Текст книги "Секреты и сокровища"
Автор книги: Макс Фрай
Соавторы: авторов Коллектив
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Фекла Дюссельдорф
Сказка про яблочный штрудель
Паулина печет яблочный штрудель. Настоящий венский штрудель, как учила ее бабушка – строгая бабушка Марта, в белом крахмальном переднике, с рыжеватыми волосами, собранными в пучок, и заколотыми острой, как кинжал, шпилькой. Бабушка Марта – с позвоночником, прямым как флейта, и голосом громким, как архангельская труба в судный день, с длинными сильными пальцами с коротко постриженными ногтями.
Бабушка Марта заглядывает в толстую поваренную книгу – с засаленными страницами, с выцветшим золотым тиснением на толстом переплете свиной кожи. Бабушка Марта читает вслух:
«Два стакана муки мелкого помола…» Маленькая Паулина – кукла-буратино, с длинными ручками и ножками, но с короткими кудряшками волос, на которых только чудом держится огромный розовый бант – сползает с табуретки, и открывает тяжелую дверцу шкафа, где стоит мешок с мукой, и спрятано большое деревянное сито. Бабушка Марта своими сильными руками будет мелко-мелко трясти сито над дубовым столом, и в августовском луче запляшет веселая белая пыль. Бабушка Марта позволит Паулине собрать муку в горку, и потребует теплой воды в высоком хрустальном стакане. Стакан – наследство бабушки Марты, что достался ей еще от пробабки Кристины. Паулина знает, что хрусталь надлежит мыть прохладной водой с каплей лимонного сока – тогда хрусталь скрипит под пальцами, как первый мартовский лед. После стакан надо непременно натереть мягким вафельным полотенцем, и поставить в стеклянный шкаф – подальше от края. Бабушка Марта лепит из теста шар, и долго оглаживает его масляными руками, после чего накрывает снежно-белой салфеткой, и строго-настрого запрещает Паулине топать и хлопать дверями.
Яблок на даче в этом году было много – раздавали соседям корзинами. И бабушке с первого этажа, которую зовут почти как Паулину – Полина, хотя Паулина – девочка, а Полина – самая настоящая бабушка. Бабушка Полина ходит в соломенной шляпке, почти такой же старой, как сама бабушка Полина – с выцветшими розами и пучком бледно-желтых перьев. Эти перья – это все, что осталось от желтой канарейки бабушки Полины, после того, как ее съел кот Максимилиан – кот тети Зины, соседки сверху. Тетя Зина – красивая, как кажется Полине – ходит в цветных платьях, на высоких звонких каблуках, и красит глаза восхитительным фиолетовым карандашом. На что бабушка Полина ахает, прижимает маленькие ручки к сердцу, и шепчет вслед: «ну клован, чистый, клован!» Тетя Зина служит машинисткой, и иногда к ней приходят поздние гости, которым нужно срочно чего-нибудь напечатать. Возможно, поэтому бабушка Марта иногда говорит презрительно, что на тете Зине негде ставить печать. А что делать, если такая работа. Но, несмотря на свое презрение, бабушка Марта отправляет дедушку Гришу, как парламентера, с корзиной яблок и на четвертый этаж.
Бабушка Марта заваривает желтый изюм кипятком из пузатого чайника. Паулина не любит желтый изюм – он совсем не интересный! То ли дело синий! Он гораздо красивее, и похож на маленьких жучков. Неделю назад Паулина подбросила дедушке Грише в тарелку всего одну изюмину, а дедушка Гриша бросил тарелку в окно, и чуть не ушиб дедушку Владилена, который с шахматами под мышкой как раз шел из парка мимо их окон. Бабушка достает с верхней полки стеклянную банку с миндальным орехом и льняной мешочек с белыми ванильными сухарями. Паулине вручают массивную ступку из белого фарфора, и она старательно мнет орехи тяжелым пестиком.
Бабушка Марта чистит яблоки от шкурки, и вырезает из них сердцевину. «Это хорошо», – думает Паулина. Потому что иначе там могут оказаться червяки, а тот, кто съест червяка, хотя бы и запеченного, у того червяки заведутся внутри, и будут есть его изнутри, пока не прогрызут насквозь. Паулина видела такого мальчика с червяками в детском саду; на самом деле, Паулина пробыла в детском саду всего три дня. После того, как Паулина рассказала бабушке про мальчика с червяками, ее перестали туда водить. Правда, до этого бабушка Полина за закрытыми дверями громким шепотом отчитывала воспитательницу, и грозилась прислать «комиссию». Хотя совершенно непонятно, что может какая-то комиссия против червяков.
Широким острым ножом – все ножи в доме, остры, как волшебный меч, за этим зорко следит дедушка Гриша – бабушка Марта режет яблоки на ароматные прозрачные дольки, которые засыпает сахаром из бокастой серебряной сахарницы – тоже в форме яблока. Потом бабушка Марта приносит из кладовой пыльную бутылку темного рома, и отмеривает ровно три ложки. Четвертую ложку, подумав, отправляет в рот. Яблоки томятся на широкой сковороде, а бабушка Марта, как колдунья из мультфильма, сыплет в варево то желтую лимонную цедру, то душистую корицу, сладкую, как мамины духи. Маму Паулина видит редко. Мама работает в «институте», и «совсем не видит ребенка», как говорит бабушка Марта. Как-то Паулина повторила эту фразу вслед за бабушкой, а мама отвесила ей подзатыльник, и долго плакала потом на кухне, и шепталась о чем-то с бабушкой Мартой. «Я не хочу, чтобы ребенок рос сиротой… – всхлипывала мама. – Он, конечно, не подарок…» Бабушка Марта гремела тарелками. Она говорила, что мама – «слабохарактерная». Паулина хотела быть сильной, как бабушка Марта.
Бабушка говорила, что раньше невесту выбирали по умению готовить яблочный штрудель. Паулина хотела быть невестой. Когда бабушки Марты не было дома, Паулина доставала из шифоньера белый тюль, и ходила по квартире. Тюль был длинный, и волочился по полу метра на три. Паулина шагала важно, как и положено настоящей принцессе. «Кем ты хочешь стать, девочка?» «Я буду работать принцессой» – отвечала Паулина докучливым взрослым. И пожимала плечиками: «Кто-то же должен!»
Бабушка Марта начинала раскатывать тесто на широком льняном полотенце. В книге бабушки Марты было написано, что «тесто должно быть таким тонким, что через него можно было бы читать любовные письма». Однажды бабушке Марте пришло письмо с красивыми марками, и на иностранном языке. Бабушка читала его, и плакала. Потом она сказала дедушке Грише – «он умер». Дедушка Гриша ругался, и порвал письмо – кричал, что «это статья». Паулина ничего не поняла – она знала, что статьи бывают в газетах, а это было просто письмо. Бабушка спрятала обрывки на дне сундука, и через десять лет Паулина, учащаяся последнего класса немецкой школы прочтет: «Майн либе фройлян Марта…»
Паулина печет яблочный штрудель. У Паулины две кошки – одна белая, другая рыжая, и скоро придет из школы маленькая Марта. Марта так и не научится печь штрудель, да и вряд ли вспомнит, что хрусталь надлежит мыть прохладной водой с лимонным соком.
Алексей Шеремет
Золотой жук
продолжаем разговор
Знаешь, сон, не рассказанный тотчас по пробуждении кому-нибудь, да хоть самому же себе, через час уже помнится смутно, а к полудню и вовсе тает и истончается; сбитый в полёте бронзово-нефритовый жук, не пришпиленный булавками слов, с важным видом оглаживает усики передними лапками, приподнимает блёсткие надкрылья, слепит глаза – и вот уже летит в сторону моря. Некоторое время его ещё можно разглядеть, а потом ветер бросит пригоршню песка, ты сморгнёшь, и – где он? он – кто? о ком ты? жук? откуда здесь жук, что он станет здесь есть, тут же один песок, посмотри!
продолжаем разговор
Что изменится, если я расскажу о том же, но иначе? О чём? Да какая разница, хоть о том же жуке. Мы шли всей компанией на пляж, и вдруг Гедиминас прыгнул, махнул рукой, упал на колени, стал шарить ладонями по траве – что такое, что? – мы все слегка испугались, – жук! смотри, какой красавец! огромный, с кулак. Мы посадили его в спичечный коробок, но он прогрыз стенку, и…
Постой, вы посадили жука с кулак величиной в спичечный коробок? Это что, были сувенирные спички, да? для растопки камина? и – Гедиминас, точно? ты не путаешь? его же как-то по-другому звали, а?
Слушай, чего пристал? Ну да, его звали не так, но я уже не помню, пусть будет Гедиминас, нельзя?
Нельзя. Гедиминас – это князь, он спит. Возьми какое-нибудь другое литовское имя.
Где взять, где? Мне негде взять, не мешай. Так вот, когда жук сгрыз коробок, мы взяли булавку, и…
Стой, я не могу этого слышать! Злые, злые дети. Скажи мне лучше, что жук улетел.
Ну хорошо, на самом деле жук улетел.
Куда?
Он улетел в сторону моря, и дальше, на далёкий остров, и сидит сейчас там на самой высокой сосне и слушает шум ветра. Всё, спи.
продолжаем разговор
Феликс Максимов
Прекратили смерть
Мохнатки – это тополиные гусеницы. В начале июля их много. Нас тоже много. Потому что нас еще не развезли по бабкам, дачным участкам, по казармам пионерских лагерей и «взморьям».
Мохнатки короткие и толстые. Мохнатки похожи на хоботки и пиписки. Мохнатки забиваются в складки тополиной коры, гадят жидким желтком на бельевые веревки. Мохнатками брезгуют дворовые вороны и мусорные голуби. У мохнаток ядовитый ворс на спине. Тронешь – отравишься навсегда. Выпрут синие волдыри. Все волосы на башке вылезут, а «там» не вырастут, мама домой не пустит, ночью приедет милиция и заберет тебя в специальный отдел, где все такие сидят на скамейке и молчат. А потом? Чего потом? А потом их куда? В котлован.
Мы выковыриваем мохнаток щепочками из коры (не руками, дурак, только не руками!) и собираем в пустые пачки из-под сигарет (папиросные коробки лучше – туда можно напихать больше мохнаток, а пачки с целлофановой оберткой – д о л ь ш е, потому что целлофан плавится каплями и шипит). Каждый должен принести три, а лучше четыре пачки. Я всех перехитрил, сбегал домой – похлебать воды из-под крана и стырил мамину зимнюю перчатку, пока они со своими палками одну мохнатку выколупают, я гребу перчаткой по пять. У меня шесть пачек. Я слушаю их, прижимаю плечом к уху. Смешно, как по радио. Мохнатки шуршат, ворошатся. Одна пачка протекла – я слишком сильно сдавил. Мне жарко, вода из-под крана борная, соленая, зачем пил?
Взрослые не знают, что делать с мохнатками, а мы – знаем. Есть один, из первого подъезда. Он знает. У него мать работает в ночную смену на сахарном заводе и через дыру за проходной сумками таскает патоку. Он носит нам патоку. Я ее есть не могу, очень сладкая, тошнит. За сахарным заводом на прудах есть квадратный, в чугунном витом окоеме палисад, в жару там душно пахнет лекарствами и финиками, пижма, пастушья сумка, чертополох, сурепка вымахали по пояс. Женщины из проходной несут сумки. Одна – мать того, из первого подъезда. Она воровка, она очень красивая и сверху толстая, как Африка. Мы прячемся в саду и кричим женщинам: «Жженый сахар! Жжженый сахар!»
Африка оборачивается и говорит баритоном: "……!"
Ее сын знает точно, что делать с мохнатками. Он придумал им это название – оно неприличное, но мы ему все прощаем, потому что он знает. Мы приносим ему пачки с мохнатками и он сжигает их на костре около помойных баков. Там всегда что-то горит, этим летом везде все горит, засушье, тридцать градусов, под Москвой горят жирные торфы, утром дымка и холодная гарь, горит тополиный пух, поползень огонька, горькая хмара, белые семена на асфальте, горит пустое оконце башенного крана на стройке (вечер, прямое солнце, на первом этаже пригорает рыба с луком, все горит. Сначала прогорает пачка, валит коклюшный белесый дым, мы пригибаем колени, смотрим, щуримся от дыма, кто-то крутит кукиши "дым, дым, я масла не ем", когда горелое провалится, видно, как шипят и корчатся в липком молозиве, попахивают паленой курой, давленой божьей коровкой, плевками лопаются волосатые заусеницы, нам жарко, нам очень жарко. Тот из первого подъезда смеется, и мы тоже смеемся. И я смеюсь. Хотя у меня ноги дрожат и вся моя вода "из-под крана" колом стоит под кадычишком, я глотаю, глотаю, проглотить не могу. Но тот из первого подъезда и так говорит, что я «шибздо» и «чмо» и «педорас» и делает мне «сайки», «пендели» и «крапивку» и говорит, что я ссу, когда трушу. И когда не трушу – тоже. Он все знает. Он сам развел костер и сказал:
– Мы будем делать смерть.
А одна не смеется. Она татарка. Ее как-то зовут. Фадиля? Фазиля? Фатиха? Да брось врать-то, Лена ее звали, Таня или Оля, я не помню. Допустим, Катя.
Катя топает ногами и орет на нас: «Сволочи!»
Он не слушает Катю. Он знает и уже всем сказал, что она – «дырка», «татарка» и «косиха». Он ворошит в костре шлангом от душа и говорит:
– Мы делаем смерть.
А я отнимаю у него шланг и ору, как Катя, и, конечно, как всегда путаю слова, у меня получается:
– Не стронь! Не стронь!
Он дразнится, слюняво тпрукает губами:
– Строну! Строну!
Потом мы сидим на чердаке. Выше пятого этажа, на последней лестничной площадке, где стоит консервная банка с окурками и миски с присохшей кошачьей едой. У меня болит копчик (дали с ноги), руки по локоть в саже и мохнаточьем соке. У Кати ничего. Ей только юбку задрали и все увидели желтые трусы.
– Он сделал смерть, и теперь придут мийвицы, и мы все будем мийвицами. – говорит Катя.
Последнее слово она говорит гнусаво, с растяжкой, гундосит, как в насморочную ноздрю. Получается противнее, чем "мертвецы".
– Мийвицы хуже. Это – мертвые мертвецы. Есть живые мертвецы, но их не бывает, а «мийвицы» – они живыми никогда не были. Он козел, он сделал смерть.
На чердаке горячо, выше только голуби, антенны, трубы, раскаленная жесть скатов.
Смерть я знаю. Это когда к подъезду выносят две табуретки. Табуретки потом выбрасывают на помойку вместе с обделанным матрасом, постельным бельем и серыми обмылками. Около табуреток ставят "на попа" крышку, она, эта прямоугольная крышка, как дверь. Она не страшная, обита первомайским дешевым кумачиком, а по краям – черные капроновые ленты, оборочки, как на конфетной коробке (маме такую дарили, с немецким шоколадом коробку). Крышку ставят, чтобы все поняли – в подъезде смерть. А то, от чего крышка – стоит в квартире, и в н е м лежит тот, кто умер. И ждет, когда приедет желтый автобус с Ваганькова. Тот, кто умер, он, как мохнатка. Никто не знает толком, что с ним делать.
– Давай прекратим смерть – говорит Катя.
Я сделал все, как она сказала. Все очень просто, вот что надо делать, чтобы прекратить смерть: надо один день прожить быстрее, чем другие люди. Не сидеть, не лежать, а все время ходить, прыгать, руками махать, бегать, хоть на месте, но быть быстрее других. Лучше бегать. А еще взять мелок и везде, где скажет Катя нарисовать знак бесконечности. Это такая протяжная восьмерка на боку, волшебный узелок, крепче, чем слово всегда.
Мы бежим. Люди на работе. В переулках, на бульваре, у прудов – пусто. Старухи шаркают в магазин «стекляшку». Мы бежим по белому асфальту. Нет времени пить, думать, спать. Катя бежит быстрее, мы живем быстрее Пресни. Граненые окна, деревенский дощатый забор стройки, рабочие «спальни» ткацкой фабрики, Большой Трехгорный, дом шесть, старый восьмигранный дом, с железными сваями или шпалами, подпирающими балкон, как ладонь – подбородок. Катя кивает на бегу, я подавился вдохом и наспех намазюкал знак бесконечности на углу дома. Арочные двери, желтая церковь Предтечи(знак бесконечности), ладан пахнет урюком, нищий просит мелочь в обувную коробку, сколы битого бутылочного стекла, подсолнухи "золотые шары" школа для олигофренов, поливальные машины – пыльной водой по ногам, Нововаганьковский, Предтеченский, Рочдельская. Дальше – не помню, какой-то мостик, (знак), ворота Ваганьковского кладбища (знак, знак, знак), погребной с капустной подвонинкой, как на овощебазе, холод сквозного подъезда (два знака), где на нас наорали, но ничего не сделали, потому что в тот день мы жили быстрее их.
Я говорю, что больше не могу, у меня сейчас внутри все порвется, я ногу ободрал. Катя меня не слушает.
Она знает, куда идти напоследок. Это вообще невозможно. На самой высокой горе Трехгорки, за музыкальной школой, за забором с колючей проволокой есть обсерватория. Ее еще при царе построили. Там сейчас гидрометцентр. Охраняют. Милитон с собакой. Обсерватория круглая, желтая, с куполом, как церковь – только вместо креста на шпиле – колючее яблоко, звезда.
Я только крышу через забор за ветками конского каштана и видел. Туда вообще не пройдешь. Катя знает как. Мы лезем под забором. В крапиву. У обсерватории старая, проморенная дверь, порушенные ступеньки. За ней – новые корпуса. Никого нет. На обед ушли? Собака обедает. Милитон обедает. Катя впечатывает в дверь последнюю восьмерку – так что мелок крошится в пыль.
Все.
Мы пьем квас около кинотеатра, точнее пьет она, а я пить не могу. Я весь скрючился, размазываю ссадину на голени. Она уже не болит, только изредка дергает, как током, интересная – корка черная, а в трещинах – брусничинки крови. Я больше не могу жить быстрее всех, у меня дыхалки нет. А Катя может. Она все еще подпрыгивает, булькает в горлышке квасом, газированная, красная, довольная, в ладони у нее теплые копейки, она сама теплая, раскосая, у нее на футболке играет брошка – китайский глаз.
Люди идут с работы. Сегодня никто не умер. И завтра никто. И послепослепослезавтра. Никто не умрет. Запечатано. Бесконечность.
Мы прекратили смерть.
Через неделю того, из первого подъезда отправят в деревню. Некому будет ее опять сделать.
А когда он вернется?
Мохнаток уже не будет, они сойдут, как ягоды, станут бабочками, потом мы пойдем в школу, выпадет снег, будет Новый год, ОРЗ, мы заведем кошку, будет четвертая четверть, потом лето, заведутся новые мохнатки, только я знаю, что я не буду смеяться, не буду собирать папиросные коробки и путать слова. А если он опять зажжет костер, то я… его… сразу…
– Никто не знает, что мы живем быстрее всех на один день, – говорит Катя.
И звонко прищелкивает от удовольствия языком.
Анна Болотова
Тихий мальчик
Ехала с тихим мальчиком. Водянистая мама с тремя подбородками, редкими волосами и волнующимися ягодицами, под очками не движутся серые глаза, обручальное кольцо на левой, булка городская и сосиски. Мальчик русый, ранец, ресницы, чуть печален, аккуратные ботинки, эмблема школы. После уроков.
Мама (с отдышкой): Галина Анатольевна очень хвалит тебя. Говорит, стал работать на уроках.
Мальчик (рассеяно смотрит в окно): Работать?
Мама: Руку тянуть… Особенно ей понравилось, как ты прочел стихотворение Пушкина про няню.
Мальчик: Про кружку?
Мама: Я ей говорю, мы там были – в домике Пушкина, там еще есть у нас фотографии. Ты и Пушкин.
Мальчик (проводит пальцем по пыльному стеклу): Кто?
Мама: Ты и Пушкин.
Мальчик (тихо): Я и Пушкин.
Мама (кладет ладони на полные колени): Что-то у меня голова кружится.
Мама медленно выкарабкивается, покряхтывая, цепляясь рыхлыми пальцами за черную резину. Согнувшись и оттопырив тощий зад, терпеливо подавал сосиски, потом послушно плелся сзади, хотел хуйнуть ногой по пустой банке, но передумал. Дошли до шлагбаума – ловко прошмыгнул под ним, свесившись покачался, касаясь волосами асфальта. Мама, не оборачиваясь, переставляла ноги. Не спеша свернули на улицу Клубничную.
[спустя время они лежат в одной постели; ей трудно дышать, он прижался; настойки, таблетки, на бумажке наспех написаны телефоны и названия препаратов; у нее влажное лицо и мокрая ночная рубашка; и этот запах жирного гниющего тела, к которому невозможно привыкнуть, как тусклое прогорклое сало, особый запах пота, с привкусом тухлого, и унылое ожидание, бесконечно утраченное, переведенное в срань, в необходимость переваривать свой мозговой изо дня в день жир, никогда дождь на листьях какой-то там катальпы, или самшита, или хоть клена медь накаплет, пусть даже перегной подмосковного леса, а только эти бесконечные сосиски пальцев, перебирающие фотографии из домика Пушкина]
А. Нуне
Поверх барьеров
Темное облако сгущалось на глазах и неумолимо приближалось. Надо было выбираться, пока оно не настигло окончательно. Скоро будет совсем нечем дышать. И так нечем. Но тело перестало слушаться. Тело – это руки и ноги. И голова. Это, наверное, бред. Как может действовать такая смешная конструкция? Тела быть не может. Откуда взялось такое дикое понятие? Вот есть темное облако. Оно враждебное. Значит, тело – это белое облако. Теперь понятнее. Смешиваться нельзя. Нужен попутный ветер. Стоило о нем подумать, как все зашевелилось. Его выдернуло порывом из односоставного окружения. Ощущение тела мягко выпутывалось из окружающего состава мира, выделяясь на поверхность, как капли на сырой стене, притягивающиеся по непонятным законам, чтобы, соединившись в струйку, обрести отдельность существования. Тело приобретало протяженность, объем и ноющую тошноту. Через закрытые глаза стало невозможно видеть. Потребовалось еще небольшое напряжение, чтобы заставить себя разлепить веки. Первое, что он увидел – пристальный взгляд зеленых глаз, с тревогой всматривающихся в него. Убедившись, что возврат произведен удачно, кот Мурзик спрыгнул с его груди и требовательно направился в сторону кухни. Сергей подивился, будто в первый раз, чуткости кота: знает, когда надо будить – и своим прикосновением вернул его к реальности, и в то же время не лезет к хозяевам, понимает, что там пока нечего ловить.
… и еще этой ночью, надо вспомнить, – додумывая, Сергей неумело пытался приподняться на топчане и, двинув непослушной рукой, свалил с соседнего стола тяжелую книгу, нарушившую грохотом падения натянутую тишину квартиры. По сигналу, прозвучавшему как первый аккорд грозной увертюры, потянулись звуки. Мерно застучали капли в раковине на кухне, задребезжал холодильник, заглушено заухали трубы в туалете от спускаемой кем-то воды, заскрипел потолок под шагами наверху, за окном зашуршали машины. В смежной комнате раздалось шебуршенье, стон и чуть позже Димин голос, пробиваясь сквозь хрипоту, пробурчал недовольно:
– Серый, ты чего?
– Спи, спи, – откликнулся Сергей.
– Который час?
Сергей дрожащей рукой потянулся к телефону на другом конце стола, потом, вовремя вспомнив, что тот еле держится, несмотря на несколько слоев изоленты, постарался аккуратно протиснуться в узкий проход между топчаном и шатким столом. Попытка прошла удачно – стол опасно зашевелился, но больше ничего не свалилось.
– Сейчас, сейчас, – прошептал Сергей прибежавшему на шум гневному Мурзику, – потерпи малость.
Кот смерил брезгливым взглядом несуразную фигуру на широко расставленных тонких ногах, в несвежей заношенной футболке, и презрительно удалился на кухню. Сергей смутился, потянулся к штанам, брошенным на спинку стула, и быстро их натянул. «Надо бы спортом позаниматься, ноги совсем позорные», – привычно подумалось ему. «Хорошо, что сообразил штаны перед сном стащить с себя, был бы тот еще видок теперь», – набежала вторая мысль, благополучно оттеснив прежнюю.
Книга на полу оказалась «Китайской книгой перемен» Щуцкого. Искушение было велико. «Будет сегодня что-то особенно хорошее от Инги, или нет?» – загадал он и раскрыл наугад. По-хорошему надо бы монетки покидать, шесть раз по три, но если с утра, еще ничего не сделав, то можно, разрешил он себе. Книга аккуратно раскрылась на гексаграмме 13, Тун Жэнь. Уже знак – не где-то посередине. «Единомышленники. (Родня)». Но длинно, долго читать. Сергей начал лихорадочно искать, где там об этой гексаграмме коротко сказано.
– Ну чего ты там? – раздалось Димино мычанье.
Сергей вскочил с пола, уронив, но негромко, книгу и набрал по телефону 100. «Восемь часов сорок одна минута» – громко сказал автомат стервозным женским голосом.
– Рано еще, спи.
– Да блин, я и сам слышал. Чего это они по телефону так орут? – откликнулся Дима.
– Ну ребята, вы чего это, – жалобно проскулила лежащая рядом с ним Маша.
– Все, я тихо, – сказал Сергей и на цыпочках направился на кухню, не забыв прихватить «Книгу перемен».
Мурзик тут же стал настойчиво тереться о его ноги, затем побежал к холодильнику, призывно оглядываясь. К счастью, покореженная алюминиевая кастрюлька, в которой Дима впрок заготовлял какое-то варево из круп и мороженой мелкой рыбы, оказалась на месте. Удовлетворив жадно заурчавшего Мурзика, Сергей прислушался к своим ощущениям. Писать не хотелось, но это нормально, после трипа всегда так. Курить тоже не хотелось – это хуже, значит, сильно проняло. Надо будет заставить себя выкурить с кофе сигаретку, чтоб прийти в чувство. Прижав не закрывающуюся дверь стулом, чтоб шумы не доносились до спящих, Сергей наполнил водой чайник, поставил кипятиться на плиту и раскрыл книгу. В ней значилось:
«Родня на полях. Свершение. Благоприятен брод через великую реку. Благоприятна благородному человеку стойкость.
В начале девятка.
Родня в воротах.
– Хулы не будет.
Шестерка вторая.
Родня в храме предков.
– Сожаление.
Девятка третья.
Спрячь оружие в зарослях и поднимись на их высокое взгорье.
И через три года не поднимется оружие.
Девятка четвертая.
Поднимутся на самый вал и не смогут напасть.
– Счастье.»
На этом месте Сергей суеверно выдохнул и продолжил чтение.
«Девятка пятая.
Родня сначала издает крики и вопли, а потом смеется.
Большие войска, одолевая друг друга, встречаются.
Наверху девятка.
Родня в пригороде.
– Раскаяния не будет.»
Как всегда, не очень понятно, зато ключевые слова утешительные. Но что означает «родня» – не намек же, что они с Ингой… Смешно даже подумать – что он может предложить такой девушке? Хотя и жизнь без нее он не может себе уже представить. Поэтому не нужно опаздывать на работу, еще пару раз, и его выгонят и тогда все шансы контакта с Ингой сведутся к нулю.
Ему сказали, что работа начнется с одиннадцати. Если успеть к десяти, есть вероятность, что никого еще не будет и они смогут без помех пообщаться. Время еще есть. Раньше десяти они вряд ли откроют контору.
Чайник забурчал. Сергей засыпал в большую чашку четыре чайные ложки молотого кофе и залил кипятком. Миша говорил, что в Израиле такой кофе называют «грязным». Сергей в свои двадцать пять лет не был еще нигде, кроме Москвы. Но «грязный» кофе ему нравился больше остальных способов заварки, и не только из-за лени.
Самое время закурить. Сергей пошарил по карманам штанов и вытащил пустую пачку от сигарет «Мужик». На кухонном столе стояла жестяная банка из-под чая, куда Маша потрошила табак из бычков. Когда совсем нечего было курить, из него сворачивали самокрутки. Но Сергей знал Димину слабость – у того всегда есть в заначке хорошие американские сигареты, о них даже Маша, кажется, не подозревает. Сергей пару раз подглядел, как Дима угощал ими знакомых девушек на улице. Осторожно открыв дверь кухни, Сергей прошмыгнул в прихожую, которую от Маши-Диминой комнаты отделяла фанерная стенка, и стараясь не шуметь, начал шарить по карманам Диминого пальто. Ему повезло – обнаружилась почти полная пачка «Davidoff light». Сергей вытащил две сигареты, подумал, вытащил еще одну и засунул ее сразу в карман своей куртки. Прислушался – кажется, никого не разбудил. Замер около туалета – нет, не тянет и побрел на кухню.
Мурзик уже устроился на его стуле и делал вид, что спит. Поколебавшись, Сергей слега подтолкнул его. Ноль реакции. Тогда, решительно спихнув кота, Сергей уселся – слишком уж неважнецкое самочувствие, чтоб садиться на непривычное место. Не надо было вчера так перебирать.
Поморщившись от первой затяжки, Сергей приступил к давно устоявшемуся ритуалу – он поставил себе за правило после каждого эксперимента, как он это про себя называл, восстанавливать в возможно полном объеме весь предыдущий ход событий, иначе получается не исследование, а сумбурное времяпрепровождение. В отличие от многих, в том числе и Маши с Димой, он потреблял все в сугубо познавательных целях. Правда, с какого-то времени его не переставала глодать догадка, что все, чем они занимаются – это попытка попасть в рай с черного хода. Но уже одна эта мысль подтверждала, что он далеко продвинулся по стезе самопознания; значит, какой-то толк от его занятий все же есть.
Сергей дал себе слово узнать ответы еще на несколько вопросов и затем прекратить все это дело.
Отпил глоток кофе, придвинул со вчерашнего вечера заготовленную тетрадь с ручкой и сосредоточился. Субботний день можно не считать – они просто покурили травки, так, по приколу, ничего особенного. Ну там цветовые ощущения обострились, совсем малость повело, побалдели, поговорили об устройстве мира, Сергей его снова понял и попытался рассказать, Денис его понял и согласился, потом сам пытался что-то рассказать, по смыслу совсем противоположное. Потом расслабились, начали смеяться. Смеялись, кстати, надо всем. Затем хозяева предложили остаться у них. Проснулись во втором часу, Сергей сбегал за сигаретами и заодно прикупил кой-какую хавку – у тех вечно нечего жрать, в четвертом часу позвонил Денис, намекнул, что имеется кое-что, пообещал вечером зайти. Ну, Сергей и остался. Слушали музыку, пустили пару раз по кругу косяк с хашем – так, ничего особенного, не качественный оказался. В седьмом часу пришел Денис с грейпфрутовым соком и несколькими плашками атуссина местного производства. С этим веществом никто из присутствующих еще не имел дела, поэтому дозировку трудно было определить. Посчитали количество таблеток – выходило по тридцать штук на брата. Решили сразу все принять. Получался вроде бы недодоз, но на передозняк точно не тянуло.
Дальше в засаленной стандартной общей тетради на сорок восемь страниц, на две трети уже испещренной записями о предыдущих опытах, значилось:
«Воскресенье, 17 марта, 19.15. Приступили к принятию атуссина в таблетках, предварительно подкрепившись гречневой кашей с морской капустой из банки и маринованными патиссонами. Нас четверо, тридцать таблеток на каждого. Запивали вначале грейпфрутовым соком – 1 литр, затем, когда он кончился – холодной водой из-под крана – лень было кипятить. Таблетки оказались вкусными, что приятно удивило. Денис настаивает, что он носитель сакрального знания, и поэтому берет парад на себя. Никто не возражает. Ждем. Денис говорит, что вставить должно минут через сорок.
19.32. Прошло 17 минут. Пока ничего не происходит. Разговаривать не хочется. Все немного в напряге. Решили пойти в комнату и включить музыку. Мы с Димой сели на топчан, Денис с Машей устроились на спальнике. Назад дороги нет. Будем ждать.
19.45. Дима сказал, что чувствует приход. По-моему, он гонит. Еще рано. Маша тоже говорит, что у нее пошла грибная дрожь по коже. Денис молчит. У меня тоже пока ничего. Может, нас не проберет? Надо было им меньше дать, а себе взять больше. Это вопрос – кому сколько надо.
19.55 О да! Чувствую. Хотел встать, поменять кассету – тело онемело. Возможны только плавные движения. От резких – интересный эффект – тело сдвигается, а душа остается на месте и только спустя время входит опять в тело.