Текст книги "Беспокойный отпрыск кардинала Гусмана"
Автор книги: Луи де Берньер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
33. генерал Хернандо Монтес Соса поверяется сыну
Дионисио и ягуары прибыли в Вальедупар, опоздав на два дня, что неудивительно в стране, где на транспорте вечно случаются накладки и ошибки. Ни один вид транспорта не отправлялся вовремя, и если вдруг прибывал по расписанию, злились пассажиры, которым приходилось часами ожидать прибытия тех, кто должен был их встретить. Железнодорожные пути разрушались обвалами, накрывались лавинами, так что в головном вагоне поезда всегда везли кирки и лопаты. Самолеты взлетали без четкого представления, найдется ли в пункте назначения посадочная полоса, а в аэропортах саперам приходилось отдирать с фюзеляжей магнитные мины, разряжать начиненные взрывчаткой кассетники и кинокамеры, вытаскивать гвозди из самолетных покрышек и вообще всячески пресекать попытки партизан именем народа разлучить пассажиров с жизнью. Сами же саперы защищались талисманами и крестным знамением: никто не надеется на чудо сильнее специалистов по обезвреживанию взрывных устройств.
Пароходы, бороздящие бурные внутренние воды рек Магдалена и Парана, сутками сидели на отмелях, что образовались из-за вырубки прибрежных лесов, и пассажирам ничего не оставалось делать, как палить наобум по ламантинам и кайманам, на обрывок лески ловить прожорливую рыбу и заводить короткие, но страстные интрижки под брезентом спасательных шлюпок и в щелях между палубными надстройками. Иногда заканчивалось спиртное, и коллективное похмелье охватывало тех, кто рассчитывал в постоянном опьянении спастись от укачивания, удушливой жары и безжалостных комаров.
Правда, главные торговые пути мостили щебнем и заливали гудроном, но гудрон постоянно размягчался, и возникали поразительные миражи: водители резко сворачивали с дороги, пытаясь объехать Картагенский замок или невероятное скопище аистов. Там, где гудрон положили неблагоразумно толстым слоем, можно было застрять, погрузившись по оси в клейкое месиво, а в тех местах, где грунт просел, – на мгновенье почувствовать, как отрываешься от земли.
Но дорога из Ипасуэно в Вальедупар была доброй старой трассой – раз в году ее ровняли бульдозером, а в остальное время она могла уродоваться буграми и рытвинами, как ей угодно. В одном месте под тяжестью огромного грузовика рухнул мостик, и теперь легковушки и фургоны бесстрашно катили прямо по его крыше, поскольку он точнехонько провалился на нужную глубину. На присмиревшей машине покоилась система досок и балок – грузовик стал частью шедевра экономии и смекалки.
В общем, двухдневное опоздание Дионисио не вызвало в Вальедупаре никаких вопросов. Ему пришлось пешком вернуться в Ипасуэно, отыскать машину и кошек, а потом кружить по знойным равнинам в бесчисленных объездах, дабы вкатить в город, где жили его родители. Поездка была полна воспоминаний об Анике: вот здесь они подвешивали гамак и любили друг друга под звездами, а им аккомпанировали пронзительные обезьяньи крики и металлический стрекот сверчков; вот тут смотрели, как из часов на ратуше появлялась фигурка негритенка и отбивала четыре удара в бронзовый колокольчик; а здесь угостили сигарой сисястую козу и смотрели, как она задумчиво и с удовольствием ее жует.
И в доме тоже все напоминало об Анике. Опустевшая комната еще хранила ее аромат, похожий на запах сена, и если войти сюда в безлунную ночь, покажется, что Аника здесь – лежит под москитной сеткой и ждет его, а глаза ее сияют ожиданием и предчувствием любви. Теперь Дионисио понимал, что возвращение к прошлому всегда окрашено печалью.
Казалось, мама Хулия и генерал совсем не меняются и не стареют, все такие же. Мама по-прежнему коллекционировала суеверия, ухаживала за покалеченными животными и в невероятных количествах выращивала фрукты. Она все так же делала прическу а ля Кармен Миранда, не одобряла ни внешнего вида сына, ни его поведения и по-прежнему была тайно влюблена в Сезара Ромеро – наизусть знала перипетии всех его фильмов. В генерале все так же соединялись честность и понимание извинительных обстоятельств, и он по-прежнему так знал историю, что все новое было для него повторением полудюжины древних прецедентов. Сейчас он приехал домой из столицы и читал «Историю войны между Афинами и Спартой» Фукидида Афинского в надежде, что она прольет свет на борьбу находившейся под его командованием армии с партизанами, что заключили нечестивый союз с наркокартелями и ополченцами. Он внимательно вчитывался в погребальную речь Перикла и не вышел обнять сына, пока ее не проштудировал.
Однако мама Хулия вышла сразу и осыпала такими упреками затрапезный вид сына, что Дионисио позволил тычками усадить себя на стул и состричь длинные волосы, делавшие его похожим на пророка.
– Ох, ох! – восклицала мать. – Да это просто неуважение к Господу – выглядеть совсем как он; и когда ты собираешься угомониться, жениться на славной толстушке, завести детей и найти приличную работу? Тебе нужно носить воротничок, чтобы шрамы прикрывать, с ними тебя никакая женщина не захочет, только проверь, что она из хорошей семьи. А почему ты сбрил усы? С ними ты хоть как-то выделялся, мог бы сойти за офицера, и некоторым женщинам нравится, как усы щекочутся, когда целуешься, если, конечно, не присохли крошки, это ужасно противно. Мне безразлично, что ты такой знаменитый, я все еще твоя мать и не потерплю непочтительности, поэтому прекрати ухмыляться, а то сейчас отрежу тебе ухо, вот будешь тогда знать; а что это я читала в газетах, дескать, у тебя тридцать женщин и куча маленьких недоносков, прости за слово, но другого не подберешь?
– Преувеличение и враки, – вставил Дионисио. Мама Хулия прервала поток излияний на полуслове и, недоверчиво хмыкнув, отрезала здоровенный пук волос, чтобы выразить свое неодобрение. – Мама, ты слишком много снимаешь, у меня будет мерзнуть голова в горах. Прямо тонзуру выстригла.
– Шляпу наденешь, – ответила мать. – А почему ты не сказал, что написал знаменитую музыку? Я об этом узнала, только когда по радио услышала, а потом прибежал Голый Адмирал с женой, утирают слезы и спрашивают: «Вы слышали, слышали?» Отец очень тобой гордится, но он никогда не скажет, бог его знает почему. Сиди спокойно, ты дергаешься, и я не виновата буду, если тебя порежу; господи, ну что же это за сын у меня такой, одному богу известно, почему я тебя люблю, как тяжело быть матерью! Я хочу, чтобы ты взглянул на моего оцелота и сказал, как он, по-твоему, ему кто-то ногу подстрелил; ну почему всегда так: человек видит что-то красивое, свободное и сразу давай это уничтожать? Никогда не пойму.
В этот момент появился генерал Хернандо Монтес Coca, сказал: «А, Дионисио…» – и ушел.
– Он хочет поговорить с тобой позже, – объяснила мама Хулия.
С прославленным отцом Дионисио по-прежнему чувствовал себя не на равных. Военные ожидали, что генерал займется укреплением вооруженных сил, но он обманул эти ожидания, после всенародного голосования согласившись принять пост губернатора Сезара, а потом, став начальником генерального штаба, настаивал, чтобы вся деятельность военных находилась под контролем гражданских политиков. Если говорить о личных воспоминаниях, то Дионисио ярко помнил случай, когда он, самоуверенный юнец, намекнул отцу, что время того прошло. Генерал высокомерно поднял бровь и сказал:
– Дай руку.
Дионисио дал, и генерал ухватил ее, переплетясь пальцами.
– Другую, – сказал отец, и Дионисио протянул вторую руку. – Кто первым опустится на колени, тот проиграл.
Расставив пошире ноги и готовясь насладиться унижением родителя, Дионисио самонадеянно ухмыльнулся и слегка надавил. Хватка генерала – опытного бойца – вдруг стала крепкой до боли, руки Дионисио перегнулись в кистях, и он позорно оказался на коленях. Генерал отпустил его и прошагал вон из комнаты, одергивая под ремнем гимнастерку на прямой спине, а Дионисио прошмыгнул к себе, чтобы в одиночестве пережить вполне заслуженное унижение. С того дня он побаивался генерала и чувствовал себя еще не вполне человеком. Возможно, он потому и выбрал совсем другую жизнь – чтобы их не сравнивали.
Тем вечером, когда они, словно Аристотель и внимающий ему ученик, сидели во дворе под бугенвиллией, Дионисио смутился, поняв, что отец, в сущности, ему поверяется. Генерал сказал на изысканном кастильском диалекте:
– Полагаю, молодой человек, ты считал меня хорошим отцом. Но вот недавно я задумался – не было ли пренебрежения в моем отношении к тебе.
Дионисио, весьма удивленный, тактично ответил:
– Ты просто всегда ставил меня на место.
– Хочешь сказать, унижал тебя?
– Унизительнее всего, пап, что ты вне досягаемости. Может, потому я так и фордыбачил.
– Меня всегда беспокоило, Дио, что ты бунтовал против того, что, на мой взгляд, честно и справедливо. Но после твоей кампании против Пабло Экобандодо и его головорезов я понял: ты не хочешь подчиняться обычаям и моральным устоям, которые при ближайшем рассмотрении мелочны и пусты. – Генерал помолчал в раздумье, будто любуясь огромной луной, поднимавшейся над горизонтом. – Когда речь идет о действительно важном, ты героически подвергаешь себя опасности и рискуешь жизнью. Мы боялись за тебя, но в то же время нас просто распирало от гордости. И вот сейчас я хочу знать – как ты считаешь, был ли я в своей жизни достоин тебя?
У Дионисио к глазам подступили слезы, слова давались с трудом. Никогда прежде он не видел отца таким.
– Ты говоришь так, словно твоя жизнь кончилась, и вроде беспокоишься, какой приговор тебе за нее вынесут, – ответил Дионисио. – По-моему, пап, у тебя что-то совсем другое на уме.
Генерал поднялся и, не оборачиваясь, прошелся до конца дорожки.
– Большая часть жизни прожита бесполезно, – сказал он. – Сорок лет в армии, а значительного сделано мало. Вот только в последние десять лет я нашел занятие, которое оправдывает мое жалованье, а все остальное – пустота, и я заполнял ее женой и детьми. Потому и спрашиваю, получилось ли у меня что-нибудь.
Дионисио подумал и ответил:
– Я часто над этим размышлял и пришел к выводу: всем, что во мне есть, я обязан тебе. Ты – как пушка, что выстрелила мной, и цель выбрал ты. Раз вы мной гордитесь, значит, ты прицелился верно.
Генерал улыбнулся:
– Я так и думал, что ты найдешь образ, который мне понятен. А тебе известно, что снаряд, когда вылетает из ствола, вначале вихляет из стороны в сторону и лишь потом движется по идеальной дуге? Может, твое ужасное поведение в молодости – своего рода вилянье снаряда?
– Папа, мне все-таки кажется, ты чего-то не договариваешь. В чем дело?
Генерал Хернандо Монтес Соса сказал без всякой позы:
– С тех пор, как я стал главнокомандующим, вероятность, что меня убьют, возросла почти до неизбежности. Я воюю с бесчисленными партизанскими отрядами и с четырьмя наркобаронами; из-за нашего безголового правительства вполне возможен мятеж, потому что этого идиота Веракруса нет на месте. Кое-кто из аристократов правого крыла с дорогой душой прикончит зарождающуюся демократию. Вот почему, мой мальчик, я стал копаться в себе и задавать вопросы. Я хочу умереть, зная, что жил правильно и со смыслом, только и всего.
Дионисио поднялся со скрипнувшего стула и подошел к отцу. Приобнял его и искренне сказал:
– Папа, после смерти место в пантеоне тебе обеспечено. Солдаты тебя просто обожают, правительству повезло, что ты и в мыслях не держишь устроить переворот. Сестры любят тебя так, что удивительно, как они вообще вышли замуж. И я люблю тебя, и даже мои ягуары не отходят от тебя ни на шаг. Человек, окруженный такой любовью, жил не напрасно.
– А ты помнишь Произвол? Хотя нет, конечно, ты тогда был совсем маленький. Боюсь, все это снова повторится. Слабое правительство, хаос в обществе – идеальные условия для размножения фанатиков. Знаешь, как вела себя армия во время Произвола?
Дионисио помотал головой.
– Она всегда опаздывала. Мы добирались до места событий, и оказывалось, что либералы или консерваторы там уже побывали и ушли, оставив за собой разграбленные селения. Сотни трупов, даже детей не щадили. И не просто убитые, а замученные и истерзанные. Катилась волна разнузданного насилия и садизма, и все это убедило меня, что у соотечественников изуродована душа. Один епископ, по прозвищу Молот для Еретиков, подстрекал католиков-консерваторов убивать протестантов. А либералы – они и тогда были против церкви – демонстративно убивали священников и насиловали монахинь. Я предвижу снова этот ад, и у меня душа кровью обливается. Знаешь, когда-то инки попросили индейцев-аймара помочь управлять империей, а те в ответ прислали вшей. Похоже, еще до испанского нашествия нами двигало в основном презрение. Терпимость у нас не в обычае.
Дионисио посмотрел на своего знаменитого отца, и у него сжалось сердце: тот опустил голову в печальном предчувствии.
– Наверное, терпимость появится, когда люди устанут от догм. Прости, но потому я и отказался от вашей веры и перестал ходить в церковь.
Генерал усмехнулся:
– Между нами, в моей вере больше инстинкта, чем убежденности. Маме только не говори, ладно? Прогуляемся?
Отец с сыном прошлись по саду, вспоминая, по случаю какого праздника мама Хулия посадила то или иное дерево.
– Ты помнишь Фелипе? – спросил генерал. – Брата Аники, он еще в гвардии служил? Недавно стал самым молодым полковником в армии. Знаешь, а я ведь познакомился с английским послом.
– Ух ты!
– Да, он очень интересуется Кочадебахо де лос Гатос, ему хочется посмотреть настоящий древний город. Он известный языковед, говорит на хинди и на четырех (африканских языках, вот его и прислали сюда, где они не пригодятся. Насколько я понимаю, это очень по-английски. Можно, я привезу его к вам?
– Да, конечно, пап, – ответил Дионисио, не задумываясь о возможных последствиях.
– Мы приедем в десять ноль-ноль шестого июня, – сказал генерал, и Дионисио знал, что так оно и будет. Его отец – единственный в стране человек, который называл время не «по-латиноамерикански», а «по-английски».
34. Кристобаль
Его преосвященство взглянул на письменный стол и увидел, что тот превратился в сгнивший гроб; меж перекошенных досок торчали вшивые космы, раскачиваясь, как усики травы ветреницы. Седые жгуты росли прямо на глазах и обматывали ножки стульев. Одна прядь удавом обвила и сжала ногу кардинала. Он закричал и отдернул ногу, при этом гроб рассыпался в прах, и с пола, где раньше был стол, на кардинала теперь смотрел мертвец: высохшая кожа обтягивала кости, как у индейской мумии, потоком струились отраставшие волосы, желтые зубы ощерились в презрительной бессмысленной улыбке.
Лицо кардинала покрылось потом, дикий ужас стиснул сердце, когда черная змейка, мелькнув, точно язык, что после еды слизывает соус с губ, выскользнула изо рта мертвеца и снова скрылась с омерзительно плавным изгибом.
Его преосвященство загораживал лицо локтем, но понимал, что мертвец все равно смотрит. Истошный крик не спасал от этих любопытных, обвиняющих и налитых кровью глаз с черными колючими зрачками.
Послышался сухой треск: уста мертвеца разомкнулись, и резкий, нечеловеческий голос, в котором больше от ветра или воды, произнес: «Смотри!»
Дрожа всем телом, кардинал Гусман взглянул сквозь слезы. Комната словно растворялась в пустоте, весь мир превратился в дым. Давясь этими парами, кардинал схватился за горло и, рукой нашаривая опору, закружил по кабинету в поисках выхода в реальный мир. Но под ногами лишь хрустел песок на спекшейся земле, и нечем было дышать. Споткнувшись обо что-то мягкое и податливое, кардинал плашмя рухнул. Медленно приподнялся, уставившись на окровавленные руки, и понял, что обнимал искромсанную клинком юную женщину. Какое милое лицо! Под коркой запекшейся крови угадывались пухлые губы, великолепные зубы и темные брови, изогнутые, как у восточной красавицы. Но женщина была при последнем издыхании – разрезанное горло пузырилось кровью. Женщина протягивала ему книгу; кардинал взял, и красавица вернулась в объятья смерти. Он взглянул на книгу и, не открывая, понял, что это служебник; тисненый крест на темном переплете, страницы обрамлены золотыми листьями. Повеял ветерок, дым рассеялся, и кардинал очутился в кольце объятых пламенем хижин; в отдалении слышались лихие крики тех, кто устроил тут резню, и коленопреклоненные жертвы молили о пощаде. Кардинал бросился бежать, но в неукротимой пытке кошмара наткнулся на невидимую стену.
Прижав ладонь ко лбу, он неловко попятился: на него шел Палач, его глаза посверкивали в прорезях черного капюшона. У кардинала пересохло в горле от вида этого колоссального негра, чей обнаженный торс являл собой переплетение железных мускулов и вздувшихся жил. Его преосвященство отступал, вновь нащупывая опору, защиту, а Палач медленно надвигался, стаскивая холстяной чехол с серебряного мачете.
– Плати, – сказал Палач, протягивая руку. – Так велит обычай.
Кардинал взглянул на розовую ладонь огромной черной руки с изящными пальцами искусного мастерового – гончара или плотника. Он увидел на запястье толстый золотой браслет, охвативший багровые вены, и перевел взгляд на глаза под капюшоном. Что в них? Что они ему внушают? Определенно, взгляд о чем-то говорит. Но черный капюшон бесстрастно выносил окончательный приговор, и пробиться к этим глазам не проще, чем к далеким звездам.
– Плати, – повторил Палач.
– У меня ничего нет, – проговорил кардинал ломающимся голосом, слова стеклянными осколками царапали горло.
– Тогда отдай ребенка, – сказал Палач; он высоко занес клинок и, готовясь ударить, расставил ноги.
Пятясь, его преосвященство нашел позади себя проигрыватель, и сквозь смертельный ужас прорвалась мысль – попробовать всегдашний способ изгнать бесов. Торопясь и рыдая в отчаянии, он трясущимися, потными руками поднял крышку проигрывателя, чтобы заполнить мир звуками Бетховена, но на диске, косясь и болбоча, кружился Непотребный Ишак. Склонив голову, он посмотрел на кардинала, радостно заверещал, вынул изо рта поблескивающий член, неуловимым движением мгновенно сложил его в аркан и петлей захлестнул шею его преосвященства.
Кардинал рванулся, но его потащило вперед. Ноги скользили, а его все тянуло – перебирая руками, бес словно вытягивал лодку к причалу. Кардинал ощущал, как мягкая сильная плоть, дергаясь и извиваясь, все туже стискивает шею, и вопль застрял в горле, а Гусмана неумолимо притягивало, пока он не оказался лицом к лицу с Непотребным Ишаком. Кардинала обдало мерзким дыханием, вонью серы и дегтя, он зажмурился и насколько мог отвернул голову. Не было сил бороться. Он окончательно побежден. Слезы отчаяния и одиночества струились по лицу.
– Бедненький-холесенький! – злорадно засюсюкал Ишак. – Поцелюем-поцелюем! – И отвратительное создание втолкнуло язык кардиналу в рот. Его преосвященство почувствовал, как цепкий орган извивается и мечется в глотке, далеко заныривает и похотливо вертится вокруг его языка, по щекам, а рот полон липкой слюны со вкусом дерьма и сарсапариллы. [68]68
Тонизирующий напиток из корней тропических деревьев.
[Закрыть]Кардинала замутило еще сильнее, жгучая горечь поднялась из желудка, и Гусмана стошнило. Непотребный Ишак оттолкнул его и с жадной отрыжкой проглотил рвоту.
Кардинал упал в сильные, ждущие руки Палача. Рыдая от облегчения, он радостно ощутил на горле прикосновение длинного серебряного клинка.
В комнату вошел Кристобаль, волоча за собой игрушку – потрепанную собачку на колесиках, которая играла на ксилофоне. Мальчик бросил веревку, склонился над лежащим кардиналом и сказал ему в самое ухо:
– Ав!
Кардинал Гусман пошевелился, жалобно застонал и попытался встать. Нить клейкой слюны будто приковала его к полу, он все отирал ее рукавом сутаны.
– Ты заболел, – деловито сказал Кристобаль. – Маму позвать?
Кардинал взглянул на маленького сына: на простодушном личике Кристобаля нарисовалась тревога.
– Ты почему кричал? – прибавил он.
– Мне приснился страшный сон, Кристобаль, – ответил кардинал, садясь и вытирая глаза. – Такого ужаса я еще не видел.
– Но ты же не спал, ты ведь не в кровати. Ау меня самый страшный сон – будто мама оставила меня на базаре, и я потерялся.
– Бедняжка. – Его преосвященство погладил мальчика по тугим кудряшкам. – У меня был сон наяву, потому что я не совсем здоров.
– Ты поэтому тут все разбросал, папа? – Мальчик обвел рукой сломанную мебель, разбросанные пачки бумаг, валявшийся проигрыватель с откинутой крышкой.
– Обещай, что не скажешь маме. Мне попадет, если она увидит, какой тут беспорядок. Почему ты назвал меня папой?
Кристобаль улыбнулся, явно гордясь собственной смышленостью:
– Потому что мне можно звать тебя «отче», а это то же самое, что «папа», разве нет?
Кардинал ощутил во рту едкий привкус желчи и машинально открыл окно. Глубоко вдохнул, но тут же, тряся головой, отпрянул, окутанный ядовитым зловонием с реки.
– Мне мама сказала, две страны воевали из-за футбольного матча, – сообщил Кристобаль, выискивая из дневных событий то, что могло бы поддержать беседу и оттянуть момент, когда погонят в постель.
– Войны всегда начинаются из-за глупостей, – ответил отец. – Хочешь посидеть у меня на коленях?
– А от тебя пахнет тошнотой, – сморщив нос, пожаловался мальчик. – Я посижу у тебя, если дашь поиграть крестом. Он такой здоровский, блестящий и тяжеленький, лучше деревянного, а футбол – это не глупость.
– Глупость, – сказал кардинал, снимая с шеи распятие.
– Нет, не глупость, – убежденно возразил Кристобаль; он уселся на отцовские колени и пошарил пальцем в носу – нет ли там какой козявки, пропущенной в прошлые раскопки.
Его преосвященство посмотрел на Кристобаля, который с неодобрением изучал жалкую добычу на кончике пальца. Сердце кардинала затопила нежность.
Мальчик, подпрыгивая у отца на коленях, обхватил его за шею и мокро поцеловал в щеку.
– Я тебя люблю, – сказал он. – Но если твой животик еще вырастет, я не помещусь на коленях, да? Мама говорит, у тебя там внутри что-то растет. А когда я тебя Целую, ты колешься.
Его преосвященство улыбнулся:
– Этим расплачиваешься за то, что становишься мужчиной.
– Тем, что толстеешь?
– Нет, глупый, тем, что колешься. Я не толстею, это болезнь.
– Ты умрешь?
Прямой вопрос на мгновенье ошеломил священника, а потом пришла мысль, что это вполне вероятно. Кристобаль наблюдал за отцом:
– Тебе нельзя умирать.
Кардинал Гусман покачал головой, будто сожалея о чем-то, и так крепко прижал к себе Кристобаля, что мальчик сморщился.
Священник почувствовал, что сын вырывается, и увидел, что вместо драгоценного плода запретной любви у него на коленях крутится Непотребный Ишак с заросшими жесткой шерстью ушами, огромным, упрямым членом и отвратительным слюнявым языком. Ишак злобно покосился на кардинала и, превосходно подражая тоненькому голосу Кристобаля, насмешливо сказал:
– Поцелуй меня еще, папа.
Вне себя от ужаса, кардинал вскочил, и тварь свалилась на пол. Преодолевая отвращение, его преосвященство собрал все мужество и решимость, крепко схватил чудище и, невзирая на вопли, вышвырнул его в окно. Ожгло руку, Гусман взглянул – кардинальского перстня не было, он сорвался и улетел вместе с бесом.
Кристобалю показалось, что он кувыркается в воздухе целую вечность непонимания. От удара о мутные воды перехватило дыхание, он судорожно вдохнул, но грудь наполнилась не воздухом, а противной вязкой гнилью, жирной от разложения пропавших беспризорников. Кристобаль очень медленно опускался на дно, изумленный и убаюканный задумчивостью надвигавшейся смерти; он чуть взмахнул руками, и они закачались, как ласкавшие их водоросли, что вечно тянулись к свету; затем его подхватило и понесло в бесконечное путешествие к безымянному морю, а он по-прежнему сжимал в руке серебряное распятие и свой любимый кардинальский перстень.
Кардинал Гусман отвернулся от окна, разглядывая руку без перстня, и увидел Непотребного Ишака – тот смеялся, развалясь в кресле. Священник бросился к окну, пронзительно крича: «Кристобаль! Кристобаль!» – схватился за голову и простонал, будто все горе мира обрушилось на него. Он хотел прыгнуть вслед за сыном и попытаться его спасти, но благоразумие взяло верх, к тому же вдруг возникла мысль: откуда он знает, что на самом деле произошло? Может, он и вправду только что вышвырнул беса, и тот просто снова появился? А может, бес с самого начала притворялся Кристобалем? По каменным равнодушным коридорам дворца кардинал пошел искать сына.
Он вошел в детскую и увидел, что кровать пуста. На полу в беспорядке разбросаны забавные разноцветные игрушки, на стене – изображение Господа нашего с кровоточащей раной боролось за внимание с портретами знаменитых футболистов, которые Консепсион старательно вырезала из журналов. Ускоряя шаг, кардинал обошел весь дворец и осмотрел все укромные уголки и любимые закутки мальчика, где всегда его находил, когда они играли в прятки. Он вышел во двор, где Кристобаль любил наблюдать за колибри и, подражая им, быстро размахивал ручками, бегал и кричал: «Смотрите, смотрите на меня!»
В сердце кардинала росла чудовищная уверенность; он бегом вернулся в кабинет, подставил стул к окну и выглянул. В реке он не увидел ничего, кроме изломанного отражения краснеющей луны и газовых фонарей. Кардинал слез со стула, вытер вспотевший лоб и увидел игрушечную собачку, с которой сын вошел в комнату.
Оглушенный, разрываясь от ненависти и презрения к себе, пожираемый совестью, кардинал бросился к Консепсион. Он распахнул дверь и упал перед ней на колени. Консепсион укладывала платье в шкаф и застыла, напуганная этой мукой и раскаянием. Слезы одна за другой катились по щекам кардинала, голос прерывался, он поднял трясущуюся руку и с мольбой взглянул на Консепсион.
– Господи, яви свою милость, – выговорил он. – Кажется, я убил Кристобаля.
Страшная боль, перекручивая внутренности, пронзила его, он резко втянул воздух, повалился ничком и замер.