Текст книги "Homo Фабер. Назову себя Гантенбайн"
Автор книги: Макс Фриш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Гляди-ка, они расположились здесь на пикник.
И тогда она, словно назло этим американским оккупантам, улеглась на траву рядом со мной и положила мне голову на плечо, будто собралась спать; но пролежала она так недолго и, приподнявшись на локте, спросила, не тяжелая ли она.
– Нет, – ответил я, – ты легкая.
– Но?
– Никаких «но», – сказал я.
– Нет, – сказала она, – ты о чем-то думаешь.
Я понятия не имел, о чем я думал; чаще всего о чем-то действительно думаешь. Но я вправду не знал, о чем я думаю. Я спросил ее, о чем думает она. Не отвечая на мой вопрос, она взяла у меня сигарету.
– Ты слишком много куришь, – сказал я. – Когда я был в твоем возрасте…
Чем короче становились наши отношения, тем реже приходила мне мысль о сходстве Сабет с Ганной. После Авиньона я вообще перестал думать об этом. Разве что удивлялся иногда, как мне вообще могла прийти в голову такая мысль. Я пристально вглядывался в ее лицо. Ни малейшего сходства! Я поднес ей зажигалку, хотя и был убежден, что она чересчур много курит, – подумать только, двадцатилетняя девчонка!..
Ее подтрунивание:
– Ты ведешь себя как папа!
Возможно, и в эту минуту, когда Сабет, упершись локтями мне в грудь, не сводила глаз с моего лица, я подумал (уже в который раз), что я для нее старик.
– Послушай, – сказала она. – Тот алтарь, что так понравился нам сегодня утром, оказывается, и есть алтарь Лудовизи. Безумно знаменитый!
Я не мешал ей просвещать меня.
Мы разулись, наши босые ноги касались теплой земли, я наслаждался и тем, что был босиком, и вообще всем…
Я думал о нашем Авиньоне (гостиница «Генрих IV»).
Сабет уткнулась в Бедекер; с первого же часа нашей поездки она знала, что я человек технического склада и еду в Италию только затем, чтобы отдохнуть, и все же она прочла вслух:
– «Аппиева дорога проложена в 312 году до рождества Христова цензором Аппием Клавдием Цекусом, считается королевой всех дорог…»
Еще сейчас звучит у меня в ушах та интонация, с которой она читала путеводитель!
– «Наиболее интересный участок дороги начинается там, где сохранилось ее основание, вымощенное твердыми многоугольными камнями, а слева высится великолепная аркада акведука Марция! (см. стр. 261)».
Сабет листала не отрываясь, чтобы найти обозначенную страницу.
Вдруг я ее спросил:
– Скажи, а как зовут твою маму?
Но она не дала себя прервать.
– «В нескольких минутах ходьбы находится гробница Цецилии Метеллы, самые знаменитые руины Кампаньи; это круглое сооружение двадцати метров в диаметре, покоящееся на квадратном фундаменте и облицованное травертином. Надпись на мраморной доске гласит: «Caecilia Q.Creticif (iliae) Metellae Crassi» – «Дочери Метеллы Кретия, невестки триумвира Красса. Внутри (чаев) расположены усыпальницы».
Она прервала чтение и задумалась.
– Что значит «чаев»?
– Это значит, что хранителю надо дать чаевые, – ответил я. – Но я спросил тебя о другом.
– Прости.
Она захлопнула путеводитель.
– О чем ты спросил?
Я взял у нее путеводитель и раскрыл его.
– Вон там вдалеке, – спросил я, – это Тиволи?
Там, на равнине, где-то, видимо, был аэродром, даже если он не значился на карте этого путеводителя. Все время слышался гул моторов, точно такое же дрожащее жужжание, как и над моим садиком на крыше дома у Сентрал-парка, время от времени над нами проносились «ДС-7» или «суперконстэллейшн» с выпущенными шасси, идущие на посадку, и исчезали где-то за деревьями Кампаньи.
– Там должен быть аэродром, – сказал я.
Это меня и в самом деле интересовало.
– О чем ты меня спросил?
– Как, собственно говоря, зовут твою маму?
– Госпожа Пипер! – воскликнула она. – А как же еще?
Я, конечно, хотел узнать ее имя.
– Ганна.
Сабет уже снова стояла, засунув обе руки в карманы джинсов, и смотрела сквозь кустарник на туристов, рыжеватый хвост вздрагивал над ее плечом. На меня она не взглянула и ничего не заметила.
– Му goodness![80]80
Боже ты мой! (англ.)
[Закрыть] Погляди, как они жрут, этому конца не будет!.. Теперь они принялись за фрукты.
Она переминалась с ноги на ногу, как ребенок.
– Ой, мне надо бы сбегать в кустики!
Но я задержал ее своими вопросами: училась ли ее мать в Цюрихе?
Что?
Когда?
Я продолжал спрашивать, хотя девочке, как уже было сказано, не терпелось сбегать в кустики. Она отвечала, правда не очень охотно, но подробно.
– Откуда мне это знать, Вальтер?
Меня интересовали, конечно, точные даты.
– Да ведь меня тогда еще на свете не было!
Ее забавляло, что я хотел знать все это так подробно. Она и понятия не имела, что значили для меня ее ответы. Ее это забавляло, но необходимость убежать не исчезла. Я приподнялся и схватил ее за руку, чтобы не дать ей удрать.
– Пусти меня, пожалуйста. Ну пожалуйста!
Мой последний вопрос:
– А ее девичья фамилия Ландсберг?
Я отпустил ее руку. Я обессилел. Мне нужно было собрать всю волю, чтобы усидеть на месте и к тому же улыбаться. Теперь я хотел, чтобы она убежала.
Вместо этого она уселась рядом, чтобы со своей стороны начать задавать мне вопросы.
– Ты, значит, знал маму?
Я кивнул.
– Не может быть, – сказала она. – Нет, в самом деле?
Я просто был не в состоянии говорить.
– Вы были знакомы, когда мама училась?
Она находила это потрясающим, просто потрясающим!
– Послушай, – сказала она, убегая, – об этом я ей непременно напишу. Как она будет рада!
Теперь, когда я уже все знаю, мне кажется невероятным, что тогда, после нашего разговора на Аппиевой дороге, я еще ничего не понял. О чем я думал те десять минут, пока девочки со мной не было, я точно не знаю. Подводил своего рода итоги – это безусловно. Знаю лишь одно: больше всего мне хотелось тут же отправиться на аэродром. Возможно, я вообще ни о чем не думал. То, что я испытывал, было не удивление, а чувство обретенной ясности. Я превыше всего ценю ясность… Когда я в чем-либо обретаю ясность, меня это всегда забавляет: Сабет – дочь Ганны! Вот что мне прежде всего пришло в голову: о браке, видимо, нечего и помышлять. При этом у меня ни на мгновенье не мелькнула мысль, что Сабет может быть даже моей дочерью. Теоретически это было в пределах возможного, но я об этом не думал. Точнее, я в это не верил. Конечно, мне это все же пришло на ум: наш ребенок, который должен был тогда родиться, вся эта история перед тем, как мы расстались с Ганной, наше решение, что Ганна пойдет к врачу, к Иоахиму, конечно, – мне это все же пришло на ум, но я просто не мог в это поверить, ибо казалось совершенно невероятным, что девушка, которая вскоре снова вскарабкалась на холм, где мы расположились, может оказаться моей дочерью.
– Вальтер, что случилось? – спросила она.
Сабет, естественно, ничего не понимала.
– Знаешь что, – сказала она. – Ты тоже слишком много куришь!
Потом мы стали говорить про акведуки.
Чтобы о чем-то говорить!
Я объяснил ей закон сообщающихся сосудов.
– Да, да, – сказала она, – мы это проходили.
Ее очень позабавило, когда я доказал, что древние римляне, имей они мой чертежик, наспех набросанный на пачке сигарет, израсходовали бы на девяносто процентов меньше камней.
Мы снова лежали на траве.
Над нами гудели самолеты.
– Знаешь что, – сказала она, – тебе бы не следовало улетать.
Это был предпоследний день нашего путешествия.
– Рано или поздно, дитя мое, нам все равно придется расстаться…
Я наблюдал за ней.
– Конечно, – сказала она и потянулась, чтобы сорвать травинку: то, что нам придется расстаться, ее не огорчало – во всяком случае, мне так показалось, – нисколько не огорчало. Травинку она не зажала в зубах, а, глядя куда-то вдаль, стала наматывать на палец и повторила: – Конечно.
У нее и мысли о браке не было.
– Интересно, помнит ли еще тебя мама?
Сабет все это забавляло.
– Мама – студентка! Даже представить себе невозможно! Мама-студентка, мама, живущая в мансарде! Она никогда мне об этом не рассказывала.
Сабет все это явно забавляло.
– Какой же она была тогда?
Я обхватил ладонями ее голову и крепко держал, как держат собачьи морды; она не могла вырваться, хоть я и чувствовал упругую силу сопротивления ее затылка. Но мои руки сжимали ее как тиски. Она зажмурилась. Я не целовал ее. Я только держал ее голову. Как вазу, легкую и хрупкую. Постепенно она стала тяжелеть.
– Ой, мне больно!
Мои руки держали ее голову, пока она медленно не открыла глаза, чтобы понять, что же я, собственно, от нее хочу: я и сам этого не знал.
– Серьезно, – сказала она, – пусти, ты делаешь мне больно.
Я должен был что-то сказать; Сабет снова закрыла глаза, как пес, когда ему вот так, ладонями, сжимают морду.
Потом мой вопрос…
– Пусти меня, – повторила она.
Я ждал ответа.
– Нет, – сказала она, – ты не первый мужчина в моей жизни. Ты же сам это знаешь.
Ничего я не знал.
– Нет. И не терзайся, пожалуйста.
Она так старательно приглаживала растрепанные волосы, что можно было подумать, будто ее волнует только прическа. Она вытащила из заднего кармана черных джинсов свою зеленую расческу и принялась рассказывать – вернее, не рассказывать, а просто так говорить:
– He’s teaching in Yale[81]81
Он преподает в Йельском университете (англ.).
[Закрыть].
Заколку она зажала в зубах.
– А второго, – сказала она, не выпуская заколки изо рта и расчесывая волосы, – ты видел.
Должно быть, она имела в виду того молодого человека, с которым играла в пинг-понг.
– Он хочет на мне жениться, но это была с моей стороны ошибка, он мне совсем не нравится.
Потом ей понадобилась заколка, она вынула ее изо рта, но рот так и не закрыла и, не произнеся больше ни слова, собрала волосы в конский хвост. Потом продула расческу, бросила взгляд на Тиволи и поднялась.
– Пошли? – спросила она.
По правде говоря, и мне не хотелось здесь дольше сидеть, а хотелось встать, взять ботинки, надеть их – конечно, сперва носки, а потом уже ботинки – и уйти.
– Ты считаешь, что я плохая?
Я ничего не считал.
– Вальтер! – сказала она.
Я взял себя в руки.
– It’s окау, – сказал я, – it’s okay.
Потом мы пошли пешком назад по Аппиевой дороге.
Мы уже сидели в машине, когда Сабет снова заговорила об этом («Ты считаешь, что я плохая?») и все допытывалась, о чем я думаю, но я вставил ключ, чтобы завести мотор.
– Брось, не будем об этом говорить.
Мне хотелось ехать. Но мы не тронулись с места, и Сабет говорила о своем папе, о разводе родителей, о войне, о маме, об эмиграции, о Гитлере, о России.
– Мы даже не знаем, – сказала она, – жив ли папа.
Я снова заглушил мотор.
– Путеводитель у тебя? – спросила она.
Сабет изучала карту.
– Вот Порта Сан-Себастьяно, тут нам надо свернуть направо, и мы попадем в Сан-Джованни.
Я снова включил мотор.
– Я знал его, – сказал я.
– Папу?
– Да, Иоахима, – сказал я.
Потом я поехал, как мне было приказано: до Порты Сан-Себастьяно, там свернул направо, и вскоре мы очутились перед очередной базиликой.
И мы пошли ее осматривать.
Быть может, я трус. Я не решался больше сказать что-нибудь об Иоахиме или задать вопрос. Про себя я производил расчеты (хотя и болтал в это время, как мне кажется, больше обычного), без конца пересчитывал, пока все не сошлось, как я хотел: Сабет могла быть только дочкой Иоахима! Как я это высчитал, не знаю; я все подбирал даты, пока расчет и в самом деле не оказался правильным, сам по себе расчет. В пиццерии, когда Сабет вышла, я насладился тем, что еще раз письменно проверил расчет – все снова сошлось: дело в том, что даты (сообщение Ганны, что она ждет ребенка, и мой отъезд в Багдад) я подобрал таким образом, чтобы все непременно сошлось. Точным было только одно – число, день рождения Сабет, а остальное мне подсказала арифметика. Но все же камень с души свалился. Сабет, я знаю, считала, что в тот вечер я был особенно в ударе, на редкость остроумен. До полуночи мы сидели в этой живописной пиццерии между Пантеоном и пьяццо Колонна, где уличные гитаристы и певцы, обойдя рестораны для иностранных туристов, пировали на собранные деньги – ели пиццу и пили стаканами кьянти. Я угощал их всех вином, и настроение все поднималось.
– Вальтер, – сказала она, – до чего же здорово!
Мы возвращались в нашу гостиницу (виа Венето) в чудном расположении духа – не пьяные, но навеселе – и острили наперебой. Так мы дошли до гостиницы; перед нами распахнули большую стеклянную дверь; в вестибюле, украшенном лепниной, нам тут же протянули ключи от наших номеров; к нам обратились в соответствии с записью в регистрационной книге:
– Mister Faber, Miss Faber, good night![82]82
Мистер Фабер, мисс Фабер, доброй ночи (анл.).
[Закрыть]
Не знаю, как долго стоял я в своем номере, не задергивая занавесок; типичный номер шикарной гостиницы – чрезмерно велик и чрезмерно высок. Я стоял, не раздеваясь, словно робот, который получил электронный приказ: «Умывайся!», но не срабатывает.
– Сабет, – спросил я, – что случилось?
Она остановилась в дверях моей комнаты, она вошла без стука.
– Скажи, в чем дело?
Она была босиком, в желтой пижаме и накинутом на плечи черном пальто с капюшоном; заходить ко мне она не собиралась, а просто хотела еще раз пожелать спокойной ночи. Я увидел, что у нее заплаканные глаза.
– С чего ты взяла, что я тебя больше не люблю? – спросил я. – Из-за этого Гарди или как его там зовут?
И вдруг Сабет зарыдала…
Потом она притихла. Я укрыл ее, потому что окно было распахнуто, а ночь прохладная; Сабет пригрелась, как будто успокоилась и крепко уснула, несмотря на уличный шум, несмотря на ее боязнь, что я уйду. Наверно, поблизости был перекресток, мотоциклы ревели на холостом ходу, а потом со скрежетом выжимали сцепление, но ужаснее всего была какая-то «альфа-ромео» – уже в который раз она с визгом тормозила у светофора, а затем на полном газу, как на гонках, срывалась с места, ее вой гулко отдавался в пролете пустой улицы. Время от времени били куранты на одной из римских церквей. Тишина длилась не долее трех минут, и снова вопль сирены, скрип тормозов, визг шин, трущихся об асфальт, скрежет сцепления, с холостого хода полный газ, все это совершенно бессмысленно, какое-то мальчишество, и вот опять дребезжание металла затормозившей машины – словно и в самом деле это была все та же «альфа-ромео», которая всю ночь носилась вокруг нас. Спать уже совсем не хотелось. Я лежал рядом с ней, не скинув даже пыльных ботинок, не развязав галстука; я боялся пошевельнуться, потому что ее голова покоилась на моем плече. По занавескам скользил блик от качающегося фонаря. Я лежал, словно распятый, боялся пошевельнуться; спящая девочка положила мне руку на грудь – вернее, на галстук, и он оттягивал мне шею. Я слушал, как били куранты час за часом, а Сабет спала – черный комочек с горячим дыханием и теплыми волосами, и я был не в силах думать о будущем. И снова «альфа-ромео»: вопль сирены, скрип тормозов, визг шин, трущихся об асфальт, скрежет сцепления и полный газ с холостого хода.
В чем же моя вина? Я встретил ее на теплоходе, когда распределяли места в ресторане, я стоял в очереди за девушкой с болтающимся конским хвостом. И почему-то обратил на нее внимание.
Я заговорил с ней, как обычно заговаривают друг с другом пассажиры на теплоходах. Я за ней не бегал, не рисовался перед ней – напротив, говорил с ней просто и даже более откровенно, чем обычно, в частности не скрыл, что я убежденный холостяк. Потом я предложил ей выйти за меня замуж, хотя не был в нее влюблен; мы оба сразу поняли, что все это глупости, и расстались. Зачем только я искал с ней встречи в Париже! Мы вместе пошли в оперу, потом съели мороженое, и я, не задерживая, отвез ее в дешевую гостиницу у Сен-Жермен, где она остановилась, и предложил ей, поскольку Вильямс предоставил мне на две недели свой «ситроен», ехать по «автостопу» со мной. В Авиньоне, где нужно было переночевать, мы остановились, конечно, в одной гостинице, но на разных этажах (любое другое решение свидетельствовало бы о намерениях, которых у меня не было и в помине). Я никогда не думал, что случится то, что случилось. Я все помню очень точно. Это была ночь лунного затмения (13/V) – оно поразило меня неожиданностью; в тот день я газет не читал, и мы никак не были подготовлены к этому событию. Я сказал: «Что это такое с луной?» Мы поужинали на открытой веранде; было около десяти часов вечера, время ложиться спать, поскольку мы хотели выехать рано утром. То обстоятельство, что три небесных тела: Солнце, Земля и Луна – случайно оказались на одной прямой, что, естественно, привело к затмению Луны, почему-то нарушило мой душевный покой, будто я не знал, что такое затмение, – как только я заметил круглую тень Земли, прикрывавшую лунный диск, я поспешно заплатил за кофе, и мы пошли рука об руку на набережную Роны, чтобы битый час рука об руку стоять у парапета и наблюдать это столь простое физическое явление. Я объяснил Сабет, почему Луна, полностью покрытая земной тенью, все же четко виднеется на темном небе (тогда как в новолуние диск не виден) и кажется даже объемней, чем обычно. Не сияющий круг, как всегда, а словно шар, словно мяч, словно угасшее светило, словно огромный оранжевый сгусток остывающей магмы в глубинах вселенной. Не помню, что я говорил в тот час. Сабет тогда впервые поняла (это я помню), что я всерьез принимаю то, что происходит между нами, и поцеловала меня, как никогда прежде. Однако затмение было, пожалуй, тягостным зрелищем: огромный сгусток материи, который плывет – вернее, несется – в пустоте, вызывал зримый образ того, как мы, земной шар, тоже плывем – вернее, несемся – во мраке вселенной. Кажется, я говорил о жизни и смерти в общем виде; и мы оба были взволнованы, потому что еще никогда не видели такого полного затмения Луны, даже я не видел; и впервые у меня возникло тревожное чувство, что девушка, которую я до сих пор считал ребенком, в меня влюблена. Во всяком случае, в ту ночь, когда мы вернулись в гостиницу, простояв на набережной Роны до тех пор, пока не начали дрожать от холода, она сама пришла ко мне в номер.
Потом встреча с Ганной.
(3.VI в Афинах.)
Я узнал ее еще до того, как проснулся. Она разговаривала со старшей сестрой. Я знал, где нахожусь, и хотел спросить, сделана ли уже операция, – но я спал совершенно изможденный, мне мучительно хотелось пить, но я не мог произнести ни слова; при этом я слышал ее голос, она говорила по-гречески. Мне принесли чай, но я был не в состоянии его пить; я спал, я все слышал и знал, что сплю, и знал еще вот что: когда проснусь, увижу Ганну.
Вдруг возникла тишина…
Ужас при мысли, что девочка умерла.
Я открыл глаза: белая комната, видимо лаборатория, дама, которая стоит у окна и думает, что я сплю и не вижу ее. Седые волосы, впечатление хрупкости; она стоит, засунув обе руки в карманы жакета, и ждет, глядя в окно. Кроме нас, в комнате никого нет. Чужая. Лица ее я не вижу, только затылок, коротко подстриженные волосы. Время от времени она вынимает носовой платок, чтобы высморкаться, и тут же прячет его в карман или нервно комкает в руке. Никаких других движений, она словно застыла: на ней очки в черной роговой оправе, по облику она похожа на врача, или на адвоката, или на кого-то в этом роде. Она плачет. Вдруг она подсунула пальцы под очки и стиснула лицо. Так она простояла довольно долго. Потом ей снова понадобились обе руки, чтобы развернуть мокрый платок, который она тут же засунула в карман, и вновь принялась ждать, уставясь в окно, в котором ничего не было видно, кроме планок спущенных жалюзи. Худенькая, спортивная фигура, прямо-таки девичья, если бы не волосы, почти совсем седые. Потом она еще раз вынула платок, чтобы протереть очки, и я увидел наконец ее лицо без очков. Смуглое лицо – если бы не голубые глаза, его можно было бы принять за лицо старого индейца.
Я притворился, что сплю.
Ганна с седыми волосами!
Видимо, я и в самом деле снова заснул, то ли на полминуты, то ли на полчаса, но вдруг моя голова, прислоненная к стене, качнулась вбок, я испугался – и Ганна увидела, что я проснулся. Она не сказала ни слова, только глядела на меня. Теперь она сидела в кресле, нога на ногу, и курила, подперев голову рукой.
– Как там? – спросил я.
Ганна молча докурила, потом сказала:
– Будем надеяться на лучшее. Все меры приняты, будем надеяться на лучшее.
– Она жива?
– Да, – сказала Ганна.
Она даже не поздоровалась со мной.
– Доктор Элетеропулос, к счастью, оказался в клинике, – сказал она. – Он считает, что это была не гадюка.
Она налила мне чашку чаю.
– Иди, – сказала она, – выпей-ка чаю.
Я совершенно не думал о том (говорю это без рисовки), что мы с ней не виделись двадцать лет. Мы говорили об операции, которую сделали час назад, или молчали, и вместе ждали дальнейших известий от врача.
Я пил чашку за чашкой.
– Знаешь ли ты, – сказала она, – что тебе тоже ввели сыворотку?
Я этого даже не почувствовал.
– Только десять кубиков, профилактически. Слизистая оболочка полости рта…
Ганна говорила очень по-деловому.
– Как это случилось? – спросила она. – Вы ведь сегодня были в Коринфе?
Меня знобило.
– Где твоя куртка?
Моя куртка осталась на берегу моря.
– Вы давно в Греции?
Ганна поражала меня: мужчина, друг, не мог бы задавать более деловых вопросов. Я попытался отвечать также по-деловому. К чему было без конца уверять, что я не виноват? Ведь Ганна ни в чем меня не упрекала, а просто задавала вопросы, не отводя глаз от окна. Так и не взглянув на меня, она спросила:
– Что было у тебя с девочкой?
Она сильно волновалась, я это видел.
– Почему он думает, что не гадюка? – спросил я.
– На, выпей еще чаю, – сказала она.
– Ты давно носишь очки? – спросил я.
Змеи я не видел, я только услышал, как Сабет вскрикнула. Когда я подбежал, она лежала без сознания. Я видел, как Сабет упала, и кинулся к ней. Она лежала на песке, потеряв сознание от падения, – так я сперва подумал, только потом я увидел ранку от укуса как раз над грудью, маленькую ранку, три царапинки друг возле друга, и я сразу понял, что произошло. Крови почти не было. Конечно, я тут же высосал ранку, как и полагается в таких случаях. Знал я также, что надо жгутом перетянуть вены, ведущие к сердцу. Но как тут перетянешь? Укус был как раз над левой грудью. Еще я знал, что необходимо немедленно вырезать или выжечь ранку. Я кричал, звал на помощь, но стал задыхаться, прежде чем добежал до шоссе, неся Сабет на руках. Ноги утопали в песке, и меня охватило отчаяние, когда я увидел, как по шоссе промчался «форд». Я кричал что было сил, но «форд» промчался мимо. Я стоял, с трудом переводя дух, и прижимал к себе бесчувственную Сабет, которая становилась все тяжелее, и я уже еле удерживал ее на руках, потому что она мне никак не помогала. Это было настоящее шоссе, но в этот час оно оказалось абсолютно пустынным. Я чуть-чуть отдышался и побежал по шоссе, покрытому липким слоем битума; я бежал все медленнее, наконец перешел на шаг, к тому же я был босиком. Солнце стояло в зените. Я плелся по шоссе и плакал, пока с пляжа на дорогу не выехала запряженная ослом двуколка, рядом шел парень, по виду рабочий; он говорил только по-гречески, но, заметив ранку, сразу все понял. Потом я ехал на груженной мокрым гравием тряской тележке, держа девочку на руках. Она была в купальном костюме (бикини) и вся в песке. Я не мог положить ее на зыбкую кучу мелких мокрых камней и держал на руках, с трудом сохраняя равновесие. Я умолял рабочего погонять осла, но осел трусил не быстрее пешехода. Тележка была скрипучая, с вихляющими колесами, и километр мы ехали целую вечность. Я сидел спиной к движению, ни одной машины так и не появилось. Я не понял, что мне сказал грек, почему он вдруг остановил тележку у колодца и привязал осла. Знаками он мне показал, чтобы я ждал его. Я умолял его ехать дальше, не теряя времени; я не понимал, что он имеет в виду, почему он оставил меня одного на тележке, одного с девочкой, потерявшей сознание, которой нужно было как можно скорее ввести сыворотку. Я снова высосал ранку. Оказалось, он направился к хижинам – видимо, за помощью. Не знаю, как он представлял себе эту помощь: то ли настой из трав, то ли заговор, то ли еще что-нибудь? Он посвистел, потом пошел дальше, потому что из хижин никто не вышел. Я подождал его еще несколько минут, а потом с девочкой на руках побежал вперед, пока снова не выбился из сил. Больше я не мог сделать ни шагу. Я положил Сабет на обочину шоссе – бежать все равно не имело никакого смысла. Не мог же я ее на руках донести до Афин. Либо придет машина, которая нас подберет, либо нет. Когда я снова принялся высасывать ее маленькую ранку над грудью, я заметил, что к Сабет медленно возвращается сознание: глаза ее широко раскрылись, но взгляд еще был бессмысленный. Она просила пить. Хриплый голос, замедленный пульс, рвота, холодная испарина. На месте укуса появилась, теперь я это ясно видел, иссиня-красная припухлость. Я побежал вдоль дороги, надеясь где-нибудь найти воду, но вокруг ничего не было, кроме оливковых деревьев да чертополоха на сухой земле, – ни единого человека, только несколько коз в тени; я мог звать и кричать, сколько мне заблагорассудится – был полдень, и мертвая тишина вокруг; я стоял на коленях возле Сабет. Она была в сознании, но в каком-то полусне, словно парализованная. К счастью, я заметил грузовик вовремя и успел выскочить на середину шоссе. Шофер затормозил. Машина была нагружена длинными железными трубами и направлялась не в Афины, а в Мегару – все же в нужную нам сторону. Я сел в кабину рядом с шофером, держа Сабет на руках. Грохот труб в кузове, и к тому же черепашья скорость – не более тридцати километров по ровной дороге! Куртка моя осталась на берегу моря, а деньги в кармане куртки. В Мегаре я дал шоферу, который тоже понимал только по-гречески, мои часы «Омега», чтобы он немедленно, не сгружая труб, ехал дальше. В Элевзисе, где ему пришлось заправляться, мы потеряли еще четверть часа. Никогда не забуду этого пути. Боялся ли шофер, что если я пересяду на другую машину, то потребую у него назад свои часы, – я не знаю, но, так или иначе, он дважды помешал мне пересесть. В первый раз нас обогнал автобус-пульман, в другой раз легковая машина, которую я мог бы остановить, но наш водитель крикнул что-то по-гречески, и машина умчалась. Он во что бы то ни стало хотел быть нашим спасителем, хотя шофер он был прескверный – подъем после Дафнии мы едва смогли одолеть. Сабет спала, и я не знал, откроет ли она еще когда-нибудь глаза. Наконец мы въехали в пригород Афин, но двигались все медленнее – задерживали светофоры, уличные пробки, а наш грузовик с торчащими из кузова длинными трубами был еще менее способен маневрировать, чем все остальные машины, хотя их пассажиры не нуждались в сыворотке. Омерзительный город, толчея, трамваи и ослики, запряженные в повозки. Конечно, наш шофер не знал, где находится больница, он беспрерывно останавливался и спрашивал прохожих; мне казалось, он никогда ее не найдет. Я либо закрывал глаза, либо глядел на Сабет, которая дышала очень медленно (оказалось, что все больницы в Афинах находятся на противоположном конце города). Наш шофер, деревенский парень, не знал даже названия улиц, которые ему говорили; я только и слышал: «Леофорес, Леофорес». Я пытался ему помочь, но даже не мог прочитать надписи на табличках – мы никогда не нашли бы больницы, если бы не один паренек, который вскочил на подножку и указал нам дорогу.
Затем эта приемная.
Поток вопросов по-гречески.
Наконец появилась старшая сестра – дьякониса, – которая понимала по-английски, женщина с сатанинским спокойствием: ее основная забота – выяснить, кто мы такие!..
Врач, который обследовал Сабет, успокоил нас. Он понимал по-английски, а отвечал по-гречески; Ганна переводила мне самое важное – в частности, его объяснения, почему он считает, что Сабет укусила не черная гадюка, а випера (Aspisviper); по его мнению, я принял единственно верное решение – доставить девочку в больницу. О применяемых в этих случаях народных средствах (высасывание места укуса, выжигание или иссечение ранки, перетягивание жгутом пораженной конечности) он был, как специалист, невысокого мнения; надежным считал только вливание сыворотки не позже чем через три-четыре часа после укуса, а иссечение ранки – лишь дополнительная мера.
Он не понимал, кто я такой.
Я тоже был в хорошем виде: потный, запыленный, как тот возчик гравия, босой, ноги сбиты и перепачканы варом, в грязной рубахе, без куртки – настоящий бродяга. Врач обратил внимание на состояние моих ног и попросил сестру сделать перевязку. Обращался он только к Ганне, пока она меня не представила:
– Mister Faber is a friend of mine[83]83
Мистер Фабер – мой друг (англ.).
[Закрыть].
Вот что меня успокоило: смертность от укусов змей (черные гадюки и виперы всех видов) составляет от трех до десяти процентов. Даже при укусах кобры число смертных случаев не превышает двадцати пяти процентов, что ни в коей мере не соответствует тому суеверному страху перед змеями, который еще повсеместно распространен.
Ганна тоже заметно успокоилась.
Жить я мог у Ганны.
Но я не хотел уходить из больницы, не повидав Сабет; я настоял на том, чтобы мне разрешили зайти в палату хотя бы на минуту (врач не стал возражать), но меня поразила Ганна: она вела себя так, словно я собирался украсть у нее дочку, и минуты не дала мне там пробыть.
– Пошли, – сказала Ганна, – она теперь спит.
Быть может, это счастье, что девочка нас не увидела. Она спала с полуоткрытым ртом (чего обычно с ней не бывало) и была очень бледна, уши ее казались мраморными; она дышала учащенно, хоть и ритмично, как-то успокоенно; и, когда я подошел к ее кровати, она повернула голову в мою сторону. Но она спала.
– Пошли, – сказала Ганна, – оставь ее в покое.
Конечно, я бы охотней остановился в гостинице. Почему я этого ей не сказал? Быть может, и Ганне было бы приятней. Мы ведь даже еще друг другу руки не подали. В такси, когда мне это вдруг пришло в голову, я сказал ей:
– Здравствуй, Ганна.
Она усмехнулась, как усмехалась всегда в ответ на мои неудачные остроты – наморщив лоб у переносицы.
И сразу стала очень похожа на свою дочь.
Конечно, я этого не сказал.
– Где ты познакомился с Эльсбет? – спросила она. – На теплоходе?
Сабет писала ей о немолодом уже человеке, который на теплоходе, перед самым Гавром, вдруг сделал ей предложение.
– Это было? – спросила она.
Наш разговор в такси: одни вопросы без ответов.
Почему я зову ее Сабет? Это она спросила вместо ответа на мой вопрос: «Почему ты зовешь ос Эльсбет?» И все перемежается ее объяснениями: вот театр Дионисий. Почему я зову ее Сабет? Да потому, что Элисабет, на мой вкус, невыносимое имя. И опять она указывает мне на какие-то полуразрушенные колонны. Почему именно Элисабет? Я бы никогда так не назвал ребенка. Остановка у светофора, обычная пробка. Но ее назвали Элисабет по желанию отца, и тут уж ничего не поделаешь. Она перекинулась какими-то фразами по-гречески с водителем, который обругал пешехода. У меня возникло впечатление, что мы едем по кругу, и это меня раздражало, хотя теперь вдруг оказалось, что спешить нам некуда. Ее вопрос: