355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Луитпольд Штейдле » От Волги до Веймара » Текст книги (страница 18)
От Волги до Веймара
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 18:47

Текст книги "От Волги до Веймара"


Автор книги: Луитпольд Штейдле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)

Я молчал. Конечно, нас с ним разделяла стена, и эту стену намеренно создали мы. Конечно, мы были оскорблены тем, что он так открыто и агрессивно возлагал на нас вину за совершенные немцами действия, над которыми, впрочем, кое-кто из нас уже задумывался, и мы обсуждали эти действия в тесном кругу; ведь такие факты, как преследования евреев, зверства, совершенные над гражданским населением в оккупированных странах, несовместимы с честью солдата, с традицией – это просто исключено.

Мы выслушали его доклад в ледяном молчании; затем все как один шумно, нарочно стуча сапогами, спустились по главной лестнице на первый этаж; этим мы выражали протест против того, как этот советский профессор осветил факты, явно полагая, что и мы несем за них личную ответственность.

И вот теперь снова та же проблема: возвращение офицеров на действительную военную службу. Да, верно: мы возвращались не в какую-то неизвестную армию, а именно в вермахт; мы отдали в распоряжение Гитлера свои военные знания и опыт, а сделали мы это тогда, когда каждому должно было уже быть ясно, куда ведет политический курс Гитлера.

Почему? Как же теперь, за несколько минут, распутать этот клубок причин? Мы вернулись в армию, потому что в конце концов нужно было обеспечить средства к существованию наших семей; многие придерживались и такого мнения, что кто-нибудь должен быть на своем посту, чтобы и в этой новой армии оберегать традиции; нельзя же было все передать в распоряжение Гитлера, штурмовиков и банды эсэсовцев… Что же, собственно, нам было тогда известно и о чем мы узнали лишь позднее? Что именно мы хотели знать и чего старались не замечать? Как я вообще понимал в прошлом «политический курс Гитлера», эту формулу «покончим с унижением Германии, долой позор Версаля»? А как я объяснял массовые преследования евреев? Как «крайности», последствия которых надо бы сгладить, но это, мол, «борьба против коммуны»… И вот теперь я был на положении военнопленного, лицом к лицу с «человеком из коммуны». Этот коммунист поставил вопрос о нашем мышлении в двух планах; поясняя свою мысль, он подчеркнул: в 1934-1935 годах большинство офицеров добровольно вернулись на действительную военную службу. По существу, его слова не отличались от предостережения, сделанного мне отцом: возвращаясь на действительную военную службу, я оказываюсь в одной компании с эсэсовцами.

Профессор Арнольд прервал наступившее молчание. Всем нам хорошо известны, сказал он, достижения немецкого народа, и мы знаем, что немцы могли бы еще многого достигнуть. Немецкую культуру, великих немецких классиков высоко ценят ею соотечественники. Понимаю ли я, Штейдле, как были советские люди потрясены действиями германского вермахта? Неужели я не понимаю, что зверства эсэсовцев, концлагеря, бесчеловечные приказы и гнусное мародерство, бессмысленные поджоги целых селений, уничтожение женщин и детей, – что эти злодеяния находятся в вопиющем противоречии со всем тем, о чем и теперь, даже во время войны, советские люди говорят с уважением – о великих культурных достижениях немцев, обогативших культуру всего человечества. Такова была в прошлом Германия Гете и Шиллера, Эйнштейна и Планка, Гегеля, Маркса и Энгельса. Профессор Арнольд затронул еще один вопрос: ему приходилось беседовать с некоторыми военнопленными, вменявшими себе в заслугу, что они верующие люди. Какая же это, однако, своеобразная религия, которая мирится с тем, что человек, якобы придерживающийся учения о любви к ближнему, поступает как жестокий наемник: вторгается в чужую страну и убивает людей?

Профессор Арнольд сказал, что удивлен тем, как плохо знают великие революционные традиции германской истории даже офицеры генерального штаба; они имеют весьма поверхностное представление даже о революционных событиях 1918-1919 годов, очевидцами которых они ведь были. А когда идет речь о крестьянских войнах 1525 года или об освободительном движении 1812-1813 годов, о революции 1848 года, в которой принимали активное участие Маркс и Энгельс, либо о революциях XX века, у офицеров всегда одна и та же реакция: огульное осуждение. При этом они, осуждая, оставляют без внимания аналогичные события в мировой истории, игнорируют достоверные материалы, первоисточники, не учитывают позднейшее историческое развитие. Его просто поражает, сказал профессор Арнольд, ужасающее невежество во всем, что касается фактических данных; каждый раз точное знание подменяется повторением штампов.

Я был озадачен этой характеристикой германских офицеров. Мы знали германскую историю, но мы никогда серьезно не изучали событий, которые профессор Арнольд называл кульминационными пунктами, поворотными моментами германской истории. На наш взгляд, «управиться» со всем этим было просто; разве что запомнить хронологическую дату, и этого достаточно. Предпосылками и последствиями событий мы никогда не интересовались. А сейчас профессор Арнольд осветил именно эти последствия событий с полным знанием дела, обстоятельно и подробно. Каждый поворотный момент в истории Германии всегда использовался против интересов народа. В 1812-1813 годах, в 1848 году народ самоотверженно боролся за независимость и единство Германии, но его обманули, его стремления не были осуществлены. Более того, каждый раз торжество государственного разума – ведь такова привычная терминология офицеров – приводило к расширению власти государства, к завоевательной политике, к новым войнам…

На меня обрушились новые факты, я столкнулся с новым способом мышления, с совершенно новыми критериями в оценке исторического развития, невозможно было все это сразу усвоить. Однако наибольшее впечатление произвели на меня его слова о власти правящих групп, о безграничном злоупотреблении властью, эти соображения побудили меня познакомиться с теми содержательными книгами в лагерной библиотеке, которыми я раньше намеренно пренебрегал; я стал искать новых встреч с профессором Арнольдом.

Ведь преступление, совершенное Гитлером над 6-й армией, заключалось именно в том, что он бессовестно злоупотребил властью; он требовал от сотен тысяч людей слепого повиновения, требовал, чтобы они жертвовали жизнью; однако он сам не проявлял ни верности, ни чувства ответственности, цинично пренебрегая своим долгом, который я считал естественным, исходя из своего представления о воинской чести. Во время бегства, у переправы через Дон, на краю гибели, на позициях у Дмитриевки и Новоалексеевки, в Бекетовке, в Красногорске и теперь в Суздале я снова и снова ломал себе голову над вопросом: как дошло дело до Сталинграда? Нельзя ли, исходя из соображений, высказанных профессором Арнольдом, дать новый, более правильный ответ на мучившие меня вопросы? Вправе ли я пренебречь его доводами только потому, что пошатнутся основы моего собственного мировоззрения, привычных взглядов на историческое развитие? Не следует ли, наоборот, отнестись к его словам серьезно, продумать его доводы, раз они открывают новые перспективы и могут помочь преодолеть последствия нынешних позорных событий? Передо мной открылась возможность начать все сначала и, как я позднее понял в Национальном комитете «Свободная Германия», объединить традиции истинно национальною образа мыслей и действий с новым пониманием и новыми путями исторического развития.

К новым берегам

Моя первая беседа с профессором Арнольдом кончилась, когда стемнело. На самом же деле этот разговор так никогда и не кончился; осталось еще множество нерешенных вопросов. В памяти воскресало все пережитое во время обеих мировых войн, вспоминались разговоры с отцом и старинным другом нашей семьи, военным судьей Краусом, о «военной целесообразности"; на нее-то и ссылались правящие круги еще в первую мировую войну, чтобы прикрыть различные нарушения международного права.

Когда я после встречи с профессором Арнольдом шел через кремль к себе, я впервые за много времени снова был в хорошем настроении. Пережитое мною сейчас отнюдь не было пустой болтовней, помогающей убить время. Этот советский ученый вел со мной разговор, который будил мысли, принес какое-то облегчение и сулил помощь в дальнейшем. Как давно никто не проявлял ко мне такого внимания, не говорил со мной горячо, и притом терпеливо, вдумчиво прислушиваясь и приглядываясь ко мне. Он относился серьезно и к моим сомнениям, и к моим замечаниям, и к переживаемым мною душевным конфликтам, даже к моим взглядам, которые были ошибочными, по мнению моего собеседника.

Мои соседи по комнате, не вникая в то, что я рассказывал, прерывали меня, мешали довести до конца мысли, которые я пытался перед ними развить. Они подвергли уничтожающей критике этого «таинственного» профессора. Вечерние часы перед сном были испорчены оскорбительными и злобными выпадами или ледяным молчанием моих соседей.

Позднее, во время одной из бесед с профессором Арнольдом, я постарался доказать ему на многих мелких примерах, что христианская оппозиция против Гитлера действительно существует; ее трудно заметить непосвященному, но она активно действует против нацистов. Профессору Арнольду было известно, какой многообразный характер имеет внутригерманское движение Сопротивления против фашизма; он подчеркнул, что борьба потребовала жертв от всех борцов Сопротивления, христиан, коммунистов, социал-демократов и либералов. Судя по заданным им вопросам, его интересовали еще неизвестные подробности и взаимосвязи, какая сторона политики Гитлера вызвала оппозицию в христианских кругах: политика в отношении церкви или бесчеловечный режим в концентрационных лагерях, преследования евреев, завоевательная война? Какова официальная позиция церкви, католической и лютеранской? Как ко всему этому относятся простые люди? Из ответов, которые я тогда мог ему дать, он, конечно, не получил точной информации. Они помогли мне больше, чем ему, побудили меня самого к размышлениям, заставляли продумать свое отношение к нацизму как христианина.

Я заметил, что в рассуждениях профессора Арнольда часто повторялись некоторые обороты; при этом между ними явно существовала внутренняя связь: «простые люди», «единый фронт», «гуманистический». Особенно такие понятия, как «гуманистический» и «гуманизм», приобрели в его речи иной и более широкий смысл, чем это было для меня привычно. В свое время нас в гимназии учили, что гуманизм – определенная эпоха в истории духовной культуры, принадлежащая к прошлому; впоследствии его сменили и даже оказались более передовыми другие течения. Когда же Арнольд употреблял эпитет «гуманистический», это всегда означало, что он дает положительную оценку чьим-либо взглядам, достижениям, делам: гуманистический ученый, гуманистический деятель искусства, гуманистические силы немецкого народа, которые должны объединиться для сопротивления фашизму, должны образовать единый фронт…

«Гуманистическое» было, бесспорно, таким качеством, к которому он, марксист, относился с уважением. Уже при нашем вторжении в Советский Союз мне бросилось в глаза многое такое, что никак нельзя было согласовать с геббельсовской пропагандой о враждебности большевизма к культуре; так, в сельской библиотеке оказались стихи Гейне на немецком языке; в Германии в сельской книжной лавке я не нашел бы книг на иностранных языках. Уже при первом разговоре с профессором Арнольдом я был взволнован тем, с какой теплотой отзывался он о достижениях немецкого народа в области науки и искусства. Меня поразило, какие имена он назвал, перечисляя гуманистических писателей: Райнер Мария Рильке, Рикарда Хух, Томас Манн, Лион Фейхтвангер, Оскар Мария Граф, все эти авторы вовсе не были коммунистами. Такая широта и непредвзятость произвели на меня большое впечатление. Советский ученый, который умел так резко и остро формулировать свою мысль и давать многому столь уничтожающую оценку, мне все больше и больше импонировал достоверностью информации, живостью мысли, логикой умозаключений. Предвзятые, упрямо защищаемые мнения, общие места, не подкрепленные конкретным знанием, глухота и замкнутость по отношению ко всему, что расходится с привычными представлениями, – такие черты я замечал не у профессора Арнольда, а у своих товарищей.

В ту пору среди нас еще было относительно мало офицеров, проявлявших подлинный интерес к беседам с советскими людьми и немецкими эмигрантами. Только немногие среди нас были готовы уяснить себе новое положение вещей, которое требовало нового истолкования; к этому побуждали известия с фронта, чтение литературы и, прежде всего, откровенное и неприкрашенное освещение проблем в беседах. Лишь у немногих хватило решимости отдать себе отчет в том, по какому ложному пути шел немецкий народ, пути, приведшему его к катастрофе на Волге. Только немногие среди нас перестали убаюкивать себя иллюзиями и высокопарными разглагольствованиями о германской культуре, о «величии германской истории», о «великих германских деятелях в политике и науке», мало кто старался вникнуть в сущность советского общественного строя и изучить русский язык.

Так были настроены майор Энгельбрехт, сын глазного врача в Эрфурте, два капитана из Австрии и капитан д-р Хадерман, которого травили в офицерской среде. Кто же еще? Как найти с ними контакт?

Стены Суздальского кремля никоим образом не должны были помешать мне выбраться из идейного тупика; к тому же я теперь узнал, как относится Вильгельм Пик к великим германским традициям к германским писателям и мыслителям, ко всей германской культуре; да и каждому из нас стало ясно, насколько глубже, чем все мы, понимает профессор Арнольд положение Германии. Я пришел к решению, что надо, наконец, откровенно объясниться с профессором Арнольдом. Я хотел покинуть Суздаль. Он обещал найти способ мне помочь. Однажды вечером мы снова с ним встретились возле амбулатории; он сообщил мне о плане совместной поездки: он намерен «отправиться со мной путешествовать», но просил меня никому об этом не говорить. Происходило это в середине нюня.

На другое утро – сразу же после утренней переклички – явился советский лейтенант и предложил мне собрать вещи.

– Пожалуйста, следуйте за мной. Вы отправитесь в путешествие, – многозначительно сказал он по-немецки, явно повторяя заученный оборот речи.

К ужасу моих товарищей, я действительно стал поспешно укладывать те немногие вещи, которыми располагал. Соседи осыпали меня упреками и предостережениями. Ганштейн разговаривал со мной грубо. Другие два соседа по комнате готовы были занять примирительную позицию. Но Ганштейну пришлось сразу дать отпор, его нужно было решительно оборвать. Поэтому я отвечал ему все резче и определенней. Тогда, задыхаясь от ярости, он стал кричать, что я «сумасшедший, подлец», что у меня «идиотские идеи» и русские – при этом он гнусно ругался – меня уничтожат, предварительно выжав и вырвав из меня все, что им нужно. С каждым словом он все ближе подступал ко мне, угрожающе жестикулируя. Разразился скандал. Разрыв между нами был неизбежен с тех пор, как именно он с ненавистью отвергал все, что означало бы малейшее сближение с другой стороной.

Мое терпение иссякло. Охотнее всего я бы его ударил. Наверху на моем соломенном тюфяке еще лежали кое-какие неупакованные мелочи, которые надо было сунуть в вещевой мешок. Я вскочил наверх, на матрац, думая, что таким образом прекращу спор. Вебер и Шварц и без того поняли, что меня нельзя переубедить. Они заставили Ганштейна уйти из комнаты. На несколько минут стало тихо. Мне надо было торопиться. Вещи-то нетрудно было уложить, но ведь нам многое необходимо было сказать другу. Тяжело дыша, мы все трое пытались воспользоваться краткой паузой, чтобы собраться с мыслями.

Шварц сделал несколько затяжек, закурив свою махорочную самокрутку. Комната наполнилась клубами дыма. Вебер отвернулся к окну. Сквозь окно видно было, как лучи утреннего солнца, взошедшего над стеной, осветили скудный травяной покров в нашем маленьком внутреннем дворике.

Вдруг дверь резко распахнулась. Разбушевавшийся, багровый от бешенства Ганштейн, стоя на пороге, снова обрушился па меня, он не стеснялся в выражениях. Были сказаны и такие слова, как «подлость» и «измена». Я что-то заорал ему в ответ, сидя наверху и пригнув голову под низким потолком. В эту минуту я упаковывал вместе со своими носками, лоскутьями плащ-палатки и политическими брошюрами костыль от рельса железной дороги; за несколько недель до этого, перекапывая огород, я нашел это великолепное орудие, пригодное для забивания гвоздей, выравнивания кусков проволоки или листов жести, которые мы вырезали из старых водосточных труб и использовали как материал, когда что-либо мастерили. И я в эту минуту не нашел ничего лучшего, как швырнуть костыль в Ганштейна; все произошло мгновенно, костыль не попал в него, пролетел над плечом Ганштейна, мимо подбородка и вонзился в стену по ту сторону широкого коридора.

Моя счастливая звезда или случайность? Никто из нас в ту минуту не хотел и не мог над этим задумываться. Все мы сразу опомнились. И вот мы стояли рядом, как школьники после дикой шалости.

– Привет всем товарищам – всем, конечно, – тысяча благодарности – будьте здоровы – сообщите дежурному.

Ганштейну я тоже протянул руку.

Гулким эхом отозвались коридоры и стены, когда я пробежал к выходу.

Я быстро оглянулся назад. Кто же дорисует картины и силуэты городов над дверьми? Когда и вы последуете за мной? Я оглянулся еще раз: стены, башни, церкви с русскими крестами, высокие стены у трапезной. Здесь, в комнате за деревянным балконом, я встретился с Бехером… Ко мне подошел молодой советский офицер:

– Пожалуйте, профессор там. Он уже ждет!

Так я покинул Суздаль.

Перед воротами кремля стояла машина.

– Анна, это полковник Штейдле из Мюнхена!

Я невольно поправил фуражку, чувствуя, что выгляжу убого и жалко рядом с этой женщиной, державшейся с таким достоинством и даже величаво.

– Потом, разумеется, ты узнаешь его ближе.

– Итак, поехали! Теперь осуществятся многие ваши желания. Полковник Штейдле увидит Москву!

Рядом с водителем сидела Анна Паукер{79}, мы вдвоем поместились сзади. Первые два часа лишь изредка нарушал молчание чей-нибудь вопрос. Мы, все четверо, были погружены в свои мысли, искали ответа на вопросы, которые сами себе задавали.

Наш водитель, русский старший лейтенант или капитан, бесспорно, знал, что позади него сидит германский офицер, наверное штаб-офицер, военнопленный из Суздаля, немец, которому его соотечественники протянули руку. Перед ним я тоже обязан был держать ответ: разве можно исчислить, сколько страданий, сколько горя пришлось испытать, сколько мертвых пришлось оплакать по вине немцев его семье и его родному краю.

Впервые мне опять довелось без опаски и не по принуждению ездить по новой для меня стране – хотя впереди неизвестное будущее, – любоваться этой страной, которая, как и наша, в конце весны цвела под высоким безоблачным небом, озаренная солнцем. Не забуду привал между полем и рощицей, под ее шелестящей листвой. Анна Паукер обо всем позаботилась. Она расстелила на земле большую льняную скатерть, вынула из корзины завернутые в бумагу добрые порции хлеба, колбасы, сала и масла и расставила перед нами кружки с чаем. Разговор касался самых будничных тем; речь шла о сносившихся башмаках, о выгоревшем плаще Анны Паукер, о бумаге, из которой водитель свернул махорочную самокрутку. Профессор Арнольд рассказал, между прочим, кое-что о своем пребывании в одном французском городе. Вот, в сущности, и все, о чем мы говорили. Но то был знаменательный час: впервые открылась перспектива обычной жизни, и это позволяло думать, что когда-нибудь все же настанет мир.

Невдалеке от нас, на расстоянии нескольких сот метров, тянулись канавы по заболоченному, топкому лугу, в трясине с застоявшейся водой; их уже годы не очищали. Где только не оставила своих следов война! С каким удовольствием я сбросил бы с себя китель и пошел бы туда с киркой и лопатой, чтобы расчистить сток для воды!

Снова в Красногорске

Мое путешествие с Анной Паукер и профессором Арнольдом закончилось в Красногорске, в лагере для военнопленных № 17. Здесь мне впервые пришлось заметить процесс размежевания, который начался среди сталинградских офицеров вскоре после капитуляции; по одну сторону – те, кто ничему не научился и все забыл, где действовали приговоры тайных судилищ, «товарищеских судов» и клевета; по другую сторону – немногие офицеры, которые решительно присоединились к антифашистскому движению, а также те многочисленные офицеры – к ним принадлежал и я, – которые, с трудом высвобождаясь из сети традиционной схемы мышления, закоренелых навыков поведения, косных моральных критериев и понятий чести, искали новых путей, хотели начать новую жизнь» Здесь, в Красногорске, меня постигли и первые разочарования, когда некоторые товарищи от меня отвернулись, когда возникла необходимость досконально знать того человека, с которым ведешь разговор. Что же ожидает меня здесь теперь, в конце июня 1943 года?

К этому времени здесь, как и в других лагерях, бывали убежденные антифашисты, такие политэмигранты, как Вильгельм Пик, Вальтер Ульбрихт, Эрих Вайнерт, Иоганнес Р. Бехер, но и военнопленные, а среди них – офицеры: д-р Хадерман и Берндт фон Кюгельген. Они призвали объединиться всех, кто хочет спасти Германию «от угрожающей величайшей катастрофы». Воззвание, которое они опубликовали 1 июля, обсуждалось во всех лагерях и уже через две недели привело к образованию Национального комитета «Свободная Германия».

Хотя мне было совершенно ясно, что содержавшаяся в воззвании оценка политического и военного положения соответствует действительности, хотя на меня произвели сильное впечатление некоторые мысли и выводы, я все же еще не соглашался войти в состав Учредительного комитета; больше того, между мной и членами антифашистского актива происходили яростные споры даже накануне основания Национального комитета, когда ежедневно прибывали делегации из других лагерей.

Запомнилось одно собрание, на котором занятая мною позиция вызвала шумный протест. Речь шла о фашистских массовых убийствах в Краснодаре. Несмотря на то, что я тогда уже многое знал и сам наблюдал, мне представлялось невероятным, чтобы были совершены подобные бесчеловечные преступления: людей отравляли газами в специально для этого оборудованных грузовых машинах! Этому я отказывался верить.

Наблюдения, которые я позднее сделал в районах, освобожденных от фашизма, впечатления, полученные в Майданеке, убедили меня, что там, где хозяйничал фашизм, совершались преступления, казалось бы, самые невозможные, самые невероятные.

Некоторых антифашистов, с которыми у меня тогда были резкие стычки, я, уже будучи уполномоченным Национального комитета, встретил позднее на фронте, и мы сотрудничали, стремясь к одной и той же цели. Впоследствии Ганса Госсенса и меня связывала самая сердечная дружба.

Уже в Красногорске я вскоре понял, что не сам мой отказ войти в Национальный комитет, а аргументы, которыми я обосновывал свою позицию, вызвали бурю протеста. Разногласия отражали процесс брожения умов. Со многими политическими требованиями мы соглашались охотнее, когда в результате столкновения мнений осознавали, какие мы сами на своем жизненном пути допускали ошибки и упущения, с какими мелкими и крупными отрицательными явлениями мы были готовы мириться. Некоторые предъявленные нам требования превосходили наши возможности; мы еще. были не в состоянии усвоить и поддержать все высказанные соображения и доводы. Тогда мы решительно возражали, вступали в спор, рискуя даже оказаться в изоляции среди своих единомышленников.

В то время мне во многом помогла встреча с Гюнтером ван Хоовеном; между нами завязалась дружба, которая не ослабевала вплоть до его кончины в 1965 году. Хоовен к рождеству 1942 года прилетел в Сталинградский котел в качестве нового начальника связи армии и в отличие от других офицеров в своих докладах генерал-полковнику Паулюсу давал реальную оценку обстановки. Когда он прибыл в 6-ю армию, у него уже не осталось никаких иллюзий относительно возможности деблокирования. Его наблюдения в ставке фюрера и в группе армий «Дон» уже не позволяли ему выдавать желаемое за действительное. Все это он поведал без прикрас генералам Паулюсу и Шмидту и настойчиво доказывал, что надо немедленно предпринять прорыв из окружения, чтобы спасти, по крайней мере, хоть часть окруженной армии.

Мы с Хоовеном были почти одного возраста, оба вернулись на действительную военную службу, после того как по окончании первой мировой войны пятнадцать лет занимались практической деятельностью по своей гражданской профессии. Но ван Хоовен гораздо критичнее, нежели я, относился к развитию событий в Германии; кроме того, благодаря своей гражданской специальности он, работая в Центральном правлении восточно-прусского бюро путешествий, превосходно знал Восточную Европу, и прежде всего многое, касающееся непосредственно нашего восточного соседа – Советского Союза. По-видимому, его всегда интересовали исторические и политические проблемы. Его также тяготили сомнения, и это давало пищу для нескончаемых разговоров между нами.

С Гюнтером ван Хоовеном я неоднократно обсуждал проблему присяги. В связи с этой проблемой перед каждым из нас возникали трудные вопросы, хотя все мы и отличались по происхождению, воспитанию, уровню образования, мировоззрению и профессии.

Те из нас, кто принадлежал к старшему поколению, уже трижды присягали на верность: кайзеру и королям, Веймарской республике, а потом Адольфу Гитлеру. В Третьей империи воинская присяга обязывала выполнять приказы так называемого фюрера – безоговорочно, без всяких ограничений, как это было со всей определенностью сказано в указе от 12 июля 1935 года. Присяга была орудием, применявшимся в самых различных случаях для того, чтобы человека, принесшего присягу, крепко привязать к представителю аппарата власти, к государству. Нацистский рейх таким способом наложил оковы на миллионы людей, которые были убеждены, что они связаны подлинной клятвой и, следовательно, обязались часто против воли хранить верность рейху. Во время дискуссий среди военнопленных обнаружились самые различные взгляды на этот вопрос. Присяга истолковывалась как обязательство по отношению к государству, а тем самым и по отношению к народу, или как обязательство по отношению к нацистским властителям, или как клятва, данная богу.

Присяга лишь в том случае является обязательством, нарушение которого противоречит велениям совести, если действия, к которым она обязывает, служат общему благу, приносят людям пользу, согласуются с доброй волей людей. Если же воинская присяга обязывает отдельных лиц или весь народ участвовать в преступных действиях или в осуществлении преступных планов, то обстоятельство, налагаемое присягой, терять всякую силу, потому что лишено нравственной основы, а веление совести и личная ответственность человека выше подобной «присяги». Я пришел к такому убеждению в роковом котле под Сталинградом. Там же я понял, что возмущение, внутреннее отрицание ровным счетом ничего не меняют, – имеют значение только дела человека.

Однако многим именно глубоко верующим военнопленным, даже если они уяснили себе преступность нацистского режима, было трудно считать себя свободными от присяги. Никто из нас еще не знал, что в предписании 1318 церковного устава прямо сказано: «Связанные с присягой действия, непосредственно приносящие вред ближним, общему благу и спасению души, теряют обязательную силу». Если бы мы знали это предписание, от скольких сомнений, от каких колебаний, связанных с чувством вины, от скольких жертв мы были бы избавлены! А между тем, предоставленные самим себе, мы испытывали тяжкие мучения совести, пытаясь самостоятельно ответить на вопрос: к чему присяга обязывает?

Образование Национального комитета «Свободная Германия»

Заранее можно заметить приближение крупного события. Так обстояло дело и в начале июля в Красногорске. Ворота лагеря были заново покрашены, садики и мостовая во многих местах обновлены, двери и окна чисто вымыты. Почти каждый день на лагерных улицах появлялись новые лица; рабочие комиссии Антифашистского комитета заседали до поздней ночи. Потом прибыла из Москвы группа немецких коммунистов с новыми сведениями об участии делегаций из других лагерей в учредительной конференции Национального комитета «Свободная Германия».

В эти дни у меня установился более тесный контакт с Вилли Бределем и особенно с Эрихом Вайнертом. Им тоже было известно, что я не избавился от некоторых сомнений и отклонил предложение принять участие в последних приготовлениях к созданию Национального комитета. Я заявил, что это было бы опрометчивым решением. Меня возмутили некоторые резкие слова, слишком поспешные, обобщенные отзывы о генералах и высших офицерах, услышанные мною от членов инициативного комитета; я был того мнения, что все это создает препятствия на пути к осуществлению такого совместного широкого сотрудничества, к которому нас призывало воззвание от 1 июля.

Я чувствовал также, что есть возражения против моего участия. Это не удивительно. Ведь среди офицеров генштаба, вступивших в контакт с инициативным комитетом, я единственный был награжден Рыцарским крестом, видимо, кое-кто помнил и о том, что я отказался подписать резолюцию протеста против преступлений, совершенных в Краснодаре.

Поэтому меня удивило, что накануне 12 июля я и еще некоторые офицеры, в том числе подполковник Бредт, были приглашены принять участие в учредительной конференции Национального комитета. Мы, присутствовавшие в качестве гостей, были немногими офицерами, еще носившими знаки отличия; немало участников собрания, наверное, считали это неуместной выходкой, просто бравадой. Но все они держались дисциплинированно.

Эрих Вайнерт говорил в своей обычной манере, со сдержанной страстностью. Он был неистощим в формулировках, которые неизменно находили отклик в каждом из присутствовавших. В эти часы Вайнерт, несомненно, чувствовал, что он обращается не только к тем, кто находился в этом зале. Он обращался к своему народу, к нашей, к своей родине, ради которой он десятки лет боролся и от имени которой выступал. Казалось, каждый из нас стал для него живым воплощением своей деревни, своего города, своей фабрики, своей организации, своей профессии. Народный трибун, революционер, произнес убедительную, проникновенную речь, которую каждый мог понять, постичь ее значение, запомнить, потому что она в каждом пробудила чувства, рожденные мыслью о родине. Вайнерт метко характеризовал преступную систему фашизма, духовное вырождение, призывал спасти нашу родину от грозящей ей гибели. Он не говорил только о союзе с рабочим классом. Он призвал к участию в таком интернационале, который объединяет всех, атеистов и христиан, коммунистов и честных буржуазных демократов, всех, кто счел своим патриотическим долгом борьбу против нацизма. Благодаря этому волнующий смысл приобрело его многократно повторенное требование создать «сильную демократическую власть». В разумной форме он наметил те первые средства и пути, которые дадут возможность и нам, военнопленным, воплотить в жизнь благородное стремление покончить с фашизмом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю