Текст книги "Где рождаются циклоны"
Автор книги: Луи Шадурн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Расы.
Где вы, благородные мечты о слиянии всех рас о человечестве, вопреки границам и морям соединившимся, наконец, в одну семью, об участии в общей работе всей той энергии, того энтузиазма, тех жизненных соков, которые таятся под желтой, белой и черной оболочкой?
Куда исчезли вы, мечтания давно прошедшего о вселенной, где все земные силы претворятся в одну любовь?
Я улыбаюсь, вспоминая мои иллюзии.
Книга, которую я читаю – сочинения Уэльса – увеличивает еще во мне чувство горечи. Перед моими глазами следующие строки:
„Мне пришлось пробыть некоторое время в Лондоне, во время невыносимой жары, чтобы присутствовать на конгрессе народов, который в высшей степени разочаровал меня. Я не знаю теперь, почему я был так разочарован и не явилось-ли это впечатление следствием переутомления и желания в короткий срок изучить слишком сложные вопросы. Но я знаю одно, что мною овладело нечто вроде отчаяния, когда я слушал пошлости белых, изворотливые, но детские речи спокойных индусов и шумную и высокопарную реторику черных. Я не различал уже больше тех ростков, которые могли бы послужить началом осуществления великолепных проектов, а видел только тщеславие, зависть и эгоизм, так явно и жестоко выступавшие наружу, благодаря контрасту альтруистических деклараций. Наличие предрассудков и накопление обширных частных интересов, не желавших считаться с вопросом о расах, делало это предприятие прямо безнадежным. На этой конференции у нас не было совершенно общих интересов, не было внесено ни одного предложения, которое могло бы нас объединить. И все это так походило на блеяние, на склоне холма..."
Раса!.. Я наблюдаю, вокруг себя, под этим, давящим как свинец, небом, замечательные результаты скрещения белой, черной и краснокожей рас, – полу-белых, полу-черных и полу-индейцев; скопление мулатов и метисов в этой громадной тропической теплице; брожение всех этих людей смешанной крови, целую гамму различных оттенков кожи, всю эту человеческую фауну которая мешалась и перемешивалась в продолжение веков, в которую входят караибы, испанцы, африканские негры, индусы, краснокожие. И я чувствую тогда реальную сущность этого слова. И от всех этих скрещений, начиная с того времени, когда голландские и испанские пираты соблазняли девушек с островов, вышли только пораженные поколения, пораженные умственным и духовным бесплодием.
Здешние мужчины не обладают ни энергией европейцев, ни утонченностью востока, ни жизненной силой африканцев. Это уже не те большие дети, кроткие и вместе с тем жестокие, как, например, сенегальцы. Это отбросы человечества, у которых слишком многочисленные скрещивания истощили кровь, легко воспринимающие пороки и недостатки нашей цивилизации, но неспособные совершить ничего великого. Танцовать под звуки там-тама, наряжаться, собирать бананы и кокосовые орехи, говорить о политике – вот занятия, которые им приходятся по душе.
Женщины, пылкие в любви и склонные к спиртным напиткам, болтают, спорят и еще больше, чем мужчины, увлекаются политической борьбой.
Это вакханки всеобщего голосования, всегда готовые растерзать какого-нибудь кандидата или извести его своими ласками. Вся наша европейская идеология звенит у них в голове, как бубенчик, наполняя ее смутным шумом. Но инстинкт у них дикий, желания и ненависть горячие, а рука всегда готова нанести удар или подсыпать яд.
Отдаленные колонии, захолустные провинции, где царит такое удивительное сочетание традиций, колдовства и начальной школы; народ детски простой и угрюмый, дикий и пугливый, склонный к хвастовству и болтливости, ленивый и жадный; города, где царят ложь, притворство и донос; затерянные среди джунглей селения, где декларацию прав человека и гражданина провозглашают под звуки там-тама...
И кроме всего этого тропическая природа, неистощимая, дикая, и смертоносная.
А все-таки!
Мне вспоминается доктор, также темнокожий, окончивший образование во Франции и отличившийся во время войны, как хирург, а затем вернувшийся в эти отдаленные страны, которые он сам называл „землей смерти". Я вспоминаю наши бесконечные разговоры на веранде госпиталя, крепкое пожатие его руки, его полные силы горечи слова, его предвидение и понимание сути вещей. Припоминаю также, как он грустил, видя пороки своего народа. Его самолюбие страдало от этого, так как он сам вывел себя в люди и мог считать себя равным каждому белому. Да, я помню все это, и эти образы сильнее предрассудков, сильнее даже грубой и вызывающей разочарование действительности. И до сих пор я чувствую еще братское пожатие этой сильной руки в момент моего отъезда.
Суринам.
С койки виден кусок черного, глянцевитого ночного неба; дома, освещенные фантастическим светом фонарей. Мы тихо скользим по воде, окружающей пароход темной, тяжелой массой. Это Суринам на американском материке. При наступлении дня мы сходим на берег. Дома в колонии белые, зеленые, серые; кругом пальмы. Повсюду голландский комфорт. На вытянувшихся прямыми линиями улицах порядок и чистота. На набережной нагромождены, фрукты: целые пирамиды бананов, кокосовых орехов, манговых плодов. Мелькают мадрасские платки и пенюары с разводами. Вот громадная негритянка, по крайней мере в два метра в окружности; целая башня из черного дерева. Женщины просят, чтобы я их сфотографировал. „И меня, и меня!“ – говорят они. Одна из них бормочет что-то на ужасном английском языке. Черные зрители смеются.
Старый индус, с бородой до колен, наполовину белой, наполовину красной из-за бетеля, которым она окрашена, вшивый и оборванный, проходит по набережной совсем близко от меня. Инстинктивно я приготовляю мой кодак. Но вслед за этим меня берет сомнение. Мне кажется, что этим я обижу его. Я слежу за ним взглядом.
Странное существо. Он кажется обладающим какой-то могущественной силой. Может быть это заклинатель.
Я расспрашиваю. Кто-то объясняет мне, что этот, похожий на нищего, старик, – главный брамин в колонии Парамарибо. Это перекресток, где сталкиваются народы со всего света. Голландцы ведут здесь веселую жизнь.
После торговых дел в течение дня, на залитых ослепляющим светом пристанях, в душных магазинах, из которых вентилятор вытягивает влажный воздух, пропитанный тяжелым и острым запахом пряностей, все бросаются в мюзик-холль. Кто только не бывает там: индусы, китайцы, негры, мулаты, малайцы, европейцы всех оттенков и всевозможного сложения, невозмутимые или живые, с глазами, в которых горит желание женщин и алкоголя, с беззубым ртом и толстыми губами; раздаются крики браво, слышно притаптыванье ног в такт музыке, черный оркестр усиленно наигрывает то весело, то яростно; на ярко освещенной сцене старая певица из Кубы, в осыпанном блестками розовом с голубым платье, смуглая, черноволосая, с крючковатым носом и с огромными золотыми кольцами в ушах, кружась в „хоте“, с откровенными жестами, делает глазки направо и налево, возбуждая желание толпы, желания, которые светятся и в узких глазах азиатов, и в кружках от лото негров, и в налитых кровью глазах белых. В Парамарибо есть каучук, розовое дерево и золото в славных звонких гульденах; здесь можно кутить, курить опиум, видеть жрецов Шивы и беглых каторжников, которые помнят еще осаду Севастополя.
Мы идем вниз по желтой реке. Берега покрыты зарослями, начиная от уровня воды и дальше до бесконечности.
Целый мир почти без всяких красок. Желтовато– зеленое, бледное море, маслянистая поверхность которого блестит под лучами подернутого легкой дымкой солнца. Серое небо, с похожими на клочья ваты облаками, сквозь которые проникает палящий свет. Когда ветер прекращается, лицо и платье становятся липкими от теплой сырости.
Затем лоцман нас покидает и уезжает в лодке к маленькому пароходу, окрашенному в красный и белый цвет, на котором написано черными буквами: „Surinam River": единственное красочное пятно среди этой серой безбрежности.
Беглые.
Наступает время их утренней прогулки на передней палубе. У одного на голове берег, сам он до пояса голый, на плечи накинута куртка, штаны из грубой холстины. Другой, высокий, с болезненным видом, одет в кафтан из желто-серой бумажной материи; без шляпы; кажется истощенным, грустным и нервным. Третий, бледный, очень худой, с черными глазами и черной бородой, в какой-то странной высокой шапке из жесткого полотна, лихо надвинутой набекрень.
Надзиратель разрешил мне подойти к каторжникам, чтобы снять с них фотографию. Я угощаю их папиросами. Смуглый сейчас же принял подходящую позу, упершись рукой в бок. Высокий стоял с высоко поднятой головой. Один из надзирателей пожелал также быть сфотографированным.
Тяжело глядеть в глаза людям, на которых обрушилось большое несчастье или неумолимая кара. Бывают богачи, которые не могут дать милостыни без того, чтобы не покраснеть.
Мы разговариваем совершенно просто, но крайней мере они.
Я спрашиваю:
– Это англичане вас поймали?
– Да, нас было десять на одной лодке. Море выбросило нас на берег. Мы не знали, куда попали. Целую ночь мы должны были удерживать лодку руками, чтобы она не разбилась о камни. На рассвете мы умирали от усталости. Нас осталось трое. Остальные ушли. Может быть они доберутся до Венецуэлы.
– Если не умрут с голоду во время пути, – добавил философским тоном каторжник с каштановой бородкой.
Затем они стали говорить с надзирателем, возвращавшимся из отпуска. Они сообщали ему новости про каторгу.
– Давно вы оттуда уехали?
– Вот уже шесть месяцев. – Вы не знаете о смерти надзирателя X...? Его зарубили саблей... Ж... переведен в летучий отряд... Надзиратель Ф... стрелял в такого-то...
Надзиратель, добрый малый, покачивает головой. Они мирно беседуют, как возвращающиеся из отпуска солдаты или как рабочие, которые принимаются за работу. И надзиратели, и каторжники – одного поля ягода. Нельзя сказать, чтобы беглые были удручены своей неудачей после трех недель «тяжелых работ» в Демфаре. Они рады вернуться назад. Как трудно прочесть что-нибудь на этих бледных лицах.
„Потерянный Ребенок".
Медленно по волнующемуся светло-зеленому, местами желтоватому, морю, с отливающими лиловым цветом полосами, мы приближаемся к стране каторги. Каюты превратились в невыносимые бани. Сильный теплый ветер дует всю ночь. Я думаю о беглых, для которых солнце взойдет завтра уже над тюрьмою.
На рассвете мы находимся в виду островов Спасения. Это темно-красные острова, с редкими пальмами и кокосовыми деревьями. Дома, выкрашенные охрой, принадлежащие управлению каторги, как, впрочем и все, что здесь находится. К пароходу причаливает лодка, чтобы принять почту; на веслах каторжники, по пояс голые, с татуированным телом.
Они показывают разные мелочи, бутылки, корзинки и выкрикивают с лодки их цену. Жандарм покупает кокосовый орех с резьбой. И при этом извиняется:
– Двадцать пять су! Это не дорого. Любопытно посмотреть. Ведь это работа каторжника.
Одетые в белое, люди, в шлемах, с орденами, поднимаются на палубу.
Мы только-что обогнули островок „Потерянного Ребенка". Это нагромождение красноватых камней, на которых находится маяк. Двум каторжникам поручено следить, чтобы фонарь был постоянно зажжен. Они живут на десяти футах скалы, о которую разбивается бурное и теплое море, кишащее акулами. С одной стороны перед ними бесконечное желтоватое пространство воды, с другой – узкая полоса земли. Раз в неделю им привозят провизию, после чего лодка уходит. Акулы хорошие сторожа. Эти два человека живут тут одни, с камнями, водой и фонарем маяка, Раз как-то один убил другого. Когда пришла лодка с провизией, то нашли убийцу, который оставался в продолжение трех дней один с трупом.
III.
ПОЗОРНАЯ КОЛОНИЯ.
Кайена.
Выкрашенная красной охрой казарма среди темной зелени унылого Сеперу. Широкая бухта, в которой можно двигаться только с помощью лота. Густая и желтоватая тина. Беспокойные, палящие лучи солнца, подобные расплавленному свинцу. Растущие полукругом по берегу деревья. Светлые дома. Чувствуешь себя отрезанным от остального света, затерянным навсегда в пустыне, полной горя, позора и лихорадки.
На пристани наигрывает музыка. Целое сборище белых и черных толпится на помосте. От него отделяются три негритянки, одетые в красное, желтое и лиловое, с головами, повязанными яркими мадрасскими платками. У них в руках убранные зеленью цветы, похожие на змеиную кожу. Высокий негр, худой и расхлябанный, стоя, играет на трехструнной виолончели, ему аккомпанирует корнет-а-пистон и кларнет.
Залитая ослепительным светом, процессия двигается, с музыкантами во главе, по каменистым углубленным улицам. Почва повсюду кроваво-красного цвета. Дома по большей части деревянные, вблизи кажутся грязными и отвратительными.
Большая площадь, заросшая буйной растительностью, в которой кишат травяные вши, обсаженная гигантскими пальмами, с длинными белыми стеблями, на конце которых на фоне бледно-голубого, но жаркого и ослепляющего глаза неба покачиваются букеты зеленых и рыжеватых цветов. Наверху гнездятся „стервятники", которые загаживают землю едким пометом.
Крики, возгласы, речи... речи без конца, прерываемые звуками музыки. После речей музыканты допивают остатки пунша.
Затем обширные, пустые комнаты колониального дома; зеленоватый лимонад в громадном стакане; покачивание на качалке; поиски сквозного ветра; окна: без рам, с опущенными жалюзи, сквозь которые, не могут проникнуть смертоносные лучи полуденного солнца. Служанка, уроженка Мартиники, убирает со стола. Ей около тридцати лет. Глаза у нее светлокофейного цвета; ее сильно курчавые волосы разделены пробором с двух сторон и собраны в шишки с воткнутыми в них золотыми булавками, которые поддерживают оранжевый мадрасский платок. Затих шум разговоров, в комнате царят полумрак и тишина, все успокоилось. Это время сиесты. Но большая муха своим жужжанием заставляет вскочить спящего.
Меблированная комната.
В этом городе или, вернее, местечке, где. нет ни одной гостиницы, я нанял комнату у одного сирийца. Эта комната громадная, и вся сквозная, как курятник. В ней три окна, или, выражаясь точнее, три, заменяющих окна, больших отверстия.
Две кровати, с красными одеялами и раздвижным пологом от москитов. Но ни одного кресла, которое не было бы качалкой. На вешалке висит портрет маршала Жоффра, писанный масляными красками. Стены оклеены рекламами парфюмерных изделий. На мебели разбросаны пыльные книги: „О проституции в Париже" в двух томах и „История искусств“ – Виле. На комоде дребезжат при каждом шаге разнообразные стеклянные вещи, целая горка бокалов, ваз, цветных безделушек (мой хозяин, сириец, торгует всевозможными вещами). При малейшем движении раздается мелодичная музыка – точно звенят хрустальные колокольчики.
Моя хозяйка – сборище грязных тряпок, желтое лицо под черным тюрбаном. Болтливая, как неаполитанка, она так и сыпет непонятными словами; ее окружает куча голых детей, розовых и грязных, наполняющих дом криком, визгом и шумом возни.
Под моим окном двор с утрамбованной красной землей. Рядом с фонтаном баниан раскинул свои жирные листья. Двор с одной стороны ограничен моим домом, с трех других -низкими строениями без окон, с одной дверью или занавеской. Там живут женщины, целое племя негритянок, с атласными грудями и красивыми ногами. Они готовят себе кушанье на дворе, на маленькой жаровне, распространяя чад и вонь. Тут же у фонтана совершают свой туалет и стирают белье. За хижинами восходит солнце и при нежном свете утренней зари я вижу иногда, как одна из этих девушек, стоя перед дверью, раскрывает свой пенюар и медленно, сладострастно приподнимает руками свои тяжелые, бронзового оттенка груди. Она видит меня и смеется.
И утром и вечером идет бесконечная болтовня, слышен смех и споры. После полудня наступает мертвая тишина; иногда из-за опущенной занавески или полузакрытой двери доносится вздох или стон. Двор похож на громадный котел с застывшей кровью. Стройные пальмы неподвижно вырисовываются на небе цвета цинка; коршун-стервятник, с взброшенными на шее перьями, делает большие круги, потом сразу падает вниз, на какую-то падаль, над которой кружится рой мух.
Иногда вечером приходят мужчины, искатели золота или каучука, в тщательно выутюженных костюмах, в соломенных или мягких фетровых шляпах. Один из них наигрывает на мандолине. От лунного света пальмы и крыши кажутся покрытыми инеем. Другой поет. Это тягучие мелодии, в которых один напев повторяется тысячи раз. Огненная муха вспыхивает внезапно, потом гаснет, потом снова зажигается в отдалении, среди лилового сумрака.
И, вдруг, раздается вопль женщины, слышны проклятья, шум драки, мужской голос, потом еще несколько голосов. В одно мгновение двор наполняется развевающимися пенюарами, которые кажутся голубоватыми при свете луны. Выскакивают все женщины и кричат резким и глухим голосом.
К ним присоединяются собаки. Но крики женщин громче собачьего лая. Затем наступает тишина. Образуется круг. Между двумя мужчинами происходит схватка. Их тени выделяются на розовой земле. Раздаются глухие удары, похожие на те, которые слышатся, когда булочник месит тесто. „Бац!“ наносят дерущиеся пощечины. Какая-то женщина плачет, точно кудахтает. Зрители стоят неподвижно и молчат. Удары следуют один за другим, быстрые и яростные. Противники чуть не ломают один другому ребра, бьют друг друга по лицу, сойдясь почти грудь с грудью и образуя одну темную массу.
Луч лунного света скользит по листьям бананов и озаренный им фонтан светится фосфорическим блеском.
Но вот среди жителей происходит какое-то движение; слышны крики ужаса. Один из противников упал и лежит с поднятыми кверху коленями. Женщины суетятся около него. Они рады возможности охать и причитать. Крики и жалобы снова несутся к звездам. Но вот убитый начинает приходить в себя. Пререкания возобновляются. Они окончатся только на заре. Каждый говорит по-очереди. Я слышу, как чей-то гнусавый голос начинает говорить тоном проповедника: „каждый человек с сердцем..." Какая-то собака с отчаяния начинает выть. Далеко, далеко, из джунглей, которые кончаются у окраины города, другие звери ей отвечают.
Одиночество.
Голубоватые листья пальм вырисовываются на прозрачной синеве неба, покрытого полосами лиловых, с красноватым оттенком, облаков. Я стою на углу улицы. Над озаренными красным светом домами, точно залив из золота и меди, окаймленный темными тучами и, как раз в освещенном месте, слегка колеблемые ветром пальмы.
Я поворачиваюсь. В конце, окаймленной стенами и зеленью, улицы, красноватой в тех местах, где падает тень, на оранжевом пространстве выделяется черносиняя полоса моря.
Над портом великолепные и скоро проходящие солнечные закаты. За ними следуют дымчатые сумерки, с тучами, отливающими разными красками, с преобладанием лиловой, нежного оттенка, с золотом и пурпуром, среди зеленых островов, громадных прозрачных озер и странных языков темного пламени, будто выход дящих из моря. Не вода, не земля, а тина собирает рассеянный в небе свет и раскидывает над океаном точно блестящие узорчатые скатерти из бархата и шелка, отливающие болезненным пурпуром, розовым оттенком разложения и желтым цветом серы. То здесь, то там, на ровной поверхности появляются большие светлые пузыри, вздуваются, лопаются и дышат лихорадкой.
Толстое манговое дерево вырисовывается на фоне красноватого неба и чернильного цвета моря. На пароходе, стоящем на рейде, зажигаются огни.
С океана медленно поднимаются огромные столби дыма и точно поддерживают прозрачные своды вечернего неба. Что-то угрожающее и дикое таится в больших тяжелых тучах, неподвижно лежащих на горизонте и ограничивающих темно-бурым кругом все видимое пространство. В южной части Атлантического океана назревают катаклизмы.
На парапете набережной сидят каторжники в больших, остроконечных соломенных шляпах и в серых куртках и тихо разговаривают. Видны их бритые, зеленоватого оттенка лица, с впалыми щеками и глаза... глаза каторжников, которых нельзя забыть, с беспокойным взглядом, обесцвеченные солнцем.
Когда с моря начинает дуть ветер, я иду но дороге для караула, прилегающей ниже окруженных темной зеленью казарм, розовых и желтых, похожих на памятники Италии; эта дорога еще долго отражает свет скрывшегося солнца. Отсюда я вижу море, маяк и инстинктивно отыскиваю путь, по которому можно вернуться назад. Здесь всегда чувствуешь себя, как в изгнании.
На улицах свет электрических фонарей еще более усиливает красноватый оттенок почвы.
Нары, как из раскаленного горна окутывают стены домов и окрашивают их в бледно-зеленый цвет. В домах, под верандами, видны ярко освещенные комнаты. Проходит женщина. Над ней усыпанное звездами ночное небо. Она несет на ладони рыбу, изогнутую, как арка, и сверкающую от лунного света.
Правосудие.
Впечатления каторги преследуют вас и ранним, но уже жарким утром, и в смертоносный для европейца полдень, и по вечерам, дышащим лихорадкой, когда в воздухе тучами носятся москиты. Каторжники встречаются повсюду. Их можно узнать по серой куртке, с номером на рукаве, по широкой соломенной шляпе, по бритым головам и по особому выражению глаз. Но их также можно узнать по тому неуловимому отпечатку, который оставляет каторга. Не нужно и раскаленного железа. И без него каторга накладывает свое клеймо и на правого, и на виноватого. Доведенные до известного предела, горе и унижение всегда оставляют неизгладимый след. Но тюрьма должна быть горнилом великого страдания, чтобы оставить на всех лицах этот ужасный отпечаток.
Встречаешь иногда под тропиками, в каком-нибудь иностранном городе, человека, хорошо одетого, сытого, плантатора или торговца, и испытываешь какое-то чувство неловкости: „Это один из них!“
Вот они, в порту, на улицах, в одиночку или партиями, разгружают стоящие на якоре суда, служат лодочниками, грузчиками, рубят деревья, исполняют самые унизительные, самые рабские обязанности, исполняют их неохотно, подгоняемые надзирателями, которые разгуливают, положив руки в карманы, в шлемах и с револьвером у пояса.
В этом городе рабства можно задохнуться.
Осужденный на каторжные работы уже больше не человек, – это номер, слепая машина.
Нельзя запретить ему мыслить; но стараются добиться и этого. После приговора он лишается и своего платья и своего имени. Он искупает грехи своей расыи всего общества. Судья остается чистым; прекрасные зрительницы этой драмы – тоже; даже толпа, которая шумит перед зданием суда, и она остается чистой.
Все те бездельники, которые приходят смотреть, как судят человека, остаются чистыми и пользуются полной свободой. Но для человека, который еще вчера был таким же, как они, сегодня уже нет спасения.
Каторжники.
Одно здесь хорошо: это ночь. Ярко светит луна. Стены и земля залиты нежно-розовым светом. Цинковые крыши точно покрыты снегом. На белых ветвях пальм слегка покачиваются темные пучки листьев; иногда их коснется луч и тогда лист кажется осыпанным кристаллами. На землю пала роса. Небо бесконечной глубины. Но близость каторги оскверняет даже эту ночь.
Их привозят сюда на „Луаре“. Переезд они совершают в железных клетках, разделенных проходом, где находятся надзиратели. Эти клетки расположены на нижней палубе, недалеко от машин. Когда плывут близ тропиков, температура бывает здесь, как в сушильне. В этих клетках они едят, пьют, спят; здесь с ними случается рвота, здесь же они отправляют свои нужды. Если кто-нибудь начинает протестовать и остальные не сумеют успокоить непокорного, его укрощают душем обжигающего пара.
Палки с острыми наконечниками под рукой всегда наготове.
Их высаживают истощенными и изнуренными переходом.
Теперь это только толпа исхудалых людей, отупелых и покорных, как стадо. От них отбирают суконное куртки, в которых они совершали переезд и выдают холщевые, сменяемые раз в год. На голове соломенная шляпа. Никакого белья никакой обуви. Ни одного носового платка. Ни одной ложки. Для еды – собственные пальцы и так называемая „тодие“ – нечто вроде деревянной чашки на четверых.
Первые месяцы приходится спать на приделанной к стене скамье, с ногами, закованными в железные колодки. В течение целой ночи нет возможности повернуться. Если заключенный ведет себя хорошо, если у него есть протекция, если родные посылают ему деньги, если он понравится надзирателю, если он шпионит, – его сначала освободят от колодок и даже, может быть, дадут гамак.
Они делятся на разряды, на основании весьма сложной иерархии. Существует четыре категории. Можно повыситься из одной в другую, но точно так же и понизиться, – начиная с „неисправимых", скованных попарно, работающих голыми в смертоносном лесу, где и надзиратели умирают вместе с каторжниками, и, кончая „1 категорией", – смирившимися, доносчиками, хорошо аттестованными, которых определяют в качестве домашней прислуги, садовников и приказчиков. Таким образом, тюрьма доставляет даровых слуг, нередко хорошо знающих свое дело. Если вас пригласят обедать к важному чиновнику, может случиться, что за столом вам будет прислуживать известный убийца. Это вызывает легкую дрожь у дам, которые посматривают на его руки.
Тысяча пятьсот каторжников. И, следовательно, столько же плотников, каменщиков, портных, дровосеков, рабочих всевозможных профессий, состоящих в исключительном пользовании администрации. Людей, которые растлевали маленьких девочек, взламывали несгораемые шкафы, занимались антиправительственной пропагандой, посылают в Гвиану, чтобы опоражнивать ночные горшки местных чиновников. И никаких общеполезных работ; ни одной дороги, ни одного канала; а между тем, порт полон тины. Но зато имеются прекрасные дома для господ чиновников и существуют надзиратели, которые иногда доверяют воспитание своих детей бывшим педагогам, осужденным за совращение малолетних.
Но что за беда, ведь это ничего не стоит.
Устроенный таким образом, каторжник становится как бы членом семьи. Иногда он даже совершенно входит в ее состав.
Не ко всем, однако, относятся так благосклонно. Попадаются упрямцы, лентяи и не желающие шпионить. Бывают, – и таких большинство, – которые не потеряли еще безумной надежды на побег и делают отчаянные попытки к бегству. Для таких напрасны мечты о спокойной службе в каком-нибудь семействе. Их удел – работа без цепи или на цени, но десяти часов в день, а иногда и больше; это или обрубание корней, по пояс в воде, кишащей гадами; солнце, как расплавленный свинец, обжигающее затылок, тучи мух и москитов, облепляющих голую спину; или же рубка деревьев, босиком, среди зарослей, где кишат змеи, сороконожки и пауки, где от насыщенной перегноем, полной миазмами почвы исходит дыхание лихорадки, под душной и влажной тенью листвы, которую в продолжение столетий никогда не пронизывал луч солнца.
Недостает воздуха: вот худшее из всех мучений под тропиками. А между тем карцер имеет в ширину два метра и в длину приблизительно пять. Кроме запираемой на замок тяжелой двери никакого другого отверстия. Ни один луч света не может проникнуть внутрь, разве только через трещину двери, выходящей в темный коридор. К стене, на шарнирах, прикреплена скамья. На ночь она опускается. Днем запирается на замок, чтобы нельзя было лечь. Отбывающие наказание сидят там тридцать дней. Можно приговорить к карцеру на срок и до шестидесяти дней. После тридцатидневного заключения наказанного переводят на неделю в светлую камеру, затем снова сажают еще на один месяц в темный карцер. Необходимо добавить, что эта тюрьма далеко не является недоступной для скорпионов, москитов, сороконожек и даже для крыс, проникающих повсюду.
Надзиратель весьма любезно открывает карцер и соглашается запереть меня в нем. Пятиминутного пребывания в этой сырой и вонючей дыре достаточно, чтобы вызвать некоторые мысли об охране социальных устоев и о преимуществах родиться в приличной семье, получить хорошее воспитание, никогда не умирать от голода и не посещать слишком плохого общества.
Камеры тех, которые не спят в клетках, похожи очень на казармы или, вернее, на довольно большие помещения полицейского ареста. Привинченная к стене скамья, доска для хлеба и параша. Все это более или менее одинаково воняет. Свободные от работ валяются или грызут корку хлеба, показывая татуированные руки и грудь. При входе начальника они встают, как солдаты. С наступлением сумерок двери закрываются на замок. Никто не может ни войти, ни выйти. Лица, обладающее некоторым воображением, легко представят себе ночь в каторжной тюрьме, в закрытой наглухо камере, одну из тех удушливых гвианских ночей, когда в воздухе носятся испарения сырой земли, запах усталых человеческих тел, мочи и пота; слышно докучливое жужжание москитов, яростно стремящихся ужалить; стоны и хрипение спящих; угадывается накопляющаяся ненависть, подготовляемый побег, зреющее мщение. Между прочим, заключенные, по большей части здоровые молодые люди, целыми месяцами и годами лишены женщин.
Раз в неделю на двор выводят наиболее недисциплинированных каторжников; тех из них, которые подвергались наибольшему числу наказании, ставят на колени. Перед ними устанавливают гильотину и показывают ее действие. Время от времени совершается настоящая казнь. Каторжники при ней присутствуют. Для исполнения обязанностей палача вызывают добровольца. Такой всегда находится. Обыкновенно это бывает негр.
Иногда происходят возмущения.
Ночью надсмотрщики стреляют в хижины и бараки, куда попало.
Однажды было двести трупов, выброшенных акулам. Прежде, когда на островах умирал каторжник, тело клали в мешок, вместе с большим камнем. Лодка в сопровождении нескольких каторжников отчаливает; звонит колокол. На этот призывный звон целыми стаями собираются акулы. Раз, два, три, бум! мешок уже в воде. Теперь обычай этот, кажется, оставлен. Месть также больше не применяется. Раз, как-то, в лесу, где заготовлялись лесные материалы, каторжники оглушили надсмотрщика ударом молотка, связали его и положили на муравейник красных муравьев. Надзиратели нашли только один скелет.
Люди превратили эту землю в землю смерти.
Там-там.
Двор между двумя домиками с освещенными луною цинковыми крышами, точно покрытыми инеем. Букет пальм, выделяющихся на фоне молочного неба. Голубоватый свет, настолько сильный, что при нем можно читать. Во дворе толпа мужчины и женщины, белые костюмы, пенюары и мадрасские платки, менее яркие, при ночном освещении. Картина фантастическая. Вся эта публика болтает в ожидании бала.
Сегодня там-там в честь кандидата.
Раздаются глухие удары, сначала редкие, затем ускоренные, потом снова замедленные; отчетливая, но мягкая барабанная дробь. Три музыканта, одетые в синие костюмы, в бесформенных мягких шляпах сидят, согнувшись, и бьют в обтянутые свиной кожей барабаны, находящиеся у них между колен.