355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лиззи Дорон » Почему ты не пришла до войны? » Текст книги (страница 2)
Почему ты не пришла до войны?
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:08

Текст книги "Почему ты не пришла до войны?"


Автор книги: Лиззи Дорон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Коль Нидрей [1]1
  Коль нидрей («Все обеты») – первая молитва Йом-Кипура.


[Закрыть]

Йом-Кипур. [2]2
  День искупления, или Судный день, важнейший иудейский праздник, день поста, покаяния и отпущения грехов.


[Закрыть]

Соседи на вечерней молитве, дома опустели. Сегодня у всех только один дом – синагога Гуты. В будни это обыкновенная квартира, но на время священных праздников превращается в Божью обитель. В гостиной, ставшей молельней, священные книги и предметы культа соседствуют со стульями, диваном и столом. В спальне устроена молельня для женщин, и коридор согласно всем предписаниям отделяет их от мужчин. Комната, где хранится ковчег со свитками Торы, заполнена людьми в молитвенных платках.

Во дворе на лужайке бегают дети, играя в салки, прятки и тройные прыжки. Священный центр молодежной культуры полон жизни.

Елена, как и все, готовилась к Йом-Кипуру. Еще до захода солнца она переодевалась во все белое и покрывала голову белой шелковой шалью, которая была похожа не то на молитвенный платок, не то на свадебную фату. Выйдя на балкон, она с высоты второго этажа наблюдала за синагогой на другой стороне улицы.

– Когда изкор? [3]3
  Первое слово и название одной из поминальных молитв.


[Закрыть]
– спрашивала Елена у тех, кто шел в синагогу. – Мне надо кое о чем напомнить Всевышнему.

Меня она отправляла играть во двор.

Каждый год по просьбе Елены какой-нибудь ребенок кричал с улицы:

– Елена, Елена, сейчас будет изкор.

Елена тотчас уходила с балкона и уже через мгновение стояла в синагоге перед ковчегом с Торой. Повисало всеобщее молчание. Люди в поминальных платках с удивлением разглядывали Елену:

– Но это же отделение для мужчин.

Все пребывали в замешательстве и смущении. Кто-то начинал объяснять:

– Ты перепутала, ступай в другую комнату.

Пристально взглянув на них, Елена решительно возражала:

– Ничего я не перепутала и нахожусь там, где надо. – Резко отвернувшись, она вставала лицом к ковчегу с Торой. В тишине гулко звучал ее голос:

– Перед лицом Господа и перед всей общиной я, Елена, потомок истребленного рода, стою здесь, чтобы исполнить свой обет, миссию, которую не я на себя возложила. Я помню о душах усопших. И только Ты, Господи, знаешь, почему именно я должна этим заниматься. Будь все они живы, перед святым ковчегом сейчас стояли бы они, а я заняла бы свое место.

Едва сдерживая слезы, Елена внезапно оборачивалась к не спускавшим с нее глаз молящимся:

– Что смотрите? Во мне говорит каждый, кого нет на этой земле.

И снова поворачивалась к ковчегу. Она стояла там совершенно неподвижно, и ее шелковая шаль, прежде походившая не то на поминальный платок, не то на фату, вдруг преображалась: Елена, вся в белом, становилась похожей на покойницу в саване. Через минуту она снова обращалась к общине.

– Я просто назову имена, – чеканила она, словно произнося заклинание, – чтобы вы, не приведи Господь, не опоздали со своими молитвами.

Раввин махал рукой в знак согласия, понимая, что больше ничего не остается, и Елена начинала перечислять имена:

– Да вспомнит Бог души Кубе, Моше, Аарона, Зелига, Юделя, Кальмана, Пинхаса и Эфраима…

За мужскими именами шли женские:

– Души Фриды, Пепы, Гольды, Нины…

Один за другим загибались пальцы длинных тонких рук, чтобы никого не забыть – по пальцу на каждое имя, на имя по пальцу, – и чем больше было имен, тем больше загибалось пальцев. Список Елены был длинным.

Синагога смолкала.

У мужчин перехватывало дыхание и увлажнялись глаза, а в женском отделении все доставали платки, чтобы вытереть слезы. Голос, исходивший от ковчега, пронзал воздух, имена взмывали ввысь, и каждое сопровождалось стенанием. Ближе к концу списка плач Елены заглушался плачем всей общины. Потом Елена благодарила тех, кто помог ей исполнить долг, и уходила из синагоги.

Йом-Кипур же продолжался в соответствии с обычаями.

Да, вот что каждый год творилось в нашей синагоге во время этого праздника.

А дети во дворе по-прежнему играли в обычные для Йом-Кипура игры.

Каждый раз, как только Елена уходила с балкона, я убегала со двора, чтобы через слуховое окошко синагоги понаблюдать за тем, что происходит перед хранилищем Торы. Ковчег скрывал Елену, ее взгляд, ее боль, но не заглушал ее голос. Сначала я могла только подслушивать, потом, чтобы хоть что-нибудь увидеть, вставала на цыпочки, а еще через некоторое время просто вытягивала шею. Так с каждым годом мне открывалось все больше и больше. Когда я выросла, в районе построили другую синагогу, изящную и роскошную, а эту, старую, закрыли.

Елена по-прежнему каждый год выходила на балкон и, когда подходило время молитвы за усопших, начинала наизусть перечислять имена. Без общины, без раввина, в полном одиночестве, лишь перед лицом Господа.

Посылка от Хаима

У всех детей нашего района было по американскому дяде, и все получали посылки, содержимое которых определяло, кто станет королем или королевой района. По рассказам Елены, у меня тоже был чудесный американский дядя. Четыре раза в год она с необыкновенной радостью заявляла, что дядя Хаим прислал мне посылку, и мы отправлялись за ней по привычному маршруту.

Мы шли на районную почту, которая располагалась в гостиной частного дома. Хозяин, круглолицый чиновник с толстым животом, здоровался с Еленой и, словно по договоренности, протягивал посылку. Посылка выглядела, как все предыдущие и последующие: в светло-коричневой бумаге, с яркими иностранными марками и темно-синими полосками, наклеенными вдоль и поперек. Между полосками карандашом были нацарапаны латинские буквы, обозначавшие имя и адрес отправителя, и все это было перевязано тонкой и острой как нож бечевкой.

Посылки приходили четыре раза в год: осенью, зимой, весной и летом. В каждое время года по посылке.

– Пойдем скорей домой, – взяв меня за руку, говорила Елена. Поблагодарив почтового служащего, она крепко прижимала посылку к груди.

– Нам тут недалеко. Даже если не торопиться, все равно скоро придем, – возражала я. Но Елена не унималась:

– Быстрей, быстрей, я хочу посмотреть, угадал ли дядя Хаим твое желание. Он так тебя любит.

Посылки от дяди Хаима подтверждали не только его любовь, но и поразительную способность угадывать все мои тайные помыслы и мечты: куча сладостей, игрушки и прежде всего одежда. Все, о чем я втайне или открыто мечтала, все, чего захотела, однажды увидев… все, что было у других. Он всегда угадывал. Очень редко не подходило что-то из одежды, тогда Елена уверяла меня:

– Хаим не ошибся, просто ты выросла.

– Откуда он так много обо мне знает? – спрашивала я.

– Я послала ему фотографию.

– Ладно, так он узнал, как я выгляжу, но откуда он знает, что я люблю? – упорствовала я.

– Я написала ему письмо, – отвечала Елена.

– А как Хаим выглядит?

– Он богат.

– Но как он выглядит? – повторяла я.

И число ответов соответствовало числу посылок. У каждого подарка был свой Хаим.

Иногда Хаим являлся в образе высокого голубоглазого блондина. Он был не только богат, но и талантлив.

В другой раз Елена приписывала ему бороду, бакенбарды, кипу на голове, большие карие глаза. Этот Хаим был умен, знал Тору и исполнял все ее заповеди.

С каждым новым подарком образ Хаима выстраивался до мелочей, затем постепенно тускнел и снова возрождался после очередной посылки. Он менял не только внешний облик, но и семью, и друзей.

Образ его жизни зависел от пришедшей посылки.

Одна лишала его семьи, другая одаряла кучей сыновей и делала меня приемной дочерью, как-то раз он овдовел, а всего одну посылку спустя женился снова. Иногда он приходился Елене дядей, иногда мужем сестры, а потом вдруг становился соседом, не состоящим с нами ни в каком родстве.

Новая посылка – новый Хаим. Даже годы спустя, несмотря на подарки, так и не выяснилось, кем же был этот дядя из Америки. Из множества Хаимов Елена создала одного – Хаима из Америки.

Этот Хаим, кем бы он ни был, помог Елене упрочить мой авторитет: я стала королевой района. Другие дети тоже получали по почте красивую одежду, но их дяди ошибались цветом и размером. Брюки Гилела оказались слишком длинными, и пришлось укорачивать их, чтобы он на них не наступал. Рахель была вынуждена набивать свои новые туфли бумагой, а на рубашке Пеера сверкали золотые пуговицы, все хохотали и обсуждали, как он смешон. И только мне доставалась правильно подобранная одежда. Благодаря своему статусу, когда мы играли в «небо и землю» или камушки, я всегда начинала первой. Если мы прыгали через скакалку, я тоже пользовалась особыми привилегиями: прыгала первой и могла прыгать несколько раз подряд, даже если цеплялась и проигрывала. Скакалку же я не раскручивала никогда.

Так все и продолжалось, пока однажды не произошло страшное. Я прыгала, прыгала и прыгала, пока другие дети покорно ожидали своей очереди, как вдруг ужасная этикетка выскочила из-под воротничка новой блузки: «Ата. Сделано в Израиле». Видимо, Елена надеялась, что никто этого не заметит. В одно мгновение я рухнула со своего пьедестала на самое дно. Теперь в «небе и земле» моя очередь стала последней, в камушки со мной не играли, а скакалку я могла только раскручивать.

Отчаянно пытаясь доказать, что произошла ошибка, я провела дома полную ревизию. Обыскала все ящики и шкафы, перебрала все полученные по почте подарки: сладости, игрушки, одежду. Все без исключения было «Сделано в Израиле». Ни на одной вещи не оказалось американской этикетки. К глазам подкатили слезы, меня охватил страшный гнев.

Елена не спрашивала, что случилось. Она все поняла.

– Девочка моя, Хаим покупал в Америке вещи, произведенные только в Израиле. Ему не нравится то, что сделано неевреями.

Но моя репутация уже была подорвана. Что Хаим любит, а что нет – это никого не интересовало. Теперь стало не важно, высокий он или низкий, вдовец или женат, дядя или сосед, раввин или пророк.

А Елена продолжала регулярно ходить на почту – осенью, зимой, весной и летом – и забирала посылки одна. Молча складывала новые вещи в шкаф или ящик с игрушками, в одиночку съедала сладости – для нее Хаим, как и прежде, оживал с каждой новой посылкой.

Только когда умер почтовой служащий и почту закрыли, посылки прекратились, а вместе с ними исчез и Хаим.

Странница

Май 1960 года

«Адольф Эйхман в Израиле и скоро предстанет перед судом…»

Не успел Бен-Гурион закончить свое выступление по радио, как привычное спокойствие нашего квартала уже было нарушено. Распахивались двери, женщины выбегали на улицу, бросались друг к другу со слезами на глазах, обнимались и целовались.

Гул голосов переполнил узкую улочку, плач раздавался одновременно с поздравлениями. Все смешалось: крики, танцы, боль, радость. Дети, бегавшие среди взрослых, удивленно наблюдали за этим странным праздником.

– Мама, – спросил один мальчик, – вы радуетесь так, словно кто-то родился, и плачете, словно кто-то умер. Что происходит? Я не понимаю.

– Это жизнь после смерти, – ответила стоявшая рядом Елена, – ее невозможно понять.

Мальчик промолчал. И больше ни о чем не спрашивал.

Отделившись от взрослых, дети принялись играть. Играли в салки, в прятки, в казаки-разбойники. Записки у игроков были такими: «Эйхман пошел налево, иди направо и спасешься». А если кто-нибудь раздражал других, мешал или проигрывал, ему говорили: «Чтоб ты лежал в гробу вместе с Эйхманом», или: «Чтоб ты сидел в тюрьме вместе с Эйхманом», или: «Эйхман тебя побери». Эйхман прочно обосновался в нашем квартале.

Апрель 1961 года

«Судьи Израиля! Я стою перед вами, чтобы обвинить Адольфа Эйхмана, но я не один, со мной шесть миллионов обвинителей…» И потом свидетели, судьбы, безутешные родители, и из всей этой суеты, хаоса, как из призрачного тумана, выплыл образ Сареле Фата Морганы, странницы из неведомых краев.

Черный платок вместо волос, голубые глаза навыкате, под толстыми губами два золотых зуба, за ними дырка, еще зуб, и снова дырка, потом еще не больше двух-трех зубов, а все остальное – голая десна. Выпирающие скулы и острый подбородок не сочетались с маленьким носом. На высохшей фигурке висело длинное платье с широкими рукавами. Худые ноги, которые, казалось, вот-вот согнутся под тяжестью тела, были обуты в военные сапоги, выдававшие темное прошлое, серое настоящее и небольшую хромоту.

Сареле повсюду таскала с собой авоську с потрепанным молитвенником и новым транзисторным радиоприемником, который, как говорили, купила в день ареста Эйхмана. Процесс Эйхмана, Сареле и приемник были тесно связаны. Передавая голоса прокурора и свидетелей, приемник вызывал в воображении Сареле множество образов.

Она обращалась к каждому прохожему:

– Простите, сейчас передают о процессе Эйхмана? – И совала под нос приемник. – Скажите, пожалуйста, о чем они говорят? – просила она.

Все без исключения лишь пожимали плечами, непонимающе таращились и молча проходили мимо.

Сареле не сдавалась:

– Скажите, когда меня вызовут в качестве свидетеля? По радио уже говорили, чтобы я пришла в суд?

Но никто ее не звал.

И она, словно в припадке, начинала кричать, топать, выть, танцевать, петь и бить себя.

– Сареле, что с тобой? – спрашивали те, кто видел, как она то танцует, то плачет, то поет, то кричит, то топает ногами, то колотит себя.

В ответ она повторяла только:

– Они схватили Эйхмана, они схватили Эйхмана… они…

Уже не было рядом того, кто задал вопрос, а Сареле все не унималась:

– Они схватили Эйхмана, они схватили Эйхмана, они…

Ее называли и фантазеркой, и пророчицей, приписывали ей тайные способности и считали ведьмой. Говорили, что Сареле от рождения сирота, что она страдает тяжелой болезнью.

Истории о Сареле переходили из уст в уста. По слухам получалось, что за спиной у Сареле несколько мест рождения, множество родителей, пятеро или семеро мужей, несметное количество детей, целый набор профессий и десятки ужасающих происшествий. Сареле стала неисчерпаемым источником вдохновения для всех любителей почесать языком, и в первую очередь для детей.

Дети любили приставать к ней:

– Как поживает Эйхман?

Если они находили ее спящей на лавочке, то начали кричать:

– Сареле, вставай! Эйхман у нас в квартале!

Сареле в ужасе просыпалась и вскакивала с лавочки, готовясь вершить возмездие, ревела, как раненый зверь, и тряслась от ужаса. Рассказывали, однажды она даже не смогла удержаться и обмочилась. Всегда были те, кто смеялся над ней, но находились и другие, плакавшие при виде Сареле.

Для детей насмешки над Сареле превращались в развлечение.

– Сареле, тебя вызвали свидетелем! – однажды подшутили они.

Услышав эту новость, Сареле запела «Хава нагила» и пустилась отплясывать краковяк, а детский хор ответил ей на схожий мотив:

– Дурочка попалась, дурочка попалась…

Сареле стала гоняться за детьми и, поймав одного, закричала:

– Ты – Фата Моргана, и Эйхман – тоже Фата Моргана!

Отпустив ребенка, она продолжала бормотать себе под нос:

– Я – Сареле Фата Моргана, я – Сареле Фата Моргана, всё вокруг – Фата Моргана.

Дети в испуге разбежались по домам и рассказали, как Сареле ловит детей и городит ужасную абракадабру. Родители решили избавиться от такой напасти и выгнать безумную из квартала.

Узнав про это, Елена запротестовала:

– Надо дать Сареле выступить в суде! Тогда все увидят, что она не безумна.

День и ночь Елена писала письма во всевозможные инстанции с просьбой оказать Сареле честь и разрешить выступить в качестве свидетеля. Ответы доказывали, что Елена, как всегда, в меньшинстве. «Уважаемая Елена, – можно было прочесть в одном из писем, – доводим до Вашего сведения, что Сареле не в своем уме, поэтому полагаться на ее показания нельзя».

Елена не сдавалась:

«Многоуважаемый господин! Довожу до Вашего сведения, что показания людей, оставшихся в своем уме, никуда не годятся, их здравомыслие доказывает, что Катастрофа их почти не затронула. Сареле же, многоуважаемый господин, может не произносить ни слова. Ей достаточно появиться в суде, и весь мир увидит, какую Катастрофу учинил Эйхман в ее душе».

Елена не падала духом и продолжала настаивать, что Сареле – важный свидетель для обвинения. Посоветовавшись с адвокатами, Елена придала своим просьбам юридическую окраску:

«Эйхман должен быть осужден не на хрупкой основе существующего законодательства, а на основании специального закона для нацистов и их подельников. Исходя из этого, Сареле должна выступить свидетелем в суде, несмотря на статьи общего законодательства. Ничтожно общество, которое исходит из заранее предписанного, которое исключает возможность выражения протеста и не разбирает единичных случаев. В правосудии и медицине всегда существовали исключения. Мы не должны быть слепы и твердолобы. Человеческий долг призывает нас быть внимательными, сочувствующими и гибкими, только тогда мы победим…»

Это письмо Елена отправила в секретариат премьер-министра. Сареле так и не дали выступить свидетелем.

Когда Эйхмана приговорили к смертной казни через повешенье, у Сареле появилась другая навязчивая идея:

– Не разрешили выступить против него, так дайте хотя бы повесить.

Заходя в пустой автобус, стоящий на конечной остановке, Сареле садилась за руль и упрашивала автобус бросить своего водителя, чтобы отвезти ее на важное задание. Потом она стала обращаться с такими же просьбами к продавцу фалафеля, глухому молочнику, мороженщику, к детям и вообще к каждому.

В тот день Елена пришла в полицейский участок и предупредила:

– Все это плохо кончится.

– Процесс Эйхмана помутил ее рассудок, – ответил страж порядка. – Нам, полицейским, этот феномен известен. – И добавил, что понимает, отчего Сареле печалится. Стараясь успокоить Елену, он поручился, что причин для беспокойства нет. Они, полицейские, уверены, что Сареле не представляет опасности ни для себя, ни для окружающих, она просто несчастная женщина.

Елена потеряла сознание.

Полицейские оказали ей первую помощь: дали воды и оплеуху, а еще посоветовали обратиться к врачу и попить успокоительное. Придя в поликлинику, Елена стала кричать служащим в регистратуре, что пришла не ради себя, а ради Сареле, которую надо срочно спасать.

Из кабинета в белом халате с серьезным лицом вышел доктор Розентух. Одним уголком рта он придерживал трубку, из которой вился белый дымок, а другим – грозно велел Елене не мешать и убираться.

Елена бежала по улице, кидаясь ко всем и каждому – к хозяину киоска, к продавцу овощной лавки, к соседу, к прохожему:

– Это плохо кончится. Это не Фата Моргана. Помогите Сареле, неужели вы не видите, что происходит?

Дома она пожаловалась мне:

– Что за бардак! Полицейский в роли врача, врач в роли полицейского, и мне еще предлагают лечиться.

Все решили, что Елена, как и Сареле, свихнулась.

А в день казни Эйхмана Сареле наложила на себя руки.

В квартале опять все перемешалось: радость, скорбь, чувство вины. На похороны явились все.

В ту же ночь прах Эйхмана был развеян над морем.

В тот же день похоронили Сареле.

Собравшись с последними силами, Елена перед погребением обратилась к главному раввину с просьбой не хоронить свидетельницу обвинения за оградой, как того требуют правила. Она пыталась объяснить, что это особый случай, нужно принять во внимание все сопутствующие обстоятельства. И религиозные, и общегражданские законы призывают к милосердию, поэтому надо поступить так, как если бы Сареле не согрешила.

Сареле погребли за оградой кладбища, как и было положено. Елена на похороны не пошла.

Радио умолкло, а жизнь по-прежнему продолжалась.

Процесс Эйхмана и безумная Сареле уже не были на повестке дня в нашем квартале.

Ноябрь 1990 года

Ко мне подошла медсестра в белоснежной форме, нежно дотронулась до моего правого плеча и сказала:

– Меня зовут Сареле, я здесь дежурю по ночам. Хочу вам кое-что рассказать. Как вы знаете, у Елены совсем помутился рассудок. В последнее время она стала часто меня вызывать – просто не убирает палец со звонка, пока я не приду. Сначала я думала, она хочет пить или у нее что-то болит, но Елена просит лишь о том, чтобы я ее выслушала. Говорит, для нее это важнее всего. И рассказывает мне о женщине, которую называли Фата Морганой, о главном свидетеле в процессе Эйхмана. Ее показания не были занесены в протокол, и ее похоронили за оградой, несмотря на то что она была важнейшим свидетелем обвинения, поскольку лишь на основании ее показаний Эйхман был осужден и повешен. Рассказав это, Елена засыпает без медикаментов. В мою смену она засыпает, только рассказав эту историю.

Один, кто знает

1960–1975 годы

Песах. Повсюду вместо занавесок ковры. На бельевых веревках и заборах проветриваются матрацы и одеяла. Для ритуальной уборки на газоны выкладывают домашнюю утварь. Благоухание апельсиновых деревьев смешивается с запахом свежевыкрашенных стен, воздух квартала напоен ароматом весны, хозяйственного мыла и моющих средств.

– В канун Песаха все должно быть новым, – говорили те, кто смиренно нес на себе груз праздничных приготовлений.

Другие ворчали под бременем праздничных хлопот:

– Послал Господь наказание: рабский труд да суета.

И по традиции все спрашивали друг друга:

– Куда на седер [4]4
  Ритуальная семейная трапеза во время празднования Песаха.


[Закрыть]
пойдете?

И у каждого отыскивался брат или сестра, дядя или другой родственник.

Елена на подобные вопросы всегда отвечала:

– Я буду праздновать седер здесь и повсюду. Сами видите, какие идут приготовления.

И люди делали вывод, что пасхальный вечер Елена проведет в кругу семьи.

Седер. Елена готовила квартиру к празднику. Гасила во всех комнатах свет, закрывала ставни, включала над входной дверью светильник и закрывалась изнутри: соседи должны были думать, что мы уехали. Вечером, когда к соседям приходили гости, в их домах зажигался свет, лучи которого пробивались в непроглядный мрак нашей комнаты. Тьма египетская перемежалась с этим призрачным светом.

Елена проводила седер по своим правилам. На праздничное блюдо она клала мацу, яйца, сельдерей и все, что предписано Агадой, за исключением горьких трав.

– Горечи я наелась на семь колен вперед, – поясняла Елена и каждый год клала вместо трав кусок пирога. – Для Песаха кошерно, – заверяла она.

Стараясь ничего не забыть, Елена сразу объявляла, что пророку Илие мы дверь открывать не будем.

– Мы же знаем, что он не придет, – говорила она и мне, и самой себе. – А что касается афикомана [5]5
  Последний лист мацы, который по традиции крадут с праздничного стола дети. Поскольку без этого листа седер не может считаться оконченным, детей просят вернуть украденное в обмен на подарок.


[Закрыть]
, то подарок ты и так получишь. Не смей ничего красть. Впрочем, даже если тебе захочется, тут не у кого.

И каждый год я получала подарок за то, что не крала афикоман.

Потом наступало время Агады. Елена рассказывала об исходе евреев по-своему, каждый год немного иначе. В зависимости от обстоятельств одни детали опускались, другие выходили на первый план.

– Чем отличается эта ночь от остальных? – задавала она традиционный для седера вопрос и сама же отвечала: – Да всем, всем отличается.

Звук ее голоса постепенно нарастал:

– Египтяне издевались над нами, угнетали нас… и мы стенали… Из заточения взывала я к Господу.

Елена плакала, потому что в ее Агаде все было не так, как много веков назад в Египте, Бог не слышал мольбу, и к рассказу о самом исходе Елена переходила не сразу.

– Мой долг рассказать тебе об исходе из Египта, Элизабет, чтобы ты во все дни своей жизни помнила, как я исходила из Египта.

И она рассказывала, что там, в далекой стране, в большом городе, седер проходил совсем по-другому. Во главе стола восседал уважаемый, мудрый человек, прекрасный, как Моисей, мудрый, как Маймонид, знавший Тору и все тайны Агады. У него были жена и семеро детей.

Все детки удались на славу: голубоглазые, светловолосые, высокие, стройные, совсем непохожие на евреев. Каждый из них мог стать поэтом, ученым, исследователем.

– Каждый из них мог стать кем-то великим, понимаешь? – спрашивала она таким тоном, словно это был один из четырех вопросов Агады.

Закрыв глаза, Елена вызывала в памяти знакомые образы.

– Вот Пепа, будущий врач, а это Мендл, летчик; тут и Сареле, редкая красавица, и Фрида, лучшая учительница.

Вдруг она с испугом обрывала себя и, хотя глаза были все еще закрыты, взволнованно восклицала:

– Я больше не вижу их, я больше ничего не помню! Почему они не выросли? Почему спустя столько лет они выглядят по-прежнему?

Открыв глаза, Елена продолжала рассказ, но водоворот тоски все глубже затягивал ее.

– Отец, похожий на Моисея и мудрый, как Маймонид, был особенным человеком. Он не делал разницы между знатным и бедным, между злым и умным, он любил людей больше, чем любит их Бог… – Она повторила: – Любил больше, чем любит их Бог. Он любил всех.

И каждому члену семьи Елена приносила стул, тарелку, нож с вилкой, салфетку и поминальную свечу.

– Говорят, дать пищу голодному – доброе дело, так, может, кто-нибудь придет. Стул, тарелка, салфетка… я знаю, что это не имеет отношения к реальности, только к вероятности.

Она вздыхала с горечью, в которой еще теплилась надежда. Так трапеза продолжалась до глубокой ночи, «и в этот день ты должна поведать своей дочери», в день, когда смешались чудо, кошмарный сон и явь, тени от поминальных свечей и лучи света из соседских домов.

Каждый год, когда приходила пора традиционной для седера песни «Один, кто знает», Елена вздыхала и спрашивала:

– Почему же не два, почему не два?

Она поясняла свой вопрос:

– Наш Бог допустил ошибку, и нет никого, кто мог бы ее исправить.

И с горечью добавляла:

– Как жаль, что один, а не больше, как жаль.

Елена включала свет, пасхальный вечер подходил к концу.

На следующий день она рассказывала, какой чудесный седер она провела и как интересно было повидаться со всей семьей.

1980–1990 годы

Даже спустя много лет на каждое мое приглашение Елена отвечала:

– Спасибо, Элизабет, я бы приехала, но ты ведь знаешь, я уже приглашена, это мой долг, я не могу.

И поскольку я это знала, то сама приезжала к ней.

У соседей, как всегда, горел свет, а у нас в комнате, как всегда, стояли сумерки, и никто так и не постучал в дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю