Текст книги "Тракт. Дивье дитя"
Автор книги: Максим Далин
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
– Эх ты, горе-следопыт! – толкнул его в плечо сторонский. – Эвон, следы-то волчьи! Недавно туточки был, вечор, не ранее – прям отсюда в кусты сиганул. Вон лапищи-то – чай, ладонью не прикроешь…
Троица принялась рассматривать следы.
– Точно, что в кусты, – говорил Петруха, – а раньше-то откуда? По воздуху прилетел сюда, что ль? Это уж не волк выходит, а орел!
– Да затоптали вы все, олухи, – фыркал сторонский досадливо. – Собачонка эта наследала, Кузьма тож… где тут разобрать…
И тут собачонка, внезапно набравшись храбрости, дернулась вперед и заскакала перед кустами с истерическим лаем. Волк рванулся через стланик – дворняжка улетела с поляны пулей, оглашая лес визгами, будто с нее заживо драли шкуру, а ее преследователь прыгнул еще раз – на грудь Кузьме, схватив зубами его руку с ножом.
Кузьма дико завопил – и почти в тот же миг сторонский парень выстрелил сразу из обоих стволов, едва не в упор. Такой выстрел должен был уложить волка на месте, но лесная чара все же оберегла его – если не шкуру, то жизнь. Волк скульнул от дикой боли, отлетев в сторону – но тут же поднялся на ноги. У него в пасти осталась рука Кузьмы, так и сжимавшая нож, и волк держал окровавленные холодеющие пальцы мертвой хваткой, как последнюю надежду.
Кузьма упал в снег, пятная его красным, и завыл пронзительно и безумно. Петруха навел ружье, волк отчаянным усилием прыгнул в сторону и вломился в кусты. Грохнул выстрел. Волк почувствовал, как пуля содрала полосу шкуры, но эта боль была куда слабее, чем та, другая, которая стальными клыками терзала его раненый бок – и собрав остаток сил, понесся вперед, кровавя снег.
Его не догоняли. Он слышал за спиной отчаянную брань Петрухи и сторонского парня, вой и причитания Кузьмы и нервное тявканье вернувшейся к хозяину собачонки.
Оленка быстро шла по пустынному тракту, кутаясь в большую серую шаль.
Ей было холодно спросонок и не хотелось в это утро выходить из дому так рано, но у Гришки с ранья разболелась голова, и он пожелал лечиться не рассолом, а косушкою. Оленка не стала спорить; брат ее не бывал страшен и дик во хмелю, во всяком случае, не бывал неласков с домашними. Дома Гришка под хмельком более любил слушать песни, чем буянить или драться, а Оленке слишком уж часто носил пряники с конфетами и дарил цветные платки, чтоб можно было оставить его без призору.
Оленка, скорей, опасалась Гришки трезвого. Если брат долго не пил – значит, собирался на большую дорогу, а его лихие приключения ее тревожили. Поймают братку – так не на каторгу погонят, а тут, на месте и убьют. Оленка отлично помнила ужасные рассказы его дружков: как Чалому перед смертью переломали все кости, как Ваське-Ноздре глаза огнем выжгли, да как Ларивона камнями забили, пока куском мяса не стал – и предпочитала братке поднести. Слегка клюкнувши, он становился необыкновенно деятелен, чинил упряжь, возился по хозяйству – и не помышлял о разбойничьих подвигах.
А небеса из белесых становились синими, и мороз очистил утренний воздух до самой прозрачной ясности, и снег скрипел под валенками вкусно, как рассыпанный мелкий сахар. Оленка совсем проснулась; от бодрого холода и яблочного снежного запаха ей стало весело – хоть песню пой. Она бы, верно, и принялась напевать себе под нос – но тут на тракт из чащи выскочил пес.
Оленка остановилась, не успев испугаться.
Нет, не пес. Здоровенный волчище, не серый даже, а черно-бурый, с проседью. Морда в крови, кровь на боку, капает на снег. И в пасти – нож.
Это и удивило Оленку больше всего. Волк держал во рту нож за рукоять – такому и собаку не вдруг обучишь – и Оленка подумала, что не станет этот зверь нападать да кусаться, когда у него зубы заняты.
А волк взглянул на нее умно и жалостно, как человек, и обессиленно лег на снег.
– Ишь ты, сердечный, – Оленка подошла, уже не чувствуя вовсе никакого страха. – Бессчастная ты зверюга, чай, подстрелили тебя? А ты и понимаешь, что девка-то в тебя из берданки палить не станет?
Волк положил нож на снег, облизался, вздохнул и попытался встать. Оленка наклонилась и принялась поднимать его под живот, стараясь не дотрагиваться до больного бока, как поднимают, если случится, новорожденных жеребят.
Волк не сопротивлялся. Когда Оленка нагнулась особенно низко, он лизнул ее щеку.
– Ишь ты, умный, – усмехнулась Оленка, и волк встал на ноги, сразу прихватив нож в пасть. – А ножик-то тебе зачем? Чай, зарезать захочешь кого – так зубами своими зарежешь, каторжник!
Волк вздохнул, мотнул лобастой башкой и, нетвердо ступая, побрел по тракту к деревне. Оленка обхватила его за шею, удерживая на месте:
– Что ты, милостивец?! В лесу тебя недострелили – в деревне кольями забьют! В лес тебе надо – да отлежаться…
Волк смотрел на нее, внимательно слушал – но покачал головой и потянул вперед.
– Ровно собака, – прошептала Оленка. – Вовсе ты бесстрашный зверь, и, я чай, дело у тебя в Прогонной имеется… Но ведь не дойдешь же?
Волк ткнул ее в ладонь пересохшим от страданий теплым носом и явственно повел им в сторону ближайшего дома.
– Дивлюсь… – Оленка перестала удерживать волка, но теперь помогала ему держаться на ногах, позволяя опереться на свое бедро. – Впервой слышу, сколько живу, чтоб волкам Мотря пропащая зачем-то нужна была…
Волк усмехнулся, показав клыки. Оленка погладила его по голове:
– Вправду, что ль, Мотря?
Волк так явственно покачал головой, что Оленка подумала: «Сей же час скажет, мол, не угадала».
– Не Матрена, стало быть… ах, ты ж, Господи! Ты к рыжему идешь, да? К хахалю ее? Про которого расславили, что колдун?
Волк кивнул так же явственно и, глядя Оленке в глаза, снова показал мордой на Матренин дом. После тяжело прилег на обочине тракта.
– Ох, – пробормотала Оленка. – Мне сходить велишь? Тяжко тебе, больно, да? Хочешь, чтоб я пошла, рыжего привела к тебе? Чудной ты зверь… другой человек так не объяснится…
Волк смотрел, умоляя и настаивая. Оленка решилась и кивнула.
Она оставила зверя лежать в одиночестве, перебежала дорогу и вошла к Матрене на одворину. Никогда раньше Оленка тут не бывала, разве что через плетень видала – но нынче утром нищий домишко, под первыми солнечными лучами и весь в снежном блеске, смотрел чистенько и почти празднично. Серая кошка запрыгала по снегу от хлева к крыльцу, боднула Оленку в валенок и мурлыкнула.
Оленка нагнулась, чтобы погладить кошку – и тут дверь в сени открылась с чуть слышным скрипом. На пороге стоял рыжий, накинув на плеча тулуп, и глядел на Оленку серьезно, пристально и, пожалуй, приветливо. Его она тоже впервой вблизи увидала.
Он, этот суженый-пересуженый деревенскими болтунами парень, вдруг оказался таким писаным красавцем да, к тому ж, таким чистым и строгим, что у Оленки дух захватило. А рыжий улыбнулся да сказал:
– Здорово, Оленка. Каким ветром тебя занесло-то сюда?
Оленка невольно потупилась.
– Здорово… Егором тебя звать? Волк подстреленный ко мне приблудился…
Егорка изменился в лице.
– Где он сейчас?
– А ты что всполохнулся? При дороге лежит… Чай, друг это твой? – усмехнулась Оленка, взяв себя в руки.
– Друг, – сказал Егорка совершенно серьезно. – Показывай, где оставила его.
Симка-дурачок выскочил на двор следом за Егоркой – и был нынче совсем не похож на дурачка. С Оленкой поздоровался, а Егора спросил:
– Егорушка, это что ж…
– Да, – сказал Егор, выскакивая за калитку чуть не опрометью. – Наш это волк. Какой же елод подстрелил-то его? Оленушка, благодарствуй, сестрица, – пробормотал он, увидав волка, чернеющего на белом снегу, – ты иди уж, а мы с Симкой сами…
И раньше, чем Оленка опомнилась, бросился на колени перед волком, взял нож у него из пасти, и принялся рассматривать раненый бок – с таким лицом, как на больных детей глядят. И приговаривал:
– Как же тебя угораздило, зверь… Государь, Государь тебя от смерти спас – в левый бок угодили… на палец бы выше – и заговор бы не охранил… Можешь встать, сердечный друг?
Волк доверчиво оперся плечом на Егоркины руки и с трудом поднялся; Симка подхватил его точно так же, как давеча Оленка. Все трое – и люди, и раненый волк – медленно пошли к избе, а Оленка осталась стоять на тракте.
Заговор бы не охранил, думала она. Знать, и впрямь он колдун… надо же – волка от пуль заговорил… С чего бы? На что ему волк-то?
У самой калитки Егорка обернулся.
– Оленушка, – сказал он самым сердечным тоном, – благодарствуй, милая. Ты моему другу помогла – я тебе тоже помогу, чем смогу, только позови.
– А зелье мне приворотное сваришь? – не удержалась Оленка. При виде красивого парня ей хотелось высмеивать и цеплять его, хоть бы даже он и не вел себя охально.
Егорка вымученно улыбнулся.
– Чай, счастья хочешь? Так счастье не приворотным зельем добывается, да и не нужно тебе этой отравы-то… Оленушка, не досуг мне сейчас с тобой пересмеиваться, ты уж прости – другой раз приходи.
Оленка с сердцем развернулась и, не оглядываясь, пошла прочь. Егорка и Симка втащили волка в сени и прикрыли дверь. Оленка остановилась за калиткой.
Ей было любопытно до озноба, как Матрена встретит волка под своей крышей. Не может быть, чтоб и она во всем этом путалась – именно Матрена и болтала чаще всех.
Оленка выждала с полминуты, убедилась, что ни Симка, ни Егор не выйдут более, и тихо-тихо, осторожно ступая, подкралась по истоптанному снегу к слепому окошку. И оцепенела.
Матрены как и не было – спала Матрена. Зато волк лежал на полу посреди избы, а Егорка резал ножом, который он принес, его собственную шкуру – от загривка до самого хвоста, по живому, а ни капельки крови не пролилось. Оленка смотрела расширившимися от ужаса глазами, как шкура упала с волка на пол, вдруг на глазах превратившись в разрезанный на спине, продырявленный и вымазанный кровью черный овчинный полушубок.
А с пола тяжело подымался бледный с лица, как мел, в окровавленной рубахе, Лаврентий Битюг.
Оборотень.
Оленка закусила палец, чтобы не закричать. В столбняке, который никак не проходил, она смотрела, как Симка наливает в миску воды, а Егор окунает туда чистую тряпицу. Они промывали рану на боку Лаврентия – не такую, как от пули, а вроде вырванного куска мяса, и кожа вокруг запеклась, как от ожога.
Кажется, Лаврентий что-то говорил, но Оленка не прислушивалась. Столбняк неожиданно отпустил, и она кинулась бежать прочь от избы Матрены, так быстро и тихо, как только смогла.
Все нелепые байки, все сплетни и россказни оказались правдой. И мало того, что Егорка – ведьмак, чертознай, так еще и Лаврентий, сильный мужик и лучший в деревне кулачный боец, о котором даже и Гришка отзывался с уважением – оборотень. Волк.
Оленка, запыхавшись, задыхаясь, влетела в Силычев кабак и остановилась у двери, пытаясь угомонить бешено колотящееся сердце. Здесь, слава Богу, были люди – здесь было даже более многолюдно, чем полагалось бы утром: Петруха, Лука, Никифор, какие-то сторонские парни, все с ружьями… В углу сидел Кузьма в окружении целой толпы – он был такой же белый с лица, как Лаврентий, даже и с синевой, а губы и вовсе синие. Все гомонили громко и бестолково; Оленка, еще не очнувшаяся от страха, никак не могла разобрать, в чем дело.
– Милости просим, милости просим, Оленушка, – заворковал Устин Силыч ласково и приветливо, будто его вся эта суета не касалась. – Чай, никак, Григорий Артемич прислали? За конфетками прилетела, птичка райская, али казенной братцу понадобилось?
– Казенной, сороковку, – пробормотала Оленка, чувствуя в коленях и руках гадкую мелкую дрожь. – А с чего б мужикам вопить, Устин?
– А барыня Софья Ильинична десять рублей обещали за волчью шкуру, – с готовностью сообщил Устин Силыч. – Волк тут такой бегает, черный, громадный. Игнат из Глызинских пытал собрать мужиков, да облаву устроить на волков-то, а наши, Петруха с Кузьмой да Афанасий с Бродов, решили одни волка-то найти да подстрелить. Петруха-то, слышь, жениться надумал, так деньги нужны…
– Устин Силыч! – взмолилась Оленка. – Бог с ней, со свадьбой-то Петрухиной, ты о волках-то доскажи!
– Так вот и пошли они затемно втроем, – продолжал Устин, улыбаясь, словно рассказывая сказку. – А волк-то на них и выскочи! Афанасий-то в него стрелял, а от волка-то пули словно отскакивают – Кузьме, слышь, руку вот по сих пор откусил, да и убежал, вот какие дела-то творятся, милая. Еле живого его до деревни-то дотащили…
– Кузьма – без руки? – спросила Оленка, еле шевеля губами.
– Без руки, птичка, как есть совсем без руки. За дохтуром Илюха-то поскакал. К отцу Василью бегали – а он, слышь, ночью в барскую усадьбу уехал. Матушка сказывала, Игната вечор, в сумерки, волк задрал, насмерть, так, де, лакей барынин говорил, а правда ли – Бог его знает…
Оленка медленно села на табуретку.
– Устин, – сказала она тихо, – это Лаврентий.
Устин поставил бутылку на стойку, взглянул удивленно:
– Что-й-то?
Оленка глубоко вдохнула и выпалила:
– Он, Лаврентий-то, Устин Силыч – оборотень! Ей-Богу, сама видала, как Егорка рыжий с черного волка шкуру срезал, а под шкурой-то Лаврентий оказался. А пули-то от него не отскакивают – Афанасий ранил его, когда стрелял, на боку рана-то…
Лука, который ухитрялся слышать все и всегда, оказываясь поблизости самым неожиданным образом, округлил глаза и запричитал:
– Ратуйте, православные! Кузьму да Игната оборотень задрал, а оборотень-то – Лаврюшка-Битюг! – а далее началось такое, отчего Оленка сто раз пожалела о собственной болтливости…
Лаврентий сидел на лавке, постепенно приходя в себя и чувствуя, как боль отпускает и делается терпимой. Симка ставил самовар; Егор резал хлеб. Лаврентию показалось, что Егорка глядеть на него не хочет – вроде бы, стыдится за него – и захотелось все объяснить.
– Егор, – сказал Лаврентий глухо, – чай, дурным зверем считаешь меня? Лютым?
Егорка улыбнулся, и у Лаврентия отлегло от сердца.
– Лес тебя любит, Лаврентий, – сказал Егор. – И волки твои тебя любят. Небось, не хотели уходить-то без тебя? Отчего б тебе снова себя грызть?
Лаврентий тяжело вздохнул, отвернувшись в сторону и глядя в угол:
– Я, Егорка, человека покалечил. Кузьме Антипову ладонь начисто, как есть, откусил – а какой он теперь работник без руки? Эх, пропащий я зверюга… как увидел, что он мой нож забрал – так злость разобрала, ажно в глазах потемнело. А ведь я понял, считай, что прямо тогда и понял – не сам он от себя: Игнат его накрутил… И знаешь ли, я ж Игната-то, вроде как учуял – а его там и не было…
Егорка подошел и сел рядом, прислонившись к здоровому плечу Лаврентия; сказал проникновенно:
– Напрасно коришь себя. Кузьму-то я уж раза три, как упреждал, что лес на него в обиде – а с него, как с гуся вода. Он еще себя окажет, Кузьма-то – напачкает, где сможет, вот увидишь… Еще пожалеем, что в живых его оставили.
– Как же можно человека-то губить? – Лаврентий неловко повернулся, вздрогнул от резкой боли, выпрямился. – Охота как лучше, сделать, а выходит, как всегда… – и улыбнулся неожиданно и ярко. – Волков-то увел я. Со всех лежек собрал, да увел в Гиблую Падь. Не сунутся туда мужики-то.
Симка протянул чашку молока; Лаврентий выпил молоко залпом, чувствуя, как внутри разжимается острая и тугая пружина. Матрена завозилась на печи, взглянула на Лаврентия ошалело и снова заснула. Кошка Муська, вернувшаяся из ночных странствий, тоже выпила молока и принялась обколачивать Симке ноги.
– Посижу чуток и пойду, – сказал Лаврентий, успокаиваясь окончательно. – Благодарствуй, Симка, за хлеб-соль, домой пора.
Но тут с тракта донесся гвалт. К дому Матрены, очевидно, приближалась толпа. Симка схватил с сундука тулуп и выскочил на двор раньше, чем Егор успел упредить его – но в тот же миг вернулся обратно, подпер дверь спиной, выдохнул:
– Егорушка… охотники!
Почти в тот же миг Лука на улице завопил:
– А ну открывай, тварь поганая, нечистый дух! Открывай, пока избу не спалили! – а мужики, бранясь на чем свет, загомонили, не давая ему договорить.
Лаврентий встал, рассеянно глядя на окровавленные половинки полушубка на полу. Егор взял с лавки футляр со скрипкой, мягко отодвинул от двери перепуганного Симку и вышел.
– Эй, Егорка, что за содом-то? – сипло выкрикнула окончательно проснувшаяся Матрена ему в спину, а Симка и Лаврентий переглянулись – да и выскочили следом.
Мужики столпились по ту сторону плетня, вооруженные ружьями, дрекольем и топорами. Вроде, только что были готовы ворваться во двор, разнести избу по бревнышку да спалить то, что останется, а Егорку с Лаврентием застрелить или отлупить до смерти, а вышло иначе. Увидали Егора – и остановились.
Слишком уж у Егора вид был спокойный да строгий. А у Лаврентия хоть и впрямь рубаха в кровище, но на зверя-оборотня, которому ничего не стоит человека живьем сожрать, он все равно нимало не похож. И ухмылка у него потерянная…
– Рано пожаловали, – сказал Егорка с тенью улыбки. – Никак говорить хотите?
Толпа шевельнулась. Кое-кому стало просто-таки неуютно – не то, чтобы страшно, но неуютно – подумалось, что тут, вроде бы, никому и не место; некоторые же и хотели бы злиться и разбираться, а сердце распалить уже было тяжко. Сложно распалиться, когда с тобой драться не желают.
Только Петруха, который накрутил себя уже давно, оперся локтями на плетень, отчего кривой плетень чуть вовсе не завалился, и развязно сказал:
– Что, рыжая шельма, испортил Лаврюшку-то? В пса своего превратил, даже шкуру нацепил на него, говорят?!
Лаврентий дернулся вперед, но Егорка положил ему руку на локоть, останавливая, и сказал спокойно и негромко:
– А с чего это ты такой смелый, Петруха? С того ли, что Лаврентий хвор да ранен? Так он и хворый тебе зубы выкрошит, не сомневайся. Или ты с того осмелел, что за тобой мужики с ружьями стоят? Неужто думаешь, что за твои глупые слова да пустой кураж шабры на смертоубийство пойдут? Не думай, не дураки они.
Антипка, каким-то непонятным для самого себя образом попавший в первые ряды, вдруг покраснел, как рак, и пробормотав: «Я, ей-Богу, домой пойду», – стал протискиваться назад. Его пропустили. Мужикам было тяжело смотреть друг на друга.
Петруха вспыхнул и выкрикнул:
– Ни на кого я не киваю! И ни за кем я не прячусь! Вот он – я, весь!
Егорка откровенно улыбнулся.
– А коль ты весь, так давай вас с Лаврентием на поодиначки спарим, когда у него бок заживет. Не желаешь ли?
– Когда заживет бок-то, тогда поговорим, – буркнул Петруха, пытаясь не потерять лица.
Несколько молодых мужиков невольно рассмеялись. Злость остывала и рассеивалась; только Лука, не желая сдаваться, ехидно спросил:
– А чего это у Лаврюшки с боком-то? Никак, с печи упал?
Лицо Егорки стало строже.
– Да нет, – сказал он, чуть возвысив голос. – Не с печи. Афанасий в него стрелял. Афанасий с Петрухой и Кузьма после вчерашней-то пьянки сегодня с утра в лес собрались, убивать хотели. Думали – барыня им деньжищ отвалит за мертвого-то… а лес им глаза отвел, разум отуманил, благо от жадности да злости в них и так разума-то немного было. Вольно им было Лаврентия с волком перепутать да из ружья в него палить! Коль убили бы – так еще десятку пытали б требовать у барыни.
– Волк он был! – выкрикнул Афанасий, потрясая ружьем.
– А ты был хуже волка, – сказал Егорка. – Тебе все равно было, в кого стрелять – лишь бы денег за то заплатили. Лес в душу глядит, Афанасий; туда с грязными мыслями ходить нельзя – и лес обмараешь, и сам навсегда замараешься, не отмыться будет.
– А рука-то у Кузьмы! – крикнул кто-то из сторонских. – Сама, что ль, отломилась?
– С одной рукой ему беззащитных бить несподручно будет, – сказал Егорка. Лесная марь, незримый свет, лучилась вокруг – и утреннее солнце проглянуло из белесой мути облаков, развеселив землю, а снег заблестел острыми огоньками. – Может, обдумается Кузьма-то, пока голова цела… Скажи, Кузьма, говорил я тебе, что плохо ты кончишь?
– Ты – ведьмак! – заорал Кузьма, поддерживаемый приятелями, визгливо и чуть не плача. – А дружок твой, Лаврюшка, мне руку отожрал, а Игната и вовсе загрыз!
– В уме ль ты, Кузька?! – рявкнул Лаврентий, не выдержав. – Ты мой нож забрать хотел, да зверье стрелять – с тобой у меня, положим, счеты имеются, а об Игнате я впервой слышу!
– Загрыз? – спросил Егорка, не умея скрыть удивления. – Кто б это Игната загрыз-то? И когда? Разве что ночью он по лесу шастал…
– Не в лесу, бают, – сказал чернявый Иванка. – Шустенок баял, зверь на барский двор забежал.
Лаврентий рванул рубаху на груди:
– Ратуйте, православные – не было волков на барском дворе! Ни единого не было! Хоть убейте! Их ноне и близ Прогонной-то нет! Вот хошь, Лука, застрели меня – я правду говорю! Неча любую беду на волков валить!
Егорка снова тронул его за локоть:
– Погодь, Лаврентий. Это все еще себя окажет. Это и мир узнает, и мы узнаем. А с деревней лес войны не желает, нет. И волков на живых людей травить не желает, и нечисть казать вам – вы только пожалейте его, лес-то, не губите зря. Это Федор сторонский с лесом во вражде да в войне нынче.
– А ты почем знаешь? – спросил Пров Лишин, у которого в голове потихоньку укладывались некоторые вещи. – Про лес-от?
– Я, Пров, не чертознай и не ведьмак, – сказал Егорка грустно. – Я – Егорка Марин, матушка моя – Федосья Марина была, а батюшка – природный лешак. Я сюда пришел, в деревню, чтоб людей с лесом помирить, а лес-то – с людьми. Федор лесу да деревне много бед сделал… Кабы вы поправили, мужики, оно бы и ладно было.
Мужики молчали и разглядывали Егора, как диво, а Симка сделал малый шажок вперед да обнял его за плечо, и на мужиков смотрел настороженно и выжидающе – не сделают ли зла названному брату. И Лаврентий остановился рядом, вроде как на страже. И обычный домашний мышонок, нелепое создание, осторожно выбрался у Егора из кармана и стал по рукаву карабкаться на плечо, чтоб повидней было.
– Лешаков сын? – спросил Афанасий ошарашенно, но не зло.
Егорка кивнул – и мужики постарше полезли по карманам за кисетами; многое из сказанного, хоть и прозвучало неловко, все объяснило. Алемпий прислонил берданку к плетню и принялся скручивать «козью ножку», а сам все посматривал, будто что спросить хотел, да опасался. Егорка его упредил.
– Благодарствуй, Алемпий, – сказал он тихонько. – Не воротишь прошлого-то – а ты мне про матушкину судьбу рассказал. Вот и получается, что в родне я с Прогонной – и лес в родне. Вы не торопитесь, мужики, зверье бить, деревья зря валить да реку мутить – и все вскоре сладится, – продолжал он веселее. – Мы-то, шабры ваши лесные, и волков в дальние места отведем – вот хоть бы и Лаврентий отведет, лес ему силу такую дал – и дадим вам, чего для посевов-то понадобится: скажете – вёдро, скажете – дождичек…
Мужики словно бы вздохнули и принялись переговариваться, будто какая-то тяжесть спала со всех разом. Егорка с Лаврентием и Симкой спустились с крыльца, подошли к шабрам – и кузнецов Ефимка, тронув Лаврентия за плечо, сказал усмехнувшись:
– Озяб, чай, в одной рубахе-то по морозу?
– Озяб! – хмыкнул Лаврентий в ответ. – Да с меня семь потов сошло, как вы тут гомонили, да стрелять хотели нас и Мотрину избенку жечь! И чем она-то вам не угодила, несчастная бабенка?
– Эй, шабры, не в кабак ли пойти? А то Лаврентий обледенел совсем, да и нам бы погреться…
– А ты, леший рыжий, песенку-то сыграешь? Потешишь обчество?
– Пойдемте в кабак, – сказал Егорка, улыбаясь и накидывая на широченную спину Лаврентия свой тулуп, пришедшийся тому, словно бы с детского плеча. – И чаю выпьем, и песенку сыграю, и обсудим, что делать-то нам далее…
– Со мной-то что делать? – подсунулся Кузьма, протягивая замотанную тряпками руку Егору под самый нос. – Как огнем жжет, мочи моей нет! А дохтура-то не дозвались мне – дохтур в барскую усадьбу еще затемно уехал…
– А что с тобой сделаешь? – Егорка вздохнул. – Заживет культя-то, не помрешь – это уж я тебе говорю… если только деревня и вправду с лесом примирится и к весне чего дурного не случится… А если разгневается лес-то, тут уж не тебе одному пропадать… Ты ведь, Кузьма, когда ножик брал, чуял, что ножик – заповедный? Да и не годится самосильному мужику чужое-то трогать – не тобой оставлено, не тобой должно быть подобрано…
Кузьма сморщил лицо и стал смотреть в сторону; ему уже не хотелось лаяться с Егоркой, а хотелось, чтоб боль прошла да спокойно стало. А Егорка взял его за руку около локтя – и вправду сделалось легче, словно как прохладнее, даже в сон потянуло.
– Ты помни, какова боль есть, – сказал Егорка грустно. – И что всем этак приходится, когда над ними насильничают – и Анфисе твоей, и младшим братцам, и даже кошке больно бывает, все от насилия-то мучаются. Коли не забудешь – все на лад пойдет.
Кузьма взглянул ему в лицо полусонными больными глазами, странным образом чувствуя, как что-то внутри проворачивается, отрываясь от старых корней. Это было, пожалуй, страшновато – но дикая сжигающая боль от лешакова прикосновения отходила и отходила, как от студеной воды.
Афанасий искоса посматривал на Лаврентия, не зная, как к нему подойти; Лаврентий усмехнулся, махнул рукой:
– Ты б ружье свое на валенки, что ль, сменял бы! – и Афанасий в ответ расхохотался до слез, словно эта немудрящая шуточка скинула страшное напряжение этого недоброго утра.
И как раз тогда, когда расстояние между лешаком и мужиками вовсе пропало, и страх пропал, и злость ушла, и ружья в руках показались неуместными, а колья с топорами – тем паче – когда они вместе с Егоркиными друзьями стали как бы компанией душевных приятелей, а на тракте уже появились первые утренние странники – вот тогда Симка и увидал вдалеке Федора Глызина, верхом на вороном. Направлялся Федор именно туда, откуда все уже возвращались.
С великолепным своим ружьем английской работы – а на бледном лице у него была только молчаливая холодная злоба.
Четвертью часа раньше Федор приехал в Прогонную.
После ночи, в которую он едва сомкнул глаза, зареванное, словно у простой бабы, измятое лицо Соньки вызвало у него тошное отвращение. Он едва подавил желание дать ей оплеуху, когда она снова разревелась за кофе – истинно по-бабьи, с подвыванием и всхлипываниями.
Все они поверили в волка: и сама Сонька, и поп, и доктор, и Сонькина дворня – хотя около тела не было даже собачьих следов. Сонька умоляла Федора собрать мужиков, чтобы уничтожить волков, а сама то и дело жмурилась, будто отгоняя ужасное видение трупа с порванным горлом; доктор давал ей какую-то коричневую настойку и толковал о расстроенных нервах; поп рискнул заметить что-то о Божьем промысле – но Федору было совершенно отвратительно слушать.
Охоту?! Будет вам охота, думал он, явственно видя перед глазами рыжего парня со строгим недеревенским лицом. Хотелось сделать что-то ужасное: сжечь живьем, предварительно вбив гвозди в ступни, как тут, в глуши, расправлялись с заподозренными в колдовстве – удавить или утопить, чтобы он успел помучиться перед смертью. Чтобы эта отвратительная человекообразная тварь поняла, что Федора Глызина лучше было оставить в покое!
Он уехал рано – но рассчитывал, что охотники, предупрежденные вчера Игнатом, уже собрались в Силычевом кабаке и ждут сигнала. Тракт еще был почти пустынен, встретилась Федору только почтовая тройка – и никто не мешал ему гнать коня во весь опор. Розоватая морозная зоря еще лишь только разгоралась над лесом.
Однако, когда, оставив жеребца у пустой коновязи, Федор вошел в кабак, там не оказалось почти никого – только пили чай проезжие возчики, ел в уголке кашу постоялец, похожий одеждой и лицом на мастерового, где-то в стороне навзрыд плакала женщина, да сам Силыч перетирал рюмки у стойки и поднял от них взгляд, чтобы поклониться и улыбнуться вошедшему.
Федор огляделся, поискав глазами плачущую – и поразился, увидав Оленку. Она сидела за столом под портретом генерала Замошникова, уронив простоволосую головку на руки и вздрагивая плечами, а рядом с ней стояла запечатанная сороковка.
У Федора на миг отлегло от души. Он присел рядом и погладил Оленку по волосам. Она яростно, не оборачиваясь, скинула его руку.
– Оленушка, – окликнул Федор, – краса писанная! Ты мне скажи, кто тебя обидел – я тому так покажу, чтоб и десятому заказал!
Оленка вскинула голову и Федор тихо восхитился ее злым заплаканным лицом с горящими глазами.
– Кто?! Да язык мой длинный! И ты меня не замай, – фыркнула Оленка, вытирая щеки пальцами. – Чего разлакомился, утешальщик? Я, небось, ничего у тебя не просила!
– А ты попроси, – улыбнулся Федор.
– Попросить, говоришь? – Оленка тоже усмехнулась сквозь слезы. – Прошу тебя, сокол ясный, катись-ка горошком от нашего порожка! К барыне своей катись, у нее, чай, перина-то мягче моей!
Федор протянул руку, Оленка врезала по ней ладошкой, схватила со стола бутылку и опрометью выскочила из кабака.
– Силыч, – спросил Федор, качая головой, – что это с ней?
Устин Силыч улыбнулся своей лучезарной улыбочкой.
– Да что, Федор Карпыч! Дурочка – и больше ничего. Нонче с утра Кузьма с Петрухой на волков-то потащилися – волк Кузьме руку-то и откусил, али отстрелили ее, ничего у них не поймешь. А Оленка прибежала, да рассказала, что в волка этого Лаврентий Битюг обернулся – вот мужики-то и похватали колья да топоры, да и побежали оборотня бить. Известно – необразованность! А дурочка поняла, что из-за ней смертоубийство выйти может – да и в слезы. Что возьмешь… а ваше степенство-то водочки не желает?
Федор отрицательно мотнул головой, вышел из кабака и вскочил в седло. Все складывалось наилучшим образом; ему только жарко захотелось увидеть, как деревенские вахлаки расправятся с колдуном и его приятелем – Федор подумал, что это разом успокоило бы его сердце.
Они сами! Оленка, цветочек лазоревый, да какая ж ты умница! Даст Бог, все наладится, даже если те, кто будет разжигать костер или рубить черепа, и пойдут на каторгу! Главное, леших мы в Прогонной изведем – а дальше будем спокойно жить, любить хорошеньких женщин и зарабатывать деньги.
Ах, как все кстати, думал Федор, но, не успел проехать полдороги до крайнего домишки, как пришлось придержать коня. Навстречу ему, к Силычеву кабаку, валила толпа. Похоже, они уже все закончили, подумал он с тенью досады, но тут же рассмотрел возвышающегося над головами, как каланча, Лаврентия – а рыжий, улыбающийся, в одной рубахе, обнимающий свой неизменный скрипичный футляр, шел рядом с ним.
И деревенское дурачье гоготало, обмениваясь шуточками – вместо того, чтобы извести, наконец, нечистую силу под корень. Обсуждало развлечения в ближайшее воскресенье!
– И точно! И точно! – выкрикивал молодой мужик из соседней деревни, кажется, из Бродов. – Как в прошлом годе на Пасху: сойтися в овраге с двух сторон – наши супротив ваших, стенка на стенку…