах и что бог нас покарает и люди над нами посмеются, если мы купим форменную одежду раньше времени. Мать была бледна, она испытывала судьбу в моих глазах и смотрела на меня с горькой жалостью, как на калечку, потому что одна она знала, как несчастлива наша семья». Я читаю этот отрывок у нас дома в Честнат Хилле, беззвучно рыдая, словно сам сделан из сухого льда. На дворе весна, и рабочие, роющие котлован в соседнем дворе, наблюдают за мной поверх забора, пока отдыхают во время утреннего перекура. Мой стол в кабинете упирается в окно, и землекопам нравится наблюдать за мной во время работы. Наверняка им кажется, что я смеюсь над чем-нибудь во время чтения. Но я не смеюсь.

Если бы Исаак Эммануилович Бабель был жив, я сказал бы ему, что часто думаю о нем, когда пишу о том, как эмигрировал и оказался на Западе. Собственно говоря, я бы ему все рассказал…

Шел наш четвертый день в Риме, двенадцатый день на Западе. Он начался с жалкого завтрака, который получали беженцы из Советского Союза в столовой, принадлежавшей самодовольному типу в темных очках, который выглядел, как пародия на мафиози. Переполненная столовая занимала этаж здания, примыкавшего к нашей гостинице. К столовой от лестничного проема и вверх по ступеням до тяжелой двойной двери тянулась очередь беженцев. Стоя в очереди, мы делились политическими новостями или обменивались информацией о сдававшихся внаем квартирах в прибрежном городке Ладисполи, куда ХИАС предполагал перевезти нас через неделю пребывания в Риме. Люди толковали о получении работы и поступлении в университеты в Америке или Канаде, приводили совершенно неоспоримые доводы в пользу жизни в Бостоне по сравнению с Филадельфией или в Сан-Диего по сравнению с Сан-Хосе.

Желание распирало мое тело. Я пожирал глазами молоденьких официанток, пока они лавировали с подносами по узким проливам между островами и архипелагами беженцев, торопливо поглощавших свой завтрак. Официантки, как я узнал под конец наших «римских каникул», были студентками из Кракова, которые приехали в Италию по туристическим визам и работали нелегально. Они кое-как изъяснялись по-русски – на языке, который их заставляли изучать дома. Выжига-итальянец, владелец столовой, недоплачивал полькам и заставлял их работать семь дней в неделю, даже по утрам в воскресенье. У польских официанток были красивые длинные ноги, большие крестьянские руки и терпеливые серые глаза.

Когда подошла наша очередь войти в столовую, мы отдали купоны на завтрак медведю-охраннику с жирной щетинистой физиономией.

– Jeszcze Polska nie zginęła! – мой отец поздоровался с одной из официанток словами из польского гимна, после того как мы уселись за пластиковым столом с расшатанными ножками.

– Пока не погибла, жива еще! – ответила официантка по-польски, удрученно улыбнувшись.

Мы, еврейские беженцы из Союза, вызывали у этих молодых полек смешанные чувства презрения и восхищения. У нас не было ни гражданства, ни денег, мы жили на пособие еврейских филантропических организаций – это так! И все же мы собирались стать настоящими американцами. Мы ехали в Америку!

В то запомнившееся утро наш завтрак состоял из больших кусков пористого белого хлеба, персиков и кусков швейцарского сыра, которые лежали перед каждым из нас на тонкой бумажной тарелке. Ни масла, ни молока не было.

– Вот уж, мои дорогие, я никогда… – заметил мой отец, – никогда не предполагал, что увижу, как мое семейство ест неспелые персики на завтрак. Черствы на чужбине персики, как заметил поэт.

Мама сказала, что не голодна, и начала молча глотать черный кофе из пенопластового стаканчика.

– Bistro, bistro, tovarisc! – выкрикивал хозяин столовой, проходя между столами. По преданию, русское слово «быстро» проникло в западноевропейские языки, когда русские солдаты вошли в Париж в 1814 году. Они повторяли «быстро, быстро», когда хотели поторопить официантов в ресторанах. Отсюда и появилось «bistrot» – кафе-ресторан с незатейливой, быстро приготовляемой едой.

После завтрака у нас была назначена встреча со спекулянтом, который покупал товары у беженцев и перепродавал в сувенирные лавки или же торговал ими в собственном павильончике на Круглом рынке – так мы называли огромный римский базар под открытым небом. Человек этот пришел в наш номер часов в десять утра. Был он великаном, почти без шеи, с маленькой головой и ниточкой усов. Его звали Исак. Он был бухарским евреем, уехал еще в начале 1980-х и прижился в Риме. Исак говорил по-русски со среднеазиатским акцентом, будто пытался проглотить кусок пряника.

– Великолепный город Рим! – обратился он к маме, которая рассматривала унылый городской пейзаж за окнами номера: ржавые крыши, за которыми не видно было ни соборов, ни дворцов. – Так вы москвичи? Я приезжал в столицу в 1975-м. Привез оттуда в Самарканд товар. Часы. Радиоприемники. Москва тоже красивый город. Ничего не скажешь!

– Уважаемый Исак, – сказал мой отец, подражая обычаям Средней Азии. – Уважаемый Исак, с вашего разрешения мой наследник покажет товары, которые мы хотим вам предложить.

Я вытащил чемодан из-под койки-раскладушки и вывалил из него товары на постель родителей. Мама стояла у окна и курила. Уголком глаза я видел, как она была несчастна, как дрожали ее губы. В Москве она была тигрицей, бросала вызов ублюдкам из служб безопасности во время демонстраций и акций протеста. Она устраивала голодовки отказниц и бесстрашно давала интервью иностранным журналистам. Теперь, в Риме, мама была беспомощна, у нее не было сил противиться своей беженской участи.

– Понятно, – сказал Исак, озирая наши товары пряными светло-коричневыми глазами. – Три янтарные брошки, четыре палехские шкатулки, пять банок чатки, три цветастые шали, четыре пары театральных биноклей, фотоаппарат, набор объективов. Есть еще чего?

– Русская водка, – сказал мой отец.

– Оставьте себе, – ответил Исак великодушно. – Хороший подарок. Американцы ваши обожают русскую водку.

Из кармана брюк спекулянт достал бумажник. Он отсчитал и положил на родительскую кровать двести тысяч лир, что равнялось примерно двумстам американским долларам в то время. Исак и мой отец обменялись рукопожатиями, и скороспешная сделка была совершена.

– Можно одолжить ваш чемодан? – спросил Исак. – Я занесу через пару дней.

– Оставьте себе. Меньше тащить, – ответил мой отец, грустно усмехнувшись.

Исак положил товары в чемодан и защелкнул замки.

– Загляните в соседний номер к моей свояченице и теще, – добавил мой отец, когда Исак взялся за дверную ручку. – У них там полная баржа…

– Ну зачем ты? – перебила его мама. Она прекрасно знала, что нас с отцом тошнило от их бесчисленного багажа, но на публике продолжала поддерживать семейную солидарность.

– Как-нибудь в другой раз, кхе-кхе-кхе-кхе, – захохотал Исак, как ватерклозет. – Удачи вам в Штатах! – И бодро хлопнул дверью.

В полдень нам предстояло пойти на осмотр в клинику где-то рядом с площадью Эсквилино, неподалеку от нашей гостиницы. Должны были сделать общий осмотр, рентген грудной клетки и взять анализ крови. Это требовалось от каждого беженца, подававшего на въездную визу в США. Пока мы ждали в холодном и скупо освещаемом коридоре, у мамы начался приступ нервного кашля. Чем больше она старалась пересилить себя, тем мучительнее становился кашель. Усталая и строгая на вид медсестра-итальянка вышла из кабинета и вызвала мою маму. Отец (у которого тема кандидатской была связана с туберкулезом легких) помахал рукой, словно на ходу протирал лобовое стекло. «Нет-нет-нет! У нее все в порядке. О’кэй! Нет туберкулеза!» – говорил мой отец по-русски медсестре и все жестикулировал, пока она уводила маму. Ему представлялся кошмарный сценарий: по результатам медосмотра маме не выдадут визу и не пустят в Америку. Но все обошлось, и несколько недель спустя каждый из нас получил медицинское свидетельство, где указывалось, что результаты рентгена нормальные, что осмотр и анализы не выявили «опасных заразных состояний» (шанкроид, гонорея, паховая гранулема, инфекционная проказа, венерический лимфогранулематоз, заразный сифилис, активный туберкулез) и «психических состояний» (умственная отсталость, сумасшествие, история припадков безумия, психопатическая личность, сексуальные девиации, психические дефекты, наркотическая аддикция, хронический алкоголизм). Свидетельства были подписаны итальянским врачом из клиники – Prof. Dott. V.P.C.

Внутри клиники мы нашли телефон-автомат. В нашем убогом номере телефона не было. Еще в Москве, как раз перед отъездом, в апреле или мае 1987-го, мы познакомились с молодой итальянской журналисткой по имени Клаудия С. Из Москвы Клаудия посылала репортажи для одной из левых итальянских газет. Она хорошо говорила по-русски – язык она изучала в Неаполитанском университете, а до этого брала частные уроки у вдовы белогвардейского офицера. Клаудия была стройная, длинноволосая, наэлектризованная. Узнав, что мы будем в Риме и проведем по крайней мере два месяца в Италии по пути в Америку, Клаудия предложила, чтобы мой отец обратился к редактору ее газеты. И объяснила, что этого человека зовут Алессандро Т., что он поэт и ее «близкий друг». «Когда позвоните ему, – сказала Клаудия, написав имя редактора на обороте своей визитной карточки, – скажите, что вы от Кармен. Он зовет меня Кармен. Только он, никто другой. Он поможет вам с публикациями в Италии».

И вот теперь мы стояли в вестибюле итальянской клиники и звонили по телефону поэту-редактору, «близкому другу» Клаудии. Отец набрал номер, мы с мамой ждали рядом с телефонной будкой. Кто-то подошел к телефону. Отец начал объяснять на его тогдашнем весьма идиосинкратическом английском, что он «русский еврейский писатель» и «медицинский открыватель», а сейчас «бегун из Советского Союза», который остановился в Риме «на недельку-вторую». Что имя и телефон поэта-редактора он получил от «вашего журналиста» Клаудии. Затем отец замолк, и мы с мамой увидели, как волна полнейшего непонимания пробежала по его лицу. Отец закатил глаза и нарисовал ноль указательным пальцем левой руки: это означало, что он понятия не имеет, что делать.

– Кармен, – сказал отец в телефонную трубку, припомнив интимное имя журналистки. – Кармен, да-да, Кармен, ваш друг Кармен, – повторил отец. Он прислушался, а потом улыбнулся. – Не понимает ни слова по-английски, – прошептал он нам по-русски. – Трещит по-итальянски, и Кармен – единственное слово, которое я в состоянии уловить. Попробуй ты! – отец передал мне трубку.

– Buon giorno, signore Alessandro, – сказал я и сделал попытку рассказать на более правильном английском о том, как мы познакомились в Москве с Кармен и как она дала нам телефон поэта-редактора.

– Carmen, si, Carmen, – заговорил влажный, раскатистый голос. – Si-si, Carmen. Non parlo inglese. Francese? – спросил поэт-редактор.

– Нет, не знаю, – ответил я по-английски. В то время я не владел французским и знал всего несколько слов по-итальянски, достаточных только для того, чтобы спросить дорогу или узнать, где продают еду и вино. – Grazie. Arrivederci, – я поблагодарил поэта-редактора и тихо повесил трубку.

– Что он сказал? – спросил отец. Лицо мамы приобрело выражение жар-птицы, попавшейся в сети. Было ясно, что вся эта сцена казалась ей абсолютно абсурдной и угнетающей.

– Он твердил только «Кармен» и «Я не говорю по-английски», – рассказал я. – Он еще говорит по-французски. Больше я ничего не понял. Он повторил слово «Кармен» много раз. Мне кажется, ему просто приятно произносить ее имя.

Мы вышли из клиники на площадь.

– Я очень устала, – вдруг сказала мама. – Я хочу вернуться в гостиницу.

– Ты не больна? – спросил отец. – Ты ведь кашляла.

– Я не больна. Я смертельно устала.

– Я пойду прогуляюсь, – заявил я. Мне страшно захотелось побыть одному, отделиться, убежать подальше от всего этого.

После того как я бросил родителей у обелиска на площади Эсквилино, я предпринял довольно амбициозную попытку совершить пешеходный тур по Риму – один из четырех однодневных маршрутов, проделанных мною во время пребывания в Вечном Городе. У меня не было ни путеводителя Бедекера, ни денег на его приобретение; я руководствовался только памятью и примитивным планом Рима, который выдавали каждому советскому беженцу чиновники ХИАСа. Странно, хотя я запомнил все уголки Рима, где побывал в тот день, я не могу вспомнить и воссоздать мое тогдашнее эмоциональное состояние. Зато отлично помню, как заблудился среди стен Римского Форума, а потом почувствовал полное одиночество, очутившись на площади Испании с ее знаменитой лестницей.

Стоя перед Ляпис Нигер, огромным куском черного мрамора, под которым покоились останки Ромула, я испытал такой же трепет, как в те годы, когда школьником слушал легенду об основании Рима. Сколь же причудлива память: я помню, как бродил вокруг Темпио ди Веста, храма Девственных Весталок, думая не только о шести жрицах-патрицианках, которые в античные времена должны были в течение тридцати лет служить в храме, но и о другой жрице – моей старой учительнице истории Галине Сергеевне Т. Я до сих пор ясно помню ее, а в 1987 году память могла быть только острее. Она никогда не меняла стиля одежды: серая или черная шерстяная юбка, белая блузка с кружевами, вязаный джемпер или шерстяной жакет под стать юбке. Она никогда не пользовалась косметикой и не носила никаких украшений, кроме круглого значка с Лениным на левой стороне плоской груди. У нее были очки в золотой оправе; тонкие, как бечевка, губы и короткие пепельные волосы. Сколько ей было лет – сорок, пятьдесят? Она никогда не была замужем и никогда не рассказывала о своей личной жизни. Да и какая личная жизнь могла быть у нее – девственной весталки советской истории! Это она, Галина Сергеевна, Мадам История, учила меня в течение семи лет: с 1978-го по 1984-й, от Египта, Греции и Рима до Конституции СССР. От нее я узнал многое из того, что мне известно об античном мире, о Ромуле и Колизее, о памятниках, которые я увидел тогда в Риме. Она потрясающе ткала исторические сюжеты. Если бы она родилась в США, уверен, она стала бы знаменитым лектором или вела бы исторические программы по PBS (по общественному телерадиовещанию). Она передала нам чуть ли не виртуальное восприятие казни Жанны д'Арк на костре, а ветки за окнами классной комнаты дрожали в кандалах февральского инея. Я до сих пор зрительно представляю себе пересказанные ею сцены Французской революции: засаленные камзолы тучного Дантона, изможденный Марат, заколотый в ванне, театральная казнь Марии-Антуанетты. Но с такой же страстью Галина Сергеевна рассказывала нам о «братской солидарности народов Восточной Европы» (когда я в начале 1990-х собирал в Праге материалы для первой книги, то не решался говорить по-русски) или о «замечательных воспоминаниях Леонида Ильича Брежнева» (бред маразматика, даже не им сочиненный), или, что было еще хуже, она преданно скрывала всякий намек как на бесчестье и несправедливость, так и на протест против них в советском прошлом и настоящем: ГУЛАГ, сталинизм, Солженицына, правозащитное движение, антисемитизм, преследование отказников, войну в Афганистане. Беглец из советской империи, которая трещала по швам, но все еще бряцала оружием в 1987-м, я отчетливо понимал, что, несмотря на все свои таланты, Мадам История была идеологической шестеренкой в подтасовочной машине советской школы. Я это понимал и понимаю, но – облокотившись на поручень спасительного оборота речи – вспоминаю себя тогдашнего, стоящего перед храмом Девственных Весталок в июньский полдень 1987 года и задающего себе тот же самый вопрос, который я задаю и сегодня, столько лет спустя: как могла эта женщина оставаться в здравом уме? Как она не рехнулась после десятилетий изречения правды и лжи на едином дыхании? Разумеется, этот вопрос касается не только моей советской учительницы истории, но меня самого и моего советского детства и юности. Как я мог быть одновременно благодарен Мадам Истории за блестящие уроки прошлого – античного Рима – и презирать ее за бесстыдную ложь о настоящем? На протяжении нескольких лет после эмиграции и приезда в Америку, пожалуй, до тех пор пока я не получил американское гражданство и, наконец, не съездил в 1993 году в Россию, мне было легче презирать и не испытывать благодарности. Потребовалось много лет эмигрантской жизни в Америке, чтобы образовалась дистанция, достаточная для справедливой оценки хотя бы части моего советского образования. Или хотя бы для того, чтобы признаться себе (что я и делаю сейчас), что я не без благодарности вспоминал о своей старой учительнице истории, бродя по развалинам Древнего Рима.

Но довольно идеологических сентиментов! Продолжим рассказ о том, как я терял и вновь находил себя в Риме. Солнце заходило, когда я оказался на знаменитой лестнице – Испанских ступенях – поблизости от Тринита дей Монти, французской церкви с двумя симметричными колокольнями, которые восстановил Наполеон во время оккупации Рима. Площадь Испании, находившаяся как раз у подножия церкви, была полна народа. Туристы и молодые римляне стекались со всех сторон. Я почти ничего не ел с утра, когда нам дали на завтрак неспелые персики, хлеб и сыр. Внизу, по другую сторону фонтана, располагались лотки с открытками и сувенирами и тележки со снедью. Стараясь ни в кого не врезаться, я бросился вниз по ступеням, с удивлением заметив, что многие из них были надтреснуты и полуразрушены. После изучения ассортимента и цен, довольно высоких, как бывает всегда в местах, где много туристов, я купил пакетик крупных бледно-зеленых оливок – их было всего шесть или семь. Никогда до этого я не ел таких божественно вкусных оливок. Они благоухали жизнью и были переполнены живительными соками – той жизненной энергией и чувственностью, которую я всегда связывал с Италией и ее народом. Я ел оливки медленно, смакуя, перекатывая во рту, высасывая каждую капельку божественного сока. Мне хотелось пить, но вместо газировки я взял еще один пакетик этих оливок.

Что-то играли уличные музыканты. В такт покачивая головой, я сидел на ступенях рядом с группой молоденьких американок. Многие из них были в футболках и свитерах с названиями колледжей или университетов. Но такие названия, как «Индиана», «Вашингтон и Ли», «Бостон Колледж», в то время почти ничего не значили для меня – случайный перечень координат моей будущей страны. Сидя на Испанских ступенях в центре Рима, я думал о том, как же мало я знаю об Америке и американках. Я общался с американками моего возраста всего лишь несколько раз. За девять лет, пока мы сидели «в отказе», нас посещали гости из Америки, главным образом евреи, которые хотя и приезжали в Советский Союз под официальной опекой «Интуриста», на деле оказывали моральную поддержку и привозили подарки своим братьям и сестрам – отказникам, которым годами не давали разрешения на выезд. Чаще всего это были супружеские пары среднего возраста или пенсионеры, но иногда нас посещали и семьи с детьми. Однажды, кажется ранней весной 1985 года, в пятницу вечером в нашу дверь позвонила семья из Аризоны: зубной врач, его жена и их дети – дочь и сын, оба студенты престижных колледжей на Восточном побережье. Все четверо были высокими, крепкими, загорелыми. Все четверо – в очках. Мы вместе отпраздновали шабес:зажгли свечи, выпили водки и закусили оладьями, приготовленными из смолотой мацы, – трудно было придумать что-нибудь еще для наших гостей, которые соблюдали кашрут. Затем я увел молодежь в свою комнату, и мы проговорили допоздна, сначала о том, каково быть евреем в России, а потом, когда они утратили тон официальных посланников и превратились в обыкновенных студентов, моих сверстников, я узнал, как живется в Америке молодым. Впервые я услышал о студенческих братствах и сестринских общинах, и это показалось мне чем-то очень советским и коллективистским. «Зачем нужно в них вступать?» – помню, спрашивал я у них.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю