Текст книги "Жизнь это театр (сборник)"
Автор книги: Людмила Петрушевская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Шато
Шато, о шато-шато, ударение на «о», при звуках этого слова сердце раскрывается, в него заползает седой туман утра, открытое ведь стояло окно в шато всю ночь, и к завтраку, когда седая Нина постучала, комната там, за дверью, была полна тумана, так казалось, слесарь вскрыл замок, а в номере царил туман, молчание, сырость, тело находилось на полу, рука вытянулась в сторону тумбочки, на которой лежали спасительные таблетки, и застыла. Не достал рукой, упал, а потом туман заполз и укрыл его с головой, Нина увидела тело как бы в тумане. Шато, такой двухэтажный дом отдыха, пансионат, постояльцы гордо называли его шато, замок по-французски. Нина и Сергей тут были старожилы, они что ни лето нежились в деревянных покоях, у каждого с течением времени образовалось по отдельному номеру, так было удобнее Сереже. Сережа к своим седым годам страстно влюбился, буквально как мальчик, влюбился тут, в шато, несколько лет тому. И поехало-пошло: гулянки по берегу, по улочкам, на лодке на острова, вечером вино в номер и тихо сидят без седой Нины, тихо-тихо. Она не за стенкой, а через лестничную клетку, совсем далеко, даже за поворотом. Так Сергей устроил, якобы не было комнаты рядом. И так она его и нашла, через три номера на четвертый, сквозь вскрытую дверь голым на полу, кровь остановилась в жилах. Не успел надеть пижамку. Холодно, холодно ему было.
Седая Нина вообще была резкой, гордой, вечно равнодушной к мужу женщиной, это он ее любил и за нее цеплялся, не она. Все знали. Это именно Сережа, никто его не звал, ушел от мамы в жуткую квартирку Нины, где она гордо коротала жизнь с дочкой и своей мамой, и он туда вселился, буквально ушел из дома после одного семейного разговора. Он тогда привел к маме в свою огромную, барскую, композиторскую квартиру эту нищую Нину, редкостную красавицу с косой, очи как звезды, зубы белой скобочкой когда улыбается, улыбалась редко. Матери Сережи, певице меццо, Нина ошибочно улыбнулась, ослепительно блеснула белыми зубами, а мама Сережи была сама красавица, оперный театр, малые роли, и она не приняла Нину. Нина все как бедняк сразу поняла и вышла вон из богатого дома, не пролив своих слез, а Сережа, минута прошла, выскочил вон и, о удача, именно в ту сторону, где уже брела Нина, неизвестно о чем размышляя. Он ее обнял, прижался щекой к плечу как сыночек, и так и ушел с ней туда, в полуподвал, к новообретенной теще и малолетней новой дочери. Сережа пылал любовью много лет, пылинки сдувал, отчитывался во всем по телефону, при полном равнодушии Нины, которая иногда говорила посторонним: «Я не люблю Сережку». Так точно она и сказала, когда с Сережиной работы позвонили (он состоял в музыкальной организации как певец без голоса на должности редактора афиш и программок, а также был на подхвате, когда надо было встречать гастролеров и т. д.) – то есть Нине позвонили и сказали, что Сережа лежит в городе Симферополе без памяти в больнице, диагноз такой-то. Женщины с Сережиной работы привезли ей деньги на билеты в Симферополь и обратно, в первый раз посетили дом и обнаружили дверь в квартиру настежь (в композиторскую как раз квартиру, куда Сережа все-таки привел Нину, так как мать свалилась и нужен был женский уход, а потом случились и похороны). Дверь в эту квартиру стояла настежь, красавица Нина была пьяна в дым и сказала ту самую фразу растерявшимся и затем обозленным бабам. То есть «я Сережку не люблю». В силу этого высказывания и общего состояния дел бабы не передали Нине деньги, побежали сами купили билет в ту сторону и буквально сунули в симферопольский поезд бледную, протрезвевшую Нину с небольшой посылкой и деньгами на обратную дорожку. Риск был, конечно, большой, что Нина исчезнет на первой попавшейся станции, но все обошлось, т. е. жена посетила мужа. Правда, просидев у постели тяжелобольного один день, следующей же ночью она, как выяснилось, отправилась назад, неизвестно почему. Все были в шоке.
А то, чего не знали музыкальные дамы, было известно довольно широко, то есть что Нина да, была пьющая, даже в свое время побывала чуть ли не в зоне и пить научилась там же. То есть на самом деле все было не так просто, мама Сережи в свое время разъясняла желающим: эта Нина, сам Сереженька рассказал дома подробно, выпала хорошая минутка, как телефон доверия, – эта Ниночка якобы попала в молодости на одного красавца-антиквара и буквально пошла за ним и в Сибирь, как жены декабристов, то есть прямо поселилась недалеко от его зоны, по эту сторону колючей проволоки. Такая фантастическая была как будто история. Был подвиг. А антиквар, выйдя на волю, немедленно с треском прогнал Нину, после чего ее и подобрал Сережа, хотя между ним и антикваром был промежуточный тенор, у которого все они пили, второй подъезд, царствие небесное. Так что Сереженька подобрал близлежащую даму, так выражалась в шутку престарелая мамаша, близкая к алкогольно-оперным кругам. Уф. И мало того, Сереженька ведь был сам сильно пьющий мальчик, в молодости пропал голос, когда от него ушла жена, няня из «Евгения Онегина», контральто, погодите, и Кончаковна из «Князя Игоря». Жена не прославилась уйдя, прославился ее новый муж, баритон, затем родилась дочь колоратурное сопрано, но это уже было за границей. Это другое. А Сереженька, сраженный своим недугом, потерял голосок, и так небольшой, но поставленный, пригодился бы для неаполитанских песенок и оперетты «Сильва», возможно, партия Бонн. Но учился он (это уже посторонние голоса говорили) не по силам. Ему надо было на отделение музкомедии, а его сунули в консерваторию, и из-за известных родителей его там презирали все эти валенки-провинциалы, студенческая среда, малограмотные самородки, тенора, вчера слезшие с трактора, люди из-под армейской песни и пляски. Природа слепа, голоса распределяются не по заслугам родителей, а по случайности, Сибирь-Пенза, деревня-горы, а на столицу приходится ничтожный процент, тем более на музыкальные семьи. Еще пианистов-скрипачей можно воспитать с яслей, метод известный, запирают с инструментом или смычок ломают о спину. А голос поди воспитай. Сереженьку тем более его слепо верящая мать растила вокалистом, берегла, даже не пускала петь в хоре в музыкалке, пусть пройдет ломку голоса не напрягаясь. Его пока что учили на пианиста. И что? Только Сереженька охрип, огрубел, начал подавать признаки тенора, как началось это пьянство. Связался с компанией сынков. Мать из милиции не вылезала. В четырнадцать лет вообще привел домой женщину лет под двадцать, провел в свою комнату. Был инцидент. Мать кричала на весь подъезд, задавала вопросы. Выяснилось, что женщина ждет ребенка от ребенка же. Мать, тоже умная, дала ей денег отдельно от Сережи и нашла врача, женщина удалилась, у Сереженьки был кризис, он ушел за ней следом, а отец хорошо решил, тоже ушел из семьи к балерине из соседнего подъезда. Взял только машину и сберкнижки. Но быстро умер там. Даже не разошедшись. Нате вам! Сереженька без денег был девкам не нужен и вернулся, но не отец же, отец ушел как раз с деньгами, так что Сереженька застал мать в вое. Так что вот такая была древнейшая история. И Сережа знал что делал, когда ушел из дома навеки и вернулся только когда мать не могла шевельнуть языком в знак протеста.
В родную музыкальную организацию Сережа возвратился из Симферополя через месяц как ни в чем не бывало, веселый, добряк, красавец, поддатенький, несмотря на больную печень, жизнь потекла дальше, он регулярно звонил с работы «Нинуле», отчитывался, а дамы понимали, что там за Нинуля отвечает и в каком виде. Однако, когда Сережа позвал их на свой день рождения, дом оказался в идеальном содержании, единственно что, полотенце на кухне было сильно захватанное, а так вся композиторская квартира, все сущее – полы, мебель, рояль и фисгармония, а также люстры, даже стекла и подоконники – сияло не сиюминутной чистотой. Здесь не делали «Потемкина», решили дамы, не убирались наспех, заталкивая под диван носки б/у. Стол ломился. Пила хозяйка, однако, умеренно. Счастье глядело из глазок хозяина, невинных голубых гляделок на розовом фоне.
Так оно и было. Жизнь у Сережи пошла великолепная, как только преставилась его мать-мученица, последний год бессловесно подвергавшаяся уходу старательной невестки. Проводил он маму трагически, рыдал не скрываясь, прощался со своим прошедшим, со всей неудачной жизнью, а новое будущее присутствовало тут же, в виде красавицы, уже заматеревшей, крутобокой, которая все организовала идеально, и свою ту дочь содержала в дисциплине, выдала ее замуж за кого она себе недотепа нашла, за офицера, которого вскоре услали оборонять границу.
Нина не работала, стирала, гладила, кормила мужа, вылизывала квартиру до пылинки, а бутылку прятала вообще идеально, с утра ничего незаметно, а к ночи валится на кровать бревном. Сереженька бивал Нину по щекам, стремясь согнать с кровати, где она находилась поперек, допустим, но нет. Частенько она в том спала в чем ходила, но и ходила в халате и ночной рубашке. Утром он просыпался под запах кофе, завтрак подан, ваша светлость. Вечером приходил – мы лежим бревном, обед на плите. Бутылки нету.
Денег почти не оставалось уже, но тут получилась вереница умерших родственников, сначала отошел немолодой двоюродный Сережин брат, который, бросив свою совершенно разоренную квартиру, ухаживал за их общей теткой, свежепарализованной. После его безвременного ухода эта сестра матери Сережи недели две продержалась в живых, противоречила вежливо и не позволяла себя переодеть, держалась со стыдливостью новобрачной, т. е. отвергала позорное судно и все подтыкала под себя какие-то тряпочки, пока работали руки. Нина безотказно выполняла всю санитарскую работу, кормила чужую тетушку с ложечки, ловко всовывая в полумертвый ротик кашу и, затем, поильник с компотом, меняла белье, стирала в тазике, яростно боролась с возами старья, заполонившими теткину квартиру при полной, видимо, безучастности немолодого покойника алкоголика-племянника. Его доля имущества тут выражалась в батарее несданных бутылок на полу. Бутылки Нина вымыла до блеска, утром Сережа их видел, прозрачный батальон на подоконнике, дембеля в строю без бескозырок, а уже к вечеру был кошмар: полумертвая Нина на диванчике бревном, мертвая тетка как мраморное изваяние на подушках. Ни одной бутылки в доме, Нинуля сдала и напилась.
Таким образом освободились и были проданы две двухкомнатные квартиры. Недорого, ибо в ужасном состоянии.
И тут-то и появилось шато, знакомые очень хвалили этот пансионат, бывший дом отдыха оперного театра, не хвалили, а прямо хвастались, и Сереженька и Нина в первый же отпуск сгоряча въехали в люкс, а вокруг роились певцы-танцоры, пошли умные разговоры, все знали знаменитую фамилию Сереженьки, так что: и беседы за ужином и после, и прогулки, и дорогой коньяк, хрустальные рюмки, ночные поездки на такси в ресторан за бутылкой, денежки полились рекой из щедрой руки Сереженьки, Нина гордо присутствовала и пила не отказываясь.
Затем проявился – сначала незаметно, невольно, потом все ясней – артист балета на ранней пенсии, яркое дарование с тремя ролями в анамнезе, трудная дорога. Зажимали, не давали танцевать «Видение розы». Сын, оказалось, соседей по дому. Бегал под ногами, рос и вырос до пенсионера.
Сереженька как музыкальный человек со связями вдруг загорелся устроить ему участие в гастрольной поездке к нефтяникам на их собственные скважины в тайгу, в богатые болота. Все получилось! Но это уже был июнь следующего года. Танцор возвратился еще более недовольный чем раньше, и тут виноватый во всем Сереженька не ударил в грязь лицом, деньги полетели как листовки с самолета. Ибо Арсюшу (имя розы) обманули в болотах с гонораром, не на что было ехать в шато, и уж тут номер-люкс Сережи и Нины как-то перерос в два номера-люкс, второй для Арса и его трудяги-жены (вязка свитеров на заказ). Жена Арса была стройная, красивая, содержала мужа уже много лет, подрастала их дочь, тоже без колес совершенно, только смотрела телевизор, ела чипсы и пила «Коку», пятнадцать лет. Дважды в неделю ходила на местную буйную дискотеку. Отец чуть не с ружьем должен был ее встречать. Но не встречал, не успевал подсуетиться, мать всякий раз опережала его. Пляска смерти, супружеская борьба, как заметил однажды умный Арс, читайте Стриндберга! Да, соглашался Сереженька, да, имя этому Нина, имя розы Арс. На следующее лето Сережа взял для себя и жены два номера. Выходило даже дешевле чем люкс. А то Нина не может спать, мы своими беседами ей мешаем.
Целый день все равно вместе, а на ночь прощаются – и по номерам.
Сколько бы выдержал кошелек Сережи это двойное напряжение, неизвестно, но ушла из жизни теща, царствие небесное. Опять осталась новая квартира. И она пошла тоже на оплату последующих лет в шато.
О шато-шато, приветливый персонал, о балетные и оперные, встречаются как ветераны после зимы, их все меньше, возникают новые, посторонние, чужедальние, какие-то дикие с деньгами, дорогими машинами, из каждой тачки дурацкая музыка.
Нина, что называется, не задавала вслух главного вопроса своей жизни, куда вообще ушла любовь. Она не то чтобы терпела муки, мытарилась, плакала и металась, нет. Она вела себя мужественно, оплачивала теперь уже из своего кармана роскошную жизнь, стараясь не думать о бедной дочери, лейтенантской жене, у которой не осталось буквально ничего для жизни, никакого уголка, комнатки, ниточки.
Практически было так, что деньги состояли в общем семейном употреблении, в сумке Нины, и Сереженька когда хотел, протягивал руку. Предыдущие-то средства тратили вдвоем! Хотя Нина давала по степени состояния, иногда мало. Сереженька зло шутил: «На тебе рубль и ни в чем себе не отказывай!» Однако, когда положение Нины было бревнообразное, Сереженька брал сколько надо и осторожно защелкивал номер жены, чтобы кто-нибудь не воспользовался. Где она теперь хранила бутылки, его мало волновало, он кипел и плавился на огне своей любви, он торжествовал победу и иногда проговаривался с каким-то упоением: «Я живу тут с одним уже два года, теперь это уже можно говорить, но как он растолстел! Был милый мальчишка!»
Арс, как и Нина когда-то, слегка брезговал этой безудержной любовью, но, как видно, уступал натиску, Сереженька уже был опытным завоевателем, знал отмычку. Арс был слаб на денежку, но брал с условием как бы взаймы.
Однако же финансов не хватило надолго, и пришлось по старым следам у того же дилера продавать материнскую квартиру, покупать поменьше, да и ее сдавать иностранцам, а самим до лета, до выезда в шато (где Арс не ускользнет, нет!) куковать в снятой квартиренке, где оба они – Нина и Сережа – были заперты как два птенчика в клетке. Арс не пошел бы никогда в такой мерзкий угол, а к Арсу в его большую квартиру было не сунуться за любовью, там царила вязка свитеров, пара собак и дочь, уже студентка платной юридической академии (догадайтесь кто платил).
В снятую квартирку несчастные супруги ввезли только самое необходимое, белье, одеяла, одежонку, полотенчики, без чего не прожить, омниа меа, все свое. Нина взяла привычку отучаться от курения, поскольку страшно кашляла, и грызла каленые семечки. Сережа с его больной печенью слышать не мог этого лузганья, плевков, убегал в город, искал встреч с Арсом. Гулял вечером в компании с его собаками и выслушивал печальные новости, что с шато летом не выйдет ничего (деньги будут, вставлял Сережа), но дело не в деньгах, Анюту (дочь) надо отправлять в Шотландию на языковые курсы, вот что. Все покупают турецкую дешевку, свитера жены лежат без движения. Чистая шерсть не нужна, овец клонируют, вообще полный тарарам. В балете танцуют вообще голые, художникам по костюмам как жить?
Причем от переговоров в пустом подъезде Арс уклонялся как девушка. Раз как-то вяло свистнул по морде, неполной ладонью. Сереженька пошел домой убитый, у Арса кто-то есть (художник по костюмам?). Потащился к своему спящему бревну, в чистую квартирку, где, однако, неистребимо попадались под ногу и хрустели одиночные экземпляры лузги.
Но настала весна, произошел договор, что девочка поедет в Шотландию на две недели, а зато Арс в шато, один. («Боже, сколько же я всем должен!»)
Долго собирались из своей квартиренки Сережа с Ниной. Предстояло сгрести все вещички, распихать по чемоданам, сумкам, пакетам одежду, две подушки, ужас! И мелочи, кишочки, потроха, разбухшую аптечку в виде мешка тоже. Чета ехала не из собственного дома, собственного дома и не было, его сдали, предстояло вернуться туда только через месяц, сейчас там еще обитал господин из Калькутты, очень приличный, не к нему же волочь подушки.
Попали в ловушку, переругивались, несчастные, немолодые, больные, ему предстояло умереть следующей ночью, ей спустя полгода. Сереженьке светило только одно – что там, на Рижском вокзале, у стоянки такси его будет ждать Арс, договорились, он поможет, донесет чемоданы. Сереженьке нельзя было таскать, слабое сердце. Арс, Арс, пело больное сердечко.
Доволоклись вдвоем с женой до вызванного такси, в несколько приемов спустили из покидаемой квартиры имущество, особенно угнетали чашки-чайники-тарелки, упакованные в старый фанерный ящик, вещь немыслимого безобразия и весом в пуд. Господи твоя воля. Стыд какой. Но бросать – как же можно бросать, это старый материн фарфор, Кузнецов и сыновья. Квартиранту не оставишь, вообще подозрительный экземпляр, побьет. Со смехом объяснить Арсу, антикварный ящик с антикварной посудкой. По оценке тянет на десять тысяч долларов такой сохранный сервиз. Музеи не смогут купить! Так Сереженька планировал рассказать Арсу. Он много чего хотел ему рассказать, но не смог, Арс их не встретил. На вокзале наняли носильщика. Бревну было все равно, это Сереженька следил за ящиком. У вагона Арса не оказалось тоже. Сережа нес в кармане билеты в отдельное их с Арсом купе СВ. Нина должна была ехать по соседству, неся в кармане обязательную порцайку (порцию по-лагерному) семечек.
За десять минут до отхода поезда больное сердце Сереженьки, стоящего на перроне, дрогнуло: Арс появился, ведя под руку престарелую аккомпаниаторшу, концертмейстера Зою Джафаровну из их прежнего дома, довел это дрожащее земноводное до соседнего вагона, влез следом за ней с какими-то чемоданами.
Сереженька утешился, Арс его увидел, перейдет через тамбур и будет в их общем купе. Вагон и место ему сказаны. Сереженька спокойно вошел в свой вагон, стал засовывать под сиденье ящик с посудой, подушки как молодой закинул наверх. Поговорить! Проговорить хоть всю ночь, все ему рассказать! Горе ты мое, он скажет. Он так иногда говорил в хорошую минутку. Сам ты горе ты мое толстое. Партийная кличка «Щеки».
Сереженька не стал больше ждать, лег.
Арс не пришел.
Арс любит не нас. Кто-то дал ему больше.
Утром, после одинокой бессонной ночи, Сереженька тупо вышел на перрон, взяли носильщика, опять чемоданы, позорные две подушки и ящик (былых надежд), доползли до такси, зачем-то поехали. Нина молчала.
Следующей ночью он лежал голый на холодном полу, окутанный туманом, хотел надеть пижаму, но не успел, умер с протянутой к лекарству рукой.
Туман заполз в открытое окно, туман с озера, цветущая сирень вошла на балкон, полная луна пронизывала всю ночь своими лучами его комнату и освещала нищего, голого, мертвого человека, лежащего на самом дне, а затем, утром, к Сереженьке стала пробиваться его жена-сирота, пробилась, укрыла его одеяльцем, села в головах и так и сидела. Молча с ним говорила, как всю жизнь. Все ему рассказала.
Тайна дома
Я никогда не забуду, как я приехала с детьми в забытый властями городок с целью как-то просуществовать летний месяц. Это был, однако, старинный западный городок с дорогами хоть и частично грунтовыми, но зато не без моря в тридцати километрах, не без старинного замка, объекта съемок всех киностудий, находящихся к востоку, а к западу от городка шумело только море, откатываясь к Финляндии. Время было самое летнее, народ в городок понаехал, и нас поселили в дом, предназначенный на снос. То есть там все было: и вода во дворе, и газовая плитка от небольшого баллона, но уже что-то навестило этот дом, какое-то запустение или забытье. Нам показали комнату в четыре параллельно стоящие койки, а солнышко грело в окна, вечернее, заглядывающее глубоко в комнату, – в общем, мы, как всякие беженцы, были рады. Какой-то торопливый лоск был наведен: и занавески висели, и пол оказался помыт недели две назад, так что его покрывала тонкая патина времени, но ни соринки, ни лишней бумажки не нашлось. Мы не знали, сколько в доме чего, сколько комнат и так далее, в нашей комнате было три двери, из кухни в какие-то глубины тоже вела лишняя дверь, и еще лестница наверх тоже присутствовала. Какие-то тайны скрывал этот дом, как скрывал бы любой старый дом, – отзвуки голосов, чьи-то смерти, чье-то одиночество. Дом заканчивал свое существование, это было ясно по общему трагическому запустению, несмотря на попытки как-то замять это обстоятельство, подклеить, прибить, заслонить. Штук двадцать деревянных плечиков висело на гвоздях скелетообразной гроздью, как бы ворох пустых ключиц, след от исчезнувших платьев и шкафов.
Мы бросили вещи и отправились, разумеется, к замку, куда и прибыли на торжественном закате. Незаходящее, стоячее солнце встретило нас и проводило все в том же виде, это были остатки белых ночей, но дети ничего не понимали и бушевали как днем, кричали, устроили концерт на открытой пустынной эстраде; совершенно сбитые с толку, улеглись при полном свете вечерней зари в свои новые ложа, на старинные проваленные панцирные койки, и только перед сном пожаловались, что муха жужжит. Я ответила первое попавшееся, что это муха попала в паутину. Действительно, такое и было впечатление: энергичное, даже мощное жужжание перемежалось небольшими паузами.
Городок отошел ко сну, тишина стала полной, я лежала, вперившись в абсолютно светлые окна, и слушала этот жуткий с паузами мушиный зов: бззз! – молчание – тжжжбззз! – ззз! – молчание.
Потом я не выдержала и полезла буквально на стенку, искать паутину. Нашла в углу даже тяжелую мухобойку с резиновой, здоровенной, как коровий язык, боевой частью. Все напрасно.
Зззз – тжж – вззз! Бззз!!! – и ничего, пусто.
После детального осмотра потолка, пола, стен и щелей, после обслушивания обоев ухом я шлепнулась на свою панцирную сетку и стала соображать, что же это такое зундит, верезжит или сверенчит, поскольку звук-то был неясный, только отдельные прорывы слышались как бы над самым ухом: вззз! вззз! – и молчание.
Потом оказалось, что это не молчание. После явственного дребезжания (как будто звук с помехами, что-то вроде трещавшего радио, которое говорить-то говорит, но на некоторых высотах дает как бы дребезжащий звон) – так вот, после «взз» или «скрр» я услышала отголоски, вроде бы торопливый разговор вдали, на улице. Какие-то женщины взволнованно и монотонно гудели, бебенили, зудели все одно и то же, убеждая кого-то. Мне даже представилась уличная сцена, как будто бы много баб что-то доказывают молчащему милиционеру, причем все это передается по плохому радио. Я стала различать голоса. Потом опять пошли помехи, радио затрещало и сделало «вззз! вззз!».
Я начала понимать, что где-то в соседних комнатах работает радиоточка, и стала терпеливо ждать двенадцати часов, когда наконец все стихнет в ожидании боя часов и еженощного мощного гимна. Но что же это за радиопередача? Что за новости, какой такой радиоспектакль с полным единством места, времени и действия, когда идет буквальная трансляция какого-то общественного скандала, связанного явно с женским движением?
Время перевалило за час ночи, а это плохое радио все митинговало. И вряд ли это могла быть какая-то западная радиостанция, я сама когда-то работала на радио и знаю, что столько эфирного времени на одно событие не дадут, тем более что это все-таки была явно муха. Но болтовня? Назойливая человеческая, женская болтовня не утихала, а ведь стояла глубокая ночь. Мухи-то ночью спят. Меня не обманешь! Я встала и пошла по дому искать радиоточку. Как в замке Синей Бороды, я робко отворила неизвестно куда ведущую дверь и из кухни ступила в запыленное пространство, где находился колесами вверх велосипед, где стоял пустой стеллаж и письменный стол с какой-то дребеденью. В окнах устойчиво стояла заря. В этой комнате было тихо. Отсюда вела еще одна дверь, загороженная всем чем только можно. Надо было плюнуть и уйти, но воспоминание о сумасшедшем радио, среди ночи трещащем у меня и у детей над головами, придало мне сил. В полном забвении я начала перетаскивать тазы, велосипед, мебель и наконец рванула на себя заветную дверь. Прямо под дверью я увидела кровать, и головой ко мне, смежив веки, в этой кровати спал седенький маленький старик, и, как я поняла, с ним было что-то не в порядке. Он был просто крошечный. Совершенно белая головка его была в изнеможении откинута, и весь он излучал усталость. Я затряслась и быстро прихлопнула страшную дверочку, однако по прошествии нескольких секунд сообразила, что это спит мой сильно утомленный сынок Федя, который перед тем еще не спал целую ночь в поезде (втерся в доверие к проводнице и почти всю дорогу продежурил с ней вместе. Какие-то у них там были дела с флажками, плюс к тому еще и я упала с верхней полки, желая прикрыть одеялом дочку, спавшую, разумеется, глубоко внизу, и не заметила перепада высот, просто шагнула к ней, и все. Дети проснулись, разумеется. И в довершение всего к нам в купе спустя час, под утро, пришел селиться молодой военный и предупредил, что уйдет рано. Так что сна не было, и бедный сынок показался мне старичком в болезни. Тьфу, тьфу!)
О, хлопоты и суета матерей!
Я вернулась, посрамленная, к своей митингующей мухе, поправила на детях одеяла и прослушала лежа еще множество выступлений, жалоб, всхлипов и злобного ропота. Может быть, пчелы? Но пчелы-то, как мы знаем, ночью-то спят! Я стала опять склоняться к мысли о радио, но там тоже есть все-таки перерывы, музыка и голос диктора. Утром дочка, прежде чем проснуться, стала просить вынуть муху из паутины, потому что жалко всех, комаров, и мух, и всех. Пятилетнему ребенку всех жалко.
А муха все бунчала и дзыкала.
Днем к нам пришли две милые женщины, видимо, хозяйка и уборщица, или уборщица с подругой, я так в этом и не разобралась, поскольку здесь, в этих западных краях, все и одеваются и держатся скромно и с чувством собственного достоинства, то есть благожелательно. Я вообще ни в чем тут не разбиралась, ни чей это дом, ни кто кому кем здесь приходится, и в особенности в том, кому принадлежит роскошный белый двухэтажный, почти трехэтажный дом, с гаражом в подвальной части, с длинным балконом и чисто вымытыми окнами в большом количестве, а дом этот возвышался в двух шагах от нашего брошенного, от его выгребной ямы с покосившейся трубой, от его колодца со ржавой подозрительной водой, от его запахов и, наконец, от его чердака, который мы, три женщины, дружно посетили и не обнаружили там ни включенного радио, ни пчел, а обнаружили подкладное судно, которое появляется в доме при известных обстоятельствах, после чего уже все выносят и выбрасывают – матрас и все остальное.
Мы дружно посетили чердак, две не понимающие ничего по-русски женщины и я, суетливая мать своего временного гнезда. Мы с детьми на все лады изображали, как «дзз» и «взз» всю ночь, и тыкали пальцами в угол комнаты, и прислонялись ушами к обоям, но почти ничего не было слышно. Городок проснулся, а городок-то был механизирован, несмотря на свое местоположение на краю земли, и все ездили на машинах, зундела циркулярная пила, бзыкали мотоциклы молодежи, верещали под окнами бегающие дети и так далее. Женщины, воспитанные и улыбающиеся, ничего не услышали. Мы обошли весь дом, а в нем и было-то всего три комнаты, просто в каждой комнате находилось по три двери, отсюда и впечатление замка Синей Бороды.
Мы дружной толпой вышли на улицу, обогнули дом, и тут обнаружилось, что в щель влетают шершни. Они деловито гундели, тихо по дневному времени, они были толстые и мохнатенькие, и все мы издали охотничий клич типа «вижу цель!».
Дальше все решилось очень просто, обе женщины объяснили, что хозяин придет вечером в шесть часов. Я предположила, что немного прыснуть на них хлорофосом – и они улетят. «Нет», – сказали улыбающиеся женщины, они сомневались, что хлорофос повлияет на шершней, это было видно по их улыбкам.
Мы с детьми долго мыкались по городку, ища автобус, как немые калики перехожие, нам никто не мог толком ничего объяснить. Тяжело без языка! Чувствуешь себя виноватым и лишним рядом с чужим куском хлеба. Наконец мы приехали на автовокзал, купили билет на пять часов на автобус, я встала в очередь в буфет, а детей посадила в очень милом зале ожидания, где было прохладно и царила приятная полутьма. Потом прибежала дочь, ей надо было кое-куда, мы нашли в подвале это заведение, соответствующее средневосточным стандартам (увы, некому работать), и затем поднялись опять на запад, опять я усадила их на скамейку и знакомым путем помаршировала в буфет, в тихую, степенную духоту, где стояла длинная, терпеливая западная очередь, сохраняя дистанции все до одной от человека к человеку.
Мы с детьми попили, поели, завернули с собой два пирожных в бумажку, к вечеру оба пирожных были у меня в сумке всмятку и вкрошку. Это уже происходило в тридцати километрах пути, на берегу моря, на пляже, на белом песке среди сосенок и отдыхающих, которые (отдыхающие) перекрикивались на непонятном языке и выглядели очень прилично.
Мы попили водички из купленной бутылки, поделили крошки и мятые кусочки пирожных, дети купались в мелком море, солнце все стояло и стояло, грело и грело, вода была просто как кипяченая, но я забеспокоилась, когда же уходит последний автобус. Путем опроса, испытав законное чувство лишнего здесь человека, я все-таки выгребла из обломков информацию «семь тридцать», мы собрались и потащились на остановку, где ждали еще полчаса. По малолетству дочери ей уступили место, и мы даже с шиком примчались к месту ночлега, в наш старый дом, где и обнаружили следы побоища. В нашей комнате зверски пахло хлорофосом, как будто бы его щедрой рукой прыскали повсюду и потом распахнули настежь все окна. Если бы хозяин прыскал только в гнездо, он не стал бы открывать окон в нашей комнате, верно? Гнездо же со стороны улицы, верно? Но хозяин, опрыскав теперь уже наше гнездо, выкурил нас, таким образом, тоже, и мы расположились всем гнездовьем в соседней комнате, где все было приготовлено к приезду отдыхающих и стояли две заправленные коечки. Я хлопотливо перетащила постели – немятые в нашу комнату, а наши лежаные – в новую, сама легла на полу, и наконец мы успокоились на третью ночь зыбким, жарким сном, и весь этот сон я защищала и горячо выгораживала приснившегося мне великого писателя, ставшего вдруг таковым из полного ничтожества. Почему мне вдруг приснилось такое его будущее – непонятно, наяву это было полное, зловредное ничто, парализованное вечным страхом – за свою жизнь, за свои легкие, за свое будущее, он частенько говаривал, загораясь, что проживет недолго, и под этим лозунгом довел до рака груди молодую красавицу жену, так, по крайней мере, говорили люди – она умерла после пяти абортов, и все ушло в песок, вся ее жизнь, он ее бросил, не любил и бросил – а она была ссыльное дитя, лагерное, и жизнь в ней, видимо, и так еле теплилась, а потом ушла в песок – а у него тем более. Что же мне приснилось, что он гений и я его защищаю? Свою дочку он тоже покинул, ее воспитывала далекая тетушка, алиментов, по разговорам, знать не знал, в общем, гиблое дело, опять-таки жизнь без единого знака порядка, совести, долга. А впрочем, по отношению к нелюбимой женщине и многие великие вели себя как попало и губили, как все сильные губят мешающее им слабое, как я погубила несчастный мушиный рой, помешавший мне спать.