355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Петрушевская » Жизнь это театр (сборник) » Текст книги (страница 7)
Жизнь это театр (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:47

Текст книги "Жизнь это театр (сборник)"


Автор книги: Людмила Петрушевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

На следующую же ночь я убедилась в этом. Мы перекочевали обратно, все наладилось, дети уснули, в окнах стоял немеркнущий свет, и вдруг раздался живой стон издалека, из преисподней. Тот, кто стонал, стонал изредка, мучительно, горестно. Он был абсолютно один и всеми покинут, это была она, мушиная мать. Там, где раньше кипела трудовая, озлобленно-хлопотливая, сварливая живая жизнь, там теперь все отжило. Улетели, испугавшись хлорофоса, все трудовые пчелы, а она, матка, осталась одна, ибо до последнего, видимо, вентилировала, проветривала крылышками свое еще спящее в сотах потомство, молодых, чтобы они не задохнулись. Кто мог летать – улетел, а она осталась и проветривала. Ее стон был не стон, а гудение еще живых крылышек на предмет проветривания, только проветривания помещения. Выхода у нее не было, она должна была проветривать.

Вечером следующего дня мы познакомились с хозяином обоих домов. Он был, как и ожидалось, очень крепким загорелым мужчиной, крестьянином западного образца, а на данный момент – шофером грузовика. Он повел нас осматривать новый, роскошный, в семь комнат и две мастерские дом, дом на трех уровнях с гаражом, сауной, чердаком для сушки белья! Еще и во дворе стоял такой же белый хозблок, и теплицы имелись, и клубничная поляна, и два садовых кресла на лужайке, и заросли малины – всё.

– О, такой дом, для него нужно иметь много детей! – выпалила я и попала точно в самое сердце хозяина. – У вас много?

– У меня трое мальчиков, – сказал хозяин без большой помпы и стал перечислять: восемнадцать лет, тринадцать, семь лет.

– О! – сказала я. – Когда нам давали квартиру на троих детей и на нас, тетенька дает ордер, а сама смотрит и говорит: у вас старшему восемнадцать, скоро и ему надо квартиру, женится, и всё. И точно… – и не успела я договорить, имея в виду очередную бестактную житейскую мысль, что сын скоро приведет жену, та детей, и надо будет опять что-то думать насчет них, – как хозяин прервал меня на самом интересном месте. Было видно, что не эти заботы гнетут его.

– …вот.

Он меня привел в гостиную, где уже все было обклеено обоями, и все пятьдесят метров сияли на две стороны – на юг и на север – плюс широкий проем вел на кухню, а там открывались новые перспективы на запад, где цвел ранний закат, а там еще видна была лестница, и так далее, и так далее.

– Но это еще долго делать, – сказал хозяин.

– Ничего, – ответила я на это. – Говорят, что надо всегда что-нибудь не доделывать в доме; когда дом полностью закончен, жильцы умирают, – вдруг ляпнула я.

– Нет, – ответил он. – Здесь еще много работ. Когда начинают отделывать снизу, то много оставляют наверху, и так остается. Я начал отделывать сверху, – сказал он, и глаза его блеснули умом.

– А тот дом, старый, вы куда?

– Придется разрушать, – ответил хозяин, – полагается так. Мешает новому дому.

– А ему сколько лет?

– Девяносто три. Я его купил у двух старых… женщин, да. Одна умирала, девяносто три лет. Она была в блокаде, Ленинград, да. Потом приехала к сестре и тут умирала.

О, тени, тени, о, чердак с подкладным судном, о, привидения и стоны умирающих! Но посмотрим, как повернулись события тут же, через секунду.

– А вы долго строили этот дом? – задала я еще один, как оказалось, больной вопрос. Здесь все вопросы были неуместны, как оказалось. Хотя этими вопросами я старалась похвалить, я старалась укрепить этого человека, который разрушался на моих глазах, сказав вот что:

– Прошлый год весь пропал, да. Я разводился с женой.

– С женой? – глупо спросила я.

– Да, так.

– Тяжело, – вымолвила я, но он не дал обстоятельствам совсем уже подавить его.

– Женился еще раз.

– Еще раз?

– Да, так, – сказал этот несломленный человек, построивший дом неизвестно кому, живущий не здесь, без своих милых детей, которых он перечислял, как Гомер корабли.

– Ну что, больше не жужжит? – весело спросил он меня.

– Нет, одна только ночью стонала тут.

– Не будет. Я им прямо так вниз: пш, пш, – показал он процесс пшиканья.

А он, видимо, понял, что они живут не со стороны улицы, а внутри, они забрались подальше и побезопасней, почти к самым обоям, и он пшикал у нас в комнате над детскими кроватями вполне простодушно, как людоед. Тем более что влетали они с улицы и могли укусить, если пшикать оттуда, со стороны входа, а в комнату еще ни одна не проникала. Это было безопасней во всех смыслах для него.

Дальше он вдруг сказал, что это у его новой жены трое детей.

– Ваши?

– Да, так.

Я стала быстро просчитывать в уме эту ситуацию, как это так, всю жизнь он копил детей на стороне, будучи женат на другой? И потом раз, бросил эту, женился на той? Восемнадцать, тринадцать и семь лет назад родил детей и теперь их только признал?

Однако тут же я поняла, что его плохой русский язык плюс естественное мужское и человеческое желание подправить ситуацию хоть на миг, хоть на секунду, на сейчас, а потом будем разбираться – что все это вкупе взятое ввело меня в заблуждение. Все-таки развод у него был с тремя его детьми, они и не показывались ни разу за ту неделю, пока мы тут жили, пока он после работы возился с полами в своей огромной гостиной, где можно было бы собрать сто гостей, но ему этих гостей не собрать было, потому что человек наживает за свою жизнь только одних гостей на всю семью, и, когда семья распадается, распадаются и гости. Новая жизнь начиналась у моего хозяина, без половины родни, без гостей и без своих милых детей, что самое главное.

Но: если он строил дом, еще будучи женатым, то полдома принадлежит жене, а детям? Им тоже что-то принадлежит?

Тут уже я потерялась мыслями в деньгах, перепутала смерть с разводом, алименты с наследством, заживо похоронила хозяина и стала делить этот огромный красавец дом: так, так… и так. И шиш в ответе.

А он, хозяин, был живой и тихо копошился, дружно и тихо копошился с той, кого я приняла за домработницу, потому что на вопрос «это ваш дом?» – она ответила «нет»… но она-то имела в виду, что это дом мужа.

Они были вдвоем, тихая, молчаливая, трудовая и согласная парочка, они то возились в доме, то на чердаке над нами, и вытащили оттуда шерсть и прислали мне с детьми на пробу, куплю ли я ее. Вили, вили гнездо, отлетевший рой, бросивший матку с молодыми где-то там, в неизвестности.

На следующую ночь моя муха уже умерла.

О, счастье

Две маленькие женщины думали про себя, что они уже старухи (двадцать два года), и одна была как Брижит Бардо, русский смуглый вариант, все в большом порядке и мальчики смотрят со значением, а другая была пришей кобыле хвост подруга, преданная и любящая подколодная змея, которая обожала свою Марусю до такой степени, что заодно влюбилась и в ее мальчика Боба, и иногда они втроем ходили куда-нибудь в гости, к Боба знакомым художникам и поэтам, черненькая Маруся, высокая как трость, глаза прожекторы, посмотрит – осветит, а рядом ее ядовито-вежливый Боб, тоже худой и высокий, мечта многих девушек: руки плетьми, глаза запавшие, зубы волчьи когда ухмыляется, большие, белые и острые.

И тут же впритирку всегда эта малозаметная, как она думает про себя, хотя тоже не лыком шита в любом другом месте, но не рядом с ними, тут все идет в тартарары, смотрит на свою Марусю и думает: все взоры только на нее, и правильно.

И что прикажешь делать в такой ситуации, когда вот они, мечты, сбылись: ее взяли с собой в гости в такой дом, народ отмечает Первомай, бренчит гитара (скоро ее грохнут об угол), поэты читают в темной спальне при свече, бродят бородатые в свитерах Хемингуэи, художники и писатели, но ни один не нужен, вообще ничего не нужно этой бедняге, стоит она с бокалом сухаря в руке у книжных полок нервничает, а Маруся и Боб пошли покурить на балкон, там далеко видно ночную Москву: идут ранние шестидесятые годы, скоро многих посадят, многих из тех, кто тут пирует, начнутся лагеря, ссылки, обыски, эмиграция, подполье в виде кочегарок, диспетчерских при больницах и сторожевых комнатушек с телефоном и топчанчиком – короче, все разлетится. Возможно, это вершина их молодой жизни, пик радости: возможно, каждый потом, сидя где-нибудь в Париже или работая в лагерных мастерских по пошиву брезентовых рукавиц или по вязанию картофельных сеток, – они все будут вспоминать этот странный первомайский праздник в квартире Литвиновых, сломанную гитару (так никто и не спел) и сломанный же хула-хуп, эта зарубежная диковина была сведена на нет, в восьмерку, одним пьяным орлом по скручиванию подков: опа!

Полное одиночество в этой квартире, полной народу, можно закурить, можно взять журнал «Kobieta i zycie», (Польша), но тоска смертельная по Марусе и Бобу, которые о ней забыли и тихо смеются на балконе, овеваемые майским ночным ветерком а толпе других курящих.

Специально не пошла, осталась тут, избавиться от этого наваждения, может, кто-нибудь подхильнет и можно будет отвлечься, поговорить, но никто не подходит, все слоняются с ошалелым видом, тут же сидят на полу, в кухне все забито, в спальне опять-таки не протолкнуться, там Сапгир, Холин и Сева Некрасов, поэты, там младший Кропивницкий.

И наша девушка, беленькая, большеглазая, бледная как смерть (понятно почему), старуха двадцати двух лет, остановившимся взором смотрит мимо балкона, к ней и приближаться-то незачем, все написано на лице, любовь, ревность, обида: уйти, уйти, думает эта беленькая сама про себя, надо уйти раз и навсегда, но она не уходит.

Любимая подруга возвращается с балкона, тихо смеется над нашей бедняжкой, говорит: «Скукотища какая тут», говорит «ты сегодня клево выглядишь, все на тебя смотрят, обрати внимание», и мученица теплеет, безумная ее любовь к этим двоим (а Боб остановился с каким-то диким в бороде и дает ему сигарету и прикурить, это художник Зверев, сколько ему жить-то осталось, но поживет еще у своей старухи Асеевой, которую, все это знают, он ласково называет как-то вроде «биздюля»), безумная любовь к Бобу и такое чувство, что без Маруси невозможно существовать. Маруся красавица и запоминает английский словарь столбцами, даже сама пугается и швыряет словарь под кровать.

Но не это важно, Маруся всеобщая мать, пригревает, снисходительна ко всем, Маруся сама себе шьет и вяжет, у нее мама тоже просто мечта, тоже жалеет всех вокруг – как блондиночка любит Марусину маму, как любит!

Маруся стоит у книжных полок и не ведает, что мама ее умрет через два года, и Маруся сразу же после похорон мамы родит недоношенного сыночка, но не от Боба.

Боба уже не будет на ее горизонте, давно его нет, он бросил Марусю как только она забеременела, хотя проявил заботу, сам достал ампулу и вколол ей укол, был страшный вечер при настольной лампе, обошлось без больницы, без аборта, никто ничего так и не узнал ни дома, ни на филфаке, но все это будет иметь далеко идущие последствия для Марусеньки, опухоль, операцию, трудные роды и т. д.

Когда он сказал Марусе, пришел в очередной раз и сказал со своей знаменитой улыбкой, что очень сожалеет, но больше ничего у них не будет – она чуть не покончила с собой, пошла проводила Боба до его подъезда и на обратном пути шагнула под машину, закрыв глаза, но он, как выяснилось, шел следом за ней и спас, обхватил руками, привел ее к ней же домой, трахнул, но через час все-таки удалился со своей волчьей ухмылкой: жизнь его, видимо, протекала уже в иных мирах, он шел навстречу своей гибели, как потом оказалось.

Как потом оказалось, он незадолго до того лихо украл с международной полиграфической выставки монографию Босха, такой вид спорта; в результате был выгнан из своего архитектурного института, и это как раз и была эпоха укола при настольной лампе и прощания – а затем Боб, проще простого, никому не сказав ни слова и никого собой не обременяя, даже специально порвав с друзьями, был взят в армию с третьего курса и там, в далеких семипалатинских степях, облучился на полигоне и вернулся домой уже списанным инвалидом, правда, без диагноза «белокровие», такие диагнозы вслух не произносились.

Так что, когда он через два года пришел домой к матери и отчиму умирать от белокровия с копеечной пенсией, Марусенька уже была замужем, бегала к матери в онкологию, держалась молодцом и готовилась к родам.

Боб и Маруся перезванивались.

Наша вторая героиня, беленькая, тоже родила в тот год, на три месяца раньше Марусеньки, была неожиданно для себя счастлива и любила своего мужа и сына, забыв обо всем на свете.

Она знала от Маруси обо всех перипетиях, но позвонить Бобу не решалась – наверно, многие не решались ему позвонить в те поры, такова человеческая психология, неудобно как-то звонить приговоренному: ну как ты, что ты, а он в ответ что должен говорить, спрашивается.

Дело кончится тем, что они обе, обнявшись, будут плакать на похоронах Боба, когда гроб с его немыслимо исхудавшим телом пойдет вниз под траурную фисгармонию Донского крематория.

А сейчас Маруся стоит в литвиновской квартире и не знает, что в конце концов все ее раны зарастут, все затянется теплым покровом жизни, деточки оклемаются, а ее собственная красота так и останется при ней, никому не нужная, мужу тем более, опасная, чувственная красота, приманка для автобусных знакомств, для служебных дней рождения и приключений в командировках и домах отдыха.

А та, которая так страдала и так любила прекрасных своих друзей, Марусеньку и Боба, на всю жизнь запомнит эту теплую первомайскую ночь, когда они втроем шли, торопились к закрытию метро, Боб с Марусей и она сбоку, и как они облегченно хохотали, уйдя из скучного дома, а майская ночь плыла всеми своими звездами над Москвой-рекой, вверху и внизу тоже мерцали теплые огни, и очень хотелось плакать – от счастья, видимо, от счастья.

Лайла и Мара

Маленькая, худенькая студентка подружилась с большой и высокой, но как подружилась, не на равных, конечно. Большая и высокая, уверенная, обеспеченная всем – голос (сопрано), слух, внешность негра, большая грудь при тонкой талии, лень и расхлябанность в быту, то есть имелось абсолютное превосходство во всем, своя квартира с мужем, ребенок, беспокойный сынок, затем она поет на всяких свадьбах с ансамблем, репертуар самый низменный, какие-то песни без слов, правда, и без музыки, только ритм, причем уже известные песни, скопированные с телевизора, ну что любит толпа и пьяная публика, к примеру песенка о кабриолете ни к селу ни к городу, никто среди этих даже не знает что почем, кабриолет. И эта большая – у нее грудь до пояса, икры могучие, волос проволокой, глаза крупные, как крутые яйца, рот толстый, откуда такое негритянское диво в русской глуши – вот эта большая и присмотрела себе внезапно подругу со своего же курса, тихую как индуска, такую худую, что согнуть ладонью – нате вам. Отставила свою прежнюю подругу, преданную до подлости, которая собирала сплетни и доносила до своей певички, а потом вдруг оказалось, что и все подробности жизни этой певички тоже известны, и достаточно широко, по всему курсу и по всему институту, и чуть ли не по всему городу, если кого это интересовало, жизнь исполнительницы попсы на свадьбах средней руки.

Проверить данный факт, правда, было невозможно, но третья их подруга (маленький сын правильно их называл «твои подлюги», не выговаривая букву «р») – третья подруга наконец открыла певичке глаза на все обстоятельства и даже предложила: давай скажи, что ты ходила к психиатру, и только ей. Сказала. И что – проверить все равно невозможно, ни от кого впрямую ничего не услышишь, никакой информации, только опять-таки эта третья подлюга, подруженька, доносит, что весь курс в курсе, все говорят, что Мара сошла с ума, так. Но не ты ли и разнесла?

Так сказать, обычные дела, дружба двух подруг – это всегда заговор против третьей, такой афоризм. Короче, Мара перестала общаться и с той и с другой, а Лайлочку внезапно пригласила на свой день рождения, нормально? Лайлочка пришла, помогала накрывать на стол, что-то раскладывала по салатницам (мама Мары настряпала как на маланьину свадьбу и ушла от греха подальше), потом эта Лайлочка тихо и кротко мыла посуду с еще одной женой друга, а для чего жены друзей? Обе предыдущие подруженьки сходили с ума каждая у себя дома, трезвонили, но Мара лениво сказала им обеим, что день рождения уже отпраздновала в субботу, и стоп. Точка.

Мара не пела на своем дне рождения, сказала раз и навсегда, что бесплатно петь не нанималась, а вот что странно, что ни мужа ни ребенка на этом дне рождения не было, вроде муж сидит с больным Ярославчиком дома у своей мамы и вообще этот муж терпеть не может дней рождения, ни чужих ни своих, такой уродился. И не любит сборищ Мариных ребят. Этот муж, врач, худой карман, плод увлечения десятиклассницы Мары, вышла за него замуж в шестнадцать лет, в семнадцать родила, нормально? Безумная любовь, а ему двадцать было уже три, сейчас двадцать шесть, старик, Маре девятнадцать, полностью развитая громадная женщина с тонкой талией, поет для заработка на свадьбах и банкетах, в рестораны ее не зовут, там своя мафия, можно петь и на улицах родины, но неохота. Денежный ручей то бьет, то иссякает. Зарплата врача и его постоянная загруженность на двух ставках не дают возможности полностью отдать себя Маре, как она бы того хотела, кроме того, безумная любовь к маленькому Ярославу и к собственной мамаше, тихой как змея, заполонили сердце этого врача, а для Мары остается ровно ноль.

И вот Марины родичи сбились-сколотились в единую кучу и купили в подарок Маре однокомнатную квартиру, чтобы она не била стекла в квартирке своего мужа от боли и одиночества в обществе свекрови (там у них дверь в «зало» была застекленная, и Мара однажды ходила с забинтованными руками).

Мара стала лениво переезжать, но то у ней экзамены, то свадьбы, деньги текут сквозь пальцы, а как жить дальше большой вопрос, это не подарок, а ловушка, жить втроем с сыном в однокомнатной квартире нельзя, некому ухаживать за ребенком, Мара с утра в институте, вечером репетиции с группой (ее группа, «Такси»), у Мары к тому же третий ответственный курс, а муж днями и ночами на работе, Ярослав же сидит вечно с ячменями и гландами в обществе бабушки-змеи, так что эта новенькая квартира оказалась началом полного краха семейной жизни, чего и добивалась подспудно Марина семья, расколоть, разбить это новейшее образование в их жизни, Марино то гнездо. Девочка еще мала для такого груза, надо получить образование, считали Марины родители и бабка с дедом.

Теперь: у Мары полно друзей мужского пола, директор их группы, который достает для них все эти свадебки и банкеты; затем мальчики из этого «Такси», Мара солистка, на нее все взгляды. Когда эта Мара выходит в маечке и шортиках, больше ничего на ней нет, только плюс высокие красные сапоги и загорелое тело, черные волосы облаком, красный рот в пол-лица и глаза, которыми она ворочает как жерновами. Публика слегка боится, людям непривычно в провинции терпеть такие вещи, эта дикая Мара не так должна выглядеть с этим репертуаром, в крайнем случае длинное платье как рыбья чешуя, вот тут можно в обтяжку и с глубоким декольте, чтобы намекнуть на длинные негритянские груди, в крайнем случае шляпа с перьями, публика бы простила ей этот чистый, высокий, хорошо управляемый голосище – но тут, извините, она у вас в майке и шортах, куда это лезет?

Директор группы, такого же негритянского склада вор Аркаша, красивый парень при третьей жене в тридцать лет, так он даже делает Маре главное замечание, то есть почему да отчего народные массы их не приглашают, тут ведь приходится ужом вертеться, чтобы добиться каждого нового приглашения – само собой не выходит, люди не передают из рук в руки весть о новой группе «Такси», а затаптывают, замалчивают самую память об испорченной свадьбе, когда, вместо чтобы на невесту, гости пялились на Мару как туземцы. И, добавлял Аркашка, они стараются все замять факт появления новой звезды, понял, и дальше шло обычное добавление в виде мата.

Аркаша не дурак и делает и будет делать на Маре большие деньги, ворует и обманывает вместе с руководителем группы клавишником Ромочкой, они-то будут иметь все, а вот Мара потеряла это все, что как раз и выясняется на ее дне рождения, куда не пришли ни родные (муж и сын), ни вообще порядочные люди, а полон дом был «таксистов» с их первыми (пока что) женами, и уже имеющиеся жуткие фаны, среди которых журналистка, которая будет писать о Маре и их группе, а также один мэн с телевидения, оператор, а также один дядечка начальник, который присутствовал на какой-то по счету свадьбе и запал на Мару и на юбилее которого группа будет петь «настоящее», рок-н-ролл мьюзык: он это, понял, любит с юности. Договорились на репертуаре Эллы. Дядя начальник стар и сед, в молодости, выясняется, он сам играл на фоно буги-вуги и именно то, что сейчас в моде, его усаживают за пианино, и он, не ожидая приглашения, начинает «Лолобай оф бедлэнд», играет простецки, что глупо и нелепо среди профессионалов, но все терпят и благосклонно подхлопывают, а Мара молчит и не поет, и веселье гаснет само собой.

Маленькая ее подружка, тихая и скорбная (у нее якобы в горах пропала целая семья родственников, результат дикой их перестрелки или вообще чьей-то перестрелки, мирные люди, Лайла говорит, и с маленькими детьми, исчезли, никаких вестей) – эта Лайла тихо бегает между столом и кухней, сама почти не присаживается, настоящая восточная девушка, и вполне симпатичная, огромные глазки, немного только длинноват нос. Однако не усатая, и то хорошо (оценивающе говорит Аркаша).

Когда весь этот разгром, дым и шум заканчивается, Лайла тихо и методично продолжает мыть посуду, гости уезжают на своих машинах, то Мара распоряжается, чтобы Лайлу довезли до дома, и на прощанье говорит «я тебе завтра позвоню как проснусь, часов в шесть».

И действительно звонит (Лайла ждет у телефона), и как результат они, оказывается, едут вдвоем отдыхать на маленький заброшенный остров, где заливы, сосны, домики в лесу, удобств никаких и еды никакой, зато одиночество.

Бежать от одиночества в полное же одиночество, вот мысль Мары, но не быть при этом одной, боже упаси, и Лайлочка, которую она разгадала полностью, будет прекрасной опорой в этом глухом лесу, так что берем магнитофон с набором кассет, берем кучу продуктов, купальники и отдыхаем.

Но оказалось, что там, в одиночестве, все уже было глухо укупорено отдыхающими, кругом такие же домики и в каждом людишки, дети, собаки, кошки, чашки-ложки, но в основном контингент состоит из пузатых старушек на тонких ногах, причем все как одна в бикини, здрасьте.

Старушки в бикини, жрицы домашних очагов, мелькали в соснах, маячили на мелкой воде при розовом свете заката как тонконогие фламинго, моя ноги, а также сиживали вечерами за дощатыми столами с чайниками и грязной посудой, обсуждали политические новости, а еще ближе к ночи играли в сложные карточные игры, и только иногда среди писка стрижей и гула моторчиков на реке от такого стола со старушками неслась мощная фраза из арии Джульетты, «Риголетто», милости просим, причем спетая сильно и чисто при помощи колоратуры, что выглядело необыкновенно противно.

Тут, среди вод и лесов, закатов и звезд, при лунной дорожке, кощунственно звучали живые искусственные оперные голоса: оказалось, что Аркаша удружил Маре путевкой на базу отдыха местного оперного театра, увы. Мара попала в осиное гнездо певческой культуры, в самый эпицентр, в среду неутоленных пенсионеров. Прочие отдыханцы, будучи профессионалами, молчали как немые, тут жила молодая примадонна оперы с тремя детьми, молчаливая как рыба, русалка с вечной младшей девочкой на руках. Ни звука не вырывалось из их уст, и только безместные, потерявшие сцену пенсионерки иногда не могли себя сдержать и на полном голосе пропевали одну-две музыкальные фразы и глуповато, с комическим величием поднимали брови и делали губами куриную гузку.

Так что вся данная местность была полна неспетыми ариями, и Мара, почувствовав это, запустила свой магнитофон, причем нагло-громко, до упора регулятора, и начала транслировать на всю округу идиотские песни попсовых звезд, изучая таким образом их репертуар.

Лайла молчала, оказавшись в столь странной ситуации, Мара тоже молчала, они вдвоем целыми вечерами курили у своего неубранного стола под громкие песни магнитофона, по утрам долго спали, выбираясь из домика когда припекало солнце, Лайла что-то загрустила совершенно и все делала спустя рукава, что Мара воспринимала как печаль о пропавших родственниках и детях. Теперь эта чистенькая восточная девушка, раба своей будущей семьи, деток и мужа, как-то машинально делала самое необходимое – ставила чайник, резала хлеб, открывала консервы. Мара же не делала ровно ничего. Они здесь были на ее деньги.

Затем Мара стала думать, что Лайла заподозрила самое худшее – что ее взяли сюда слугой. Но что было делать! Не объяснять же. Лайла не ждала никаких объяснений, она не сбежала, она жила как если бы попала в плен, ничем не выдавая своих мыслей, грустно улыбалась всем своей привычной улыбкой – но их с Марой стол под соснами являл собой буквально мамаево побоище, и ночами там тусовались две островные кошки, а с утра кормились и тут же гадили вороны и даже чайки.

Как в произведении «Алиса в стране чудес», Лайла не хуже мартовского зайца или сумасшедшего шляпочника расчищала только один клочок для следующей трапезы, они вдвоем быстро ели что-то из консервной банки, запивали чаем из тут же сполоснутых чашек, закуривали и сидели под звуки бравых песен, а кругом делали круглые глаза певцы, деликатные люди, обремененные малыми детишками, которые певцы уже давно решили, что с этими двумя девками бесполезно о чем-либо говорить, при первой же попытке Мара сказала столь длинную и заковыристую фразу одной оперной бабульке, что теперь и их стол и их привычки общество списывало на полную невоспитанность, темноту и пещерную дикость. Ну бывает, ну пещерные девочки, не разбивать же им магнитофон, не перерезать же им электричество – это был бы выход из положения, но электричество все равно им починили бы.

Мало того, впоследствии выяснилось, что лживый Аркашка при покупке путевок соврал, что Мара приходится внучатой племянницей самой певице Марии Каллас, и сообщество вокалистов как-то получило это сообщение по некоему телепатическому каналу и, видно, призадумалось. Совершенно не местный вид Мары и особенно Лайлы (певцы, наверно, гадали, которая из них гречанка) наводил на мысль о том, что надо попридержать языки. Одна пузатая старушка в желто-зеленом сатиновом купальнике как-то льстиво сказала на пляже Маре: «Как хорошо ваша подруга говорит по-русски. Я ей сказала спасибо, а она говорит «не за что»». Мара изумилась, но ничего не ответила.

Может быть, оперники вкупе даже сочли, что это еще не самое большое зло, два часа в день слушать одно и то же, мало ли, по телевизору и по радио шпарят то же самое, закончится срок этих двух гречанок, придет новое пополнение отдыхающих, еще даже похуже, не портить же себе настроение из-за этого, не срывать отдых раз в году! Не стоит взрываться при каждом заезде варваров, надо делать вид, мы цивилизация, они хамки, в семье Каллас тоже, видимо, не без урода.

Так что их терпели, а девочки продолжали бездействовать молча и нелюдимо, под гром магнитофона. Лайла упорно не брала на себя мытье посуды, тем более что надо было идти на реку глубоким вечером, она из чайника споласкивала себе вчерашнее какое-нибудь блюдце и все.

Как бы заговор возник тут, за неубранным столом, на кладбище пищевых останков, оставшихся непогребенными.

Мара ничего не замечала, погруженная в свое темное отчаяние.

Она равнодушно грызла черствый недельный хлеб, ела какие-то первые попавшиеся консервы, пила чай из немытой металлической кружки, курила, глядя тусклыми огромными глазами вдаль, за деревья, купаться почти не ходила, валялась на неубранной кровати, на несвежих простынях. А иногда валялась и на пляже, а потом уходила даже не забрав полотенца, причем Лайла, которая плавала регулярно, тоже не забирала Мариного полотенца, такая была игра; Лайла не взяла на себя заботу о Маре.

Как бы оправдывался один общеизвестный (и неверный) тезис о том, что все люди равны.

Можно было бы даже подумать, если бы Мара оказалась способна оценить ситуацию с грязным столом, что не стоило бросать преданных многолетних подруг, которые и убрали бы, и сказали бы теплое слово, а милая, тихая Лайла молчала целыми сутками непонятно почему, то ли по своей природе, то ли безостановочно думая о погибших племянниках-малышках, о пестрой толпе маленьких детей, расстрелянных из автомата после павших родителей, мало ли.

Так они упорно безмолвствовали, каждая о своем, а вокруг мелькали вылинявшие купальники пузатых оперных старушек, выцветшие, бедные, скромно-пестренькие, однако, что постороннему глазу кажется нищенским, то и есть самое удобное в носке, и старенькие солистки с хорошо поставленными, загнанными во глубину утробы голосами и большими животами чувствовали себя прекрасно, то есть они бы прекрасно себя чувствовали, если бы не постоянный ритмичный грохот из неприбранной кибитки Мары и Лайлы, не эти металлические, бедные, явно без музыкального образования, голоса, хриплые, с торжествующим хамством вопящие что-то бедное, ничтожное. Оперные, однако, быстро привыкли, как привыкали в свое время к звукам настройки своего большого оркестра, и все меньше замечали двух дикарей в женском облике, ко всему приспосабливается человек, а вот Маре становилось все хуже.

Однажды произошло вот что: Лайла перемыла всю посуду, убрала в домике, оттерла полы, напекла горку блинов, постирала Марин халат и полотенце, и когда Мара что-то заподозрила, явившись к десяти вечера за убранный, чистый стол, и спросила: «У нас праздник?» – Лайла ответила:

– Поеду в город позвоню.

Мара увидела на веревке перед домом свои стираные вещи и даже хотела что-то сказать, но не нашла что, закурила.

Лайла уехала на катере, по-местному на «гулянке», в шесть тридцать утра, села в поезд и вернулась к вечеру к себе домой, но известий все так же не было, бабушка сидела в кресле во всем черном, отец с матерью вечерами на кухне закручивали банки на зиму, готовились к безвитаминной зиме и – мало ли – к приезду уцелевших беженцев с той стороны горных цепей, перегороженных войсками.

В городе почти никого знакомых не осталось, Лайла кое-кому позвонила, а потом включилась в работу, стала помогать родителям на кухне.

Но в один прекрасный момент она вдруг собралась, накупила продуктов и уехала, села в поезд и утром уже стояла у городского причала на реке, упорно карауля попутную «гулянку» или лодку, чтобы уехать на остров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю