Текст книги "Рука на плече"
Автор книги: Лижия Теллес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Желтый ноктюрн
Перевод Н. Малыхиной
Звезды я видела, а луну – нет, хотя ее молочно-белый свет разливался по дороге. Я подняла камень и зажала его в кулаке. А где же луна? – спросила я. Фернандо раздраженно стащил пальто и ехидным голосом поинтересовался, долго ли собираюсь стоять как статуя, надо же наполнить бак, а как это сделать в такой чертовской тьме, если никто не желает посветить фонариком. Я сунула голову в машину, все дверцы которой были распахнуты настежь. Распахнутыми дверцами и незадвинутыми ящиками Фернандо тоже выражал свое дурное настроение. Я закрывала двери и задвигала ящики с не меньшей, если не с большей яростью, чем он открывал их. Я взглянула на часы на передней панели.
– Где фонарик?
– В ящике для перчаток, мадам уже изволили забыть?
Через окно я видела большую звезду (Венера?), отблескивавшую голубым. Оказаться бы сейчас на корабле с выключенным мотором, в полной тишине и спокойствии. Или в этой умолкшей машине, только одной, без него. Мне уже довольно давно хотелось быть одной, пусть даже в машине без бензина.
– Все было бы куда проще, не будь ты таким грубым, – сказала я, посветив для проверки фонариком на белый камень у меня в руке.
– Если вас, сударыня, не затруднит, окажите такую любезность – передайте мне фонарик.
Вспоминая эту ночь (а вспоминаю я ее всегда), я вижу, что она разделила пополам мою жизнь, на «до» и «после». «До» были какие-то незначительные слова, мелкие поступки ненужные любовные приключения, приведшие к заурядному сосуществованию с Фернандо, которое доставило весьма мало удовольствия, но тянулось долго. Если бы он хоть не спрашивал таким противным голосом, не знаю ли я, кто взял его ручку, или подумал ли кто-нибудь о том, что пора купить новую нить для чистки зубов – старая уже кончается. Нет, не кончается, она просто запуталась там, внутри, и если попытаться снять оболочку (я постаралась сделать это), увидишь, что катушка цела, только нить запуталась. А если она запуталась, то ничего не поделаешь, лучше купить новую, а эту выкинуть. Но я не выкидывала. Я целую вечность старалась распутать невероятно запутанную нить. Что это, страх одиночества? Страх найти себя, которую страстно искала?
– Цеструм, – сказала я, глубоко вдыхая ртом аромат, внезапно принесенный ветром. – Пахнет откуда-то с той стороны.
– Если ужин будет плохой, клянусь, я переколочу всю посуду, – проговорил он, как всегда притворяясь спокойным. Он снял крышку с канистры. – Я намерен поесть рыбы. Будет там рыба?
Бензин, журча, переливался в бак. От земли доносились ночные шорохи. Я пошла туда, в ту сторону, ориентируясь по аромату цеструма, становившемуся тем сильнее, чем быстрее я шла. Я почти уже бежала по обочине, концы обшитой бахромой шали разлетались, словно крылья, пришлось прихватить их на груди. Я пересекла заросли кустарника у дороги, юбка моя цеплялась за сухие ветки, конечно, можно было бы подобрать ее, но мне нравилось, что цепкие волосы кустов нежно удерживают меня, а я увлекаю их за собой. Дальше я пошла по тропинке, такой же знакомой, как и дом впереди. Белый и высокий, он был вне времени, но стоял в саду. Сильный аромат, который привел меня сюда, рассеялся – он уже выполнил свою задачу. Здесь, в этой ночи, звезды были больше, чем в той, другой. Привычным жестом я открыла ворота, ворчливо заскрипели петли, словно впиваясь больными зубами в слой ржавчины, – входи, входи же, девочка! На деревьях ни один лист не шелохнется. Наверху зажегся свет. Тут же осветилось второе окно. Потом три окна внизу по очереди отбросили на веранду желтые пятна, белые вьюнки на красных кирпичных колоннах засияли отраженным светом. И вот в дверях показалась Ифижения, на черном платье сияет белизной передник. От радости она, как ребенок, схватилась руками за щеки и, обернувшись, крикнула в глубину дома:
– Это дона Лауринья! Вот хорошо-то, что вы приехали!
Я обняла ее. От нее пахло пирогом.
– Из кукурузной муки?
– Ясное дело, – ответила она, рассматривая меня. Она вышла мне навстречу, а теперь остановилась, чтобы разглядеть получше. – У вас новое платье, да?
Я взяла ее под руку. Ей трудно было передвигаться на коротких распухших ногах. Мы задержались на веранде, я, сама не зная почему (во всяком случае тогда я не знала), старалась не попадать в полосу света. Я притянула Ифижению поближе:
– Все дома?
Она ответила мне тоже таинственным шепотом:
– Только Родриго нет.
Я оперлась на колонну.
– Но он не в санатории?
– Уже две недели, как он вышел, разве вы не знали? Успокойтесь, дона Лауринья, ему теперь лучше, он очень переменился, – сказала она, изучая мою шаль не столько через очки с толстыми линзами, сколько на ощупь. – Таким узором я вязала одеяло для дедушки, помните? Только шерсть была потолще. Мне нравятся белые шали, из белого шелка я связала шаль доне Эдуарде.
Я прервала болтовню Ифижении. Что с Родриго? Врач же говорил, что ему надо провести в санатории еще месяцев шесть по крайней мере, разве нет? Он убежал? Убежал, Ифижения? Она укутала мое плечо шалью, как когда-то кутала мне горло шерстяным носком, смоченным в спирте, – первое средство от простуды, не трогай, детка, ах да это же зеленый носок отца… Но погоди, как Родриго? Он действительно не пьет?
– Совсем не пьет. И вообще в разум вошел, помните как он раньше кричал? А теперь говорит тихо, совсем переменился, верно, вылечился, – рассказывала она и, щурясь, разглядывала меня. Короткие волосы ее удивили, ей нравилось, когда я носила до плеч, зачем вы постриглись дона Лауринья, зачем постриглись?
– Да ведь я уже не девочка.
Она улыбнулась, снова заинтересовалась шалью: я, наверное, заплатила уйму денег, почему же не попросила, чтобы она мне связала? Ифижения подтолкнула меня в дом – в очаге она развела огонь, сухое полено горело так ясно!
– А больше он не пытался, Ифижения? Скажи, он больше не пытался?
Она наивно подняла брови: «Покончить с собой?»
– Нет, дона Лауринья, не пытался и не будет. Бог милостив, а он такой хороший мальчик.
Прихожая оклеена выгоревшими бежевыми обоями с блеклыми розочками. В тяжелой, с потускневшей позолотой раме портрет Педро I, окруженный изображениями суровых мужчин и несгибаемых женщин в черной тафте, дерзко разбежались узоры трещин по кружевному воротнику моей португальской бабушки, который упирается прямо в подбородок цвета сепии. Горка с безделушками из фарфора и нефрита. Широкая дорожка красного бархата вдоль всего коридора предлагает свои молчаливые услуги и отведет меня в лоно – в лоно чего?
– А еще у меня есть бисквит с сахарной пудрой, как вы любите, – объявила Ифижения и сняла с меня шаль Какими-то особо ласковыми движениями она сложила ее и повесила на руку. – Я всегда всем стараюсь услужить, а вот обо мне никто не думает. Мне так хотелось одной вещи, я столько просила об этом, помните?
Я тут же поняла, конечно же, я помнила – поездка! Я обещала отвезти ее в Апаресиду, она хотела выполнить обет, и я предложила отвезти ее и даже убедила отказаться от поездки на автобусе: позволь, я сама тебя отвезу. И так и не отвезла. Но я же не со зла, Ифижения, я закрутилась, забыла, ты меня простишь?
– Что надо прощать? – послышался сзади чей-то голос. Ду́ша?
Она любила появляться исподтишка, на цыпочках, в своих мягких туфлях цвета обоев. Я заметила, что грудь у нее под купальником, гимнастическим черным купальником, по-прежнему плоская, а талия прямая, как у тринадцатилетней девчонки. Подчеркнуто равнодушно, но как всегда вежливо, она поцеловала меня. Я едва удержалась, чтобы не оттрепать ее за волосы, дурешку.
– Ваша сестра обещала отвезти меня на машине в Апаресиду, и я все жду до сих пор, – сказала Ифижения и погладила мою шаль, словно кошку. – Если бы я знала, что так будет, давно бы на автобусе съездила.
Ду́ша приняла позу отдыхающей балерины и поглядела в потолок.
– Мне она тоже кое-что обещала и не выполнила. Мы менялись – я ей желтый свитер, а она мне большое зеркало, ну то, с ангелочком, мне оно просто необходимо, чтобы заниматься у себя в комнате. И чем же дело кончилось? Моя сестрица берет свитер, «да-да, завтра же принесу тебе зеркало», пообещала она. И что же? Я по-прежнему (Ду́ша зажмурилась, притворяясь, что плачет) занимаюсь перед вот таким крошечным зеркальцем!
Я потянулась обнять ее, но она увернулась – растреплю еще ее туго стянутые резинкой и заколотые на затылке волосы. Вот еще, телячьи нежности, подай-ка мне мое зеркало, казалось, говорила ее насмешливая улыбка. Сердце у меня дрогнуло от радости и боли: от ее черного купальника пахло нашими глубокими шкафами, развешанными там мешочками с ароматическими травами.
Прошлое, смешанное с будущим, горячо дохнуло на меня от очага. Или от свечей? Я погасила их, нет, не надо свечей, не надо, слушай, Ду́ша, завтра же, завтра! Ты мне веришь? Завтра!
– Тс-с-с, – прошипела она, потому что в гостиной бабушка принялась за вальс Шопена.
– Ду́ша, – начала я снова, но больше ничего не успела сказать.
Она выпрямилась, вскинула голову. И, позабыв обо мне, о зеркале, обо всем на свете, как призрак, поплыла по коридору, я артистка, говорило каждое ее вдохновенное движение, исполненное высокомерия. Я артистка!
– Точно фея, – вздохнула Ифижения, обхватив меня за талию, и мы пошли по красной дорожке.
До сих пор чувствую, как колотилось у меня сердце, я даже поглядела на Ифижению – не слышит ли она? Но играло пианино. Я провела кончиками пальцев по шелковистому подлокотнику деревянного дивана, по мягко изогнутой шее лебедя, вырезанного на сиденье, который вот-вот погрузит клюв в перья крыла. Рядом – еще одна горка с чашечками из фарфора, тонкого, как яичная скорлупа, знаменитый миниатюрный сервиз, мечта моей жизни. Нельзя! – сердилась бабушка, это не игрушки, ты все перебьешь. Я не разбила, я проглотила чайничек для заварки – у меня была привычка: все, что может пригодиться для кукольного чая, я прятала за щеку, а потом выплевывала. Я снова почувствовала, как чайничек с трудом проходит в горле.
– Я так рада, Ифижения.
– Так что же вы плачете?
Я быстро вытерла глаза подолом ее передника, и – удивительное дело! – на белоснежном батисте не осталось ни следа моей туши, только чистые влажные пятна слез. Я так и не поняла, какие глаза плакали – нынешние или те, прежние.
Гостиная словно дрожала в отблесках камина, бросавшего красные блики на зеркала, на люстру. Дедушка сидел в своем кресле с высокой спинкой и играл в шахматы с учителем Эдуарды, ведь это же учитель Эдуарды? Эдуарда брала уроки немецкого, а немец – такой милашка! – сообщила Ду́ша. Значило ли это, что немец уже свой в доме, хотела я спросить, но Эдуарда меня не видела, она углубилась в приготовление напитка на столике в глубине комнаты. В волосах у нее цветок – знак радости, ты влюблена, Эдуарда? Бабушка в парадном платье – милая, дорогая бабушка! – все ниже наклоняя голову над клавиатурой, убыстряла темп, она поспевала за Ду́шей, которая обвивала рояль гирляндами своих па. Я видела, как Ифижения мелкими шажками, тяжело дыша, направилась в глубь комнаты и стала расставлять на столике стаканы. Эдуарда приготовила пунш. И себя я видела, постаревшую, но в то же время сохранившую какую-то непонятную наивность, которая позволяла мне вести себя естественно в кругу знакомых лиц. То одно, то другое вдруг открывало мне что-то новое в этом давно прошедшем вечере. Я обогнула дедушкино кресло, обняла за шею. В ответ он приветственным жестом поднял руку с ладьей, которой собирался ходить.
– Вы знакомы с этой моей внучкой, профессор? Она у нас самая большая умница в семье, да, детка?
Немец (он оказался выше, чем мне представилось сначала) напомнил, что нас уже знакомили, и, лукаво улыбаясь, сообщил, что Эдуарда много обо мне рассказывала. Я не поверила ему, но вынуждена была опустить глаза под его проницательным взглядом. Он повернулся к дедушке, который еще не поставил ладью:
– Ваш ход.
Тут Эдуарда меня заметила и принесла стакан пунша. Она была такая молодая с распущенными волосами и без всякой косметики, что мне показалось – вот она, сама юность. Она быстро поцеловала меня и протянула стакан: попробуй, кажется, я переложила сахара, не слишком сладко? Бабушка позвала меня присесть на табуретку у рояля, за ним я уголком глаза заметила большие часы, они показывали девять. В стакане на иссиня-красной жидкости плавала слива без косточки.
– Ну пей же, не отравишься, – велела она, и смех ее был так доверчив, что я поняла всю несправедливость течения времени, мне хотелось вскочить и остановить маятник: стой! Я выпила пунш, разгрызла ледяную сливу и проглотила кусочки еще каких-то фруктов – Эдуарда хранила в тайне рецепт этого напитка.
– Осторожно, дедушка, – сказала я, – у тебя конь под угрозой.
Возлюбленный Эдуарды подмигнул ей:
– Коня уже не спасти.
Дедушка посмотрел на коня. Потом на меня. И, потрясая рукой, изобразил гнев, которого, конечно же, не испытывал. Он обвинил меня в том, что в нашей последней партии я смошенничала, да-да, смошенничала! Неужто я думаю, что он не заметил? Ты улучила момент, когда я пошел за свитером, и передвинула ладью, которая прикрывала мою королеву! Иначе разве я проиграл бы так позорно?
– Она украла у дедушки ладью! Украла ладью! – закричала Ду́ша, прыжком приблизившись к нам и снова отбегая, как бы в ужасе, изогнувшись и распахнув руки, словно ее подхватил ураган. – Она украла у меня зеркало, а у дедушки – ладью!
– Украсть жениха у двоюродной сестры куда хуже, чем ладью, – прошептала Эдуарда, беря меня за руку.
Мы отошли к окну. Глаза у нее были фиолетовые, как пунш. Я опустила веки, Эдуарда, мне так хотелось объяснить тебе все, но у меня духу не хватало, а теперь слушай: он сказал, что вы разошлись, что у вас все кончено.
– Он это сказал?
– Я не виновата, Эдуарда, когда у нас все началось, я была уверена, что вы порвали, что больше не любите друг друга, я не думала, что предаю тебя!
– Да?
Я увидела звезды совсем близко. И близко пахнуло ароматом ночи, этот запах вернул мне ощущение целостности, я стала настоящей. Я посмотрела Эдуарде в лицо, первый раз я посмотрела ей прямо в лицо. Надо ли говорить? Правда надо? Мы глядели друг на друга, и мои мысли переливались по моей руке в ее руку. Да, я была ревнива, не уверена в себе, хотела как-то утвердиться, а вышло из этого только разочарование и муки. Родриго (о боже, Родриго!) был моей любимой любовью, пусть это была любовь суматошная, внезапная, безумная, но любовь. Я думала, что смогу освободиться от тебя, что я придумала выгодный обмен, но я плохо рассчитала, довольно быстро я поняла: предательство губит любовь. Ты была всюду, Эдуарда, – на улице, в ресторане, в кино, в постели. Однажды мне почудилось твое дыхание. Это становилось невыносимым, и как-то раз, когда он зашел в кабинку послушать пластинку, я не выдержала и сбежала – мы были в магазине, покупали пластинки, я хочу поставить эту, сказал он, входя в застекленную кабинку, подожди меня. Я отошла к витрине, словно что-то разглядывала, и решилась – сбежала, опустив голову, не глядя по сторонам. Эдуарда, скажи, что веришь мне, скажи!
Ее потемневшие глаза постепенно светлели. Теперь все хорошо, Лаура, мы снова вместе, казалось, говорила она. Теперь мы навсегда вместе – она сжала мне руку. Но больше печалиться мне не дала. Эдуарда взяла кусок бисквита, который принесла Ифижения, поднесла к моему рту: ешь, ты очень худая, тебе надо побольше есть, и не грусти. Я вдруг почувствовала себя совсем никчемным человеком: ладью у дедушки украла, сказала я, но тут же поперхнулась бисквитом. Эдуарда расхохоталась так же, как на кукольном чае, когда я проглотила чайничек для заварки. Ее браслет – золотое кольцо – зацепился за мое платье, и она безуспешно попыталась освободить его, ладно, пусть тебе останется в знак нашего нового союза, ты ведь всегда любила такие символы. Браслет, уже отцепленный от платья, долго не снимался с руки. Это было цельное кольцо, надевалось прямо на руку, а теперь не снимается, потолстела я, что ли? Я потолстела от счастья, я очень счастлива с моим немцем, чудесно, правда? Огонь камина отблескивал в ее лице, как в люстре, как в зеркале: я так люблю, что мне хочется кричать! Она обхватила меня и закружила в танце, мы хохотали как сумасшедшие, пока не оказались возле рояля, и Эдуарда передала меня бабушке – посиди здесь, я пойду выручать моего любимого, а то дедушка опять засадит его за шахматы. Вдруг она стала серьезной и сжала мне руку.
– Скоро появится Родриго.
– Кто? – спросила бабушка. Она подвинулась, чтобы я села рядом с ней. – Кто появится?
– Родриго, – ответила Ду́ша, мягко всплеснула руками и опустилась на подушку. Она наклонилась завязать ленту на туфле, и я увидела малыша на ковре. Он был в пижаме и играл разноцветными кубиками. Был ли он здесь, когда я пришла?
– Ты похудела, Лауринья, – посетовала бабушка, изучая меня любящим, но придирчивым взглядом. Не слишком ли я накрашена? Куда лучше было бы обходиться без косметики, как Эдуарда. Почему я так дрожу? Ты совсем замерзла, детка, выпей чаю, сказала бабушка, протягивая мне чашку. Это из-за него ты так нервничаешь? Из-за Родриго? Имя она произнесла совсем тихо.
Ее аккуратно уложенные волосы отливали сиреневым, и я подумала о фиалках. Она старалась успокоить меня так же, как успокаивала в детстве, приходя пожелать мне спокойной ночи, она говорила, что никаких привидений нет, все это выдумки, спи спокойно. Родриго? Но он же вылечился, не беспокойся, было ухудшение, и очень серьезное, я не скрываю, но все прошло. Все прошло. Вчера, например, мы с ним беседовали, он собирается снова приступить к занятиям, строит разные планы, сказала она, но я увидела в ее глазах (или в своих?) какую-то затаенную мысль. На миг мне почудилось, что вся она соткана из влажной сиренево-голубой, как ее волосы, пряжи. Погоди, не уходи! – попросила я, а может, и крикнула. В камине огонь постепенно затухал.
– Иногда страх возвращается, – сказала я.
– Но чего же ты боишься, дорогая моя? Ты не влюблена? Тогда тебе надо влюбиться, – сказала она, поглядывая на мои руки. – Заветного колечка нет? И никого нет? А вот Эдуарда, она же твоего возраста (бабушка задумалась, вертя в руках пенсне), разве вы не одних лет? Я всегда думала, что вы ровесницы, Ивон была беременна, когда твоя мать ждала тебя… (Она посчитала по пальцам, но сбилась.) Я хотела сказать, что Эдуарда так внезапно влюбилась, вообще все это как снег на голову. Они поженятся в декабре, чудесно, правда?
Голос ее звучал уже по-иному; она рассказывала подробности: после свадьбы они поедут в Германию, его родители живут там в городке с забавным названием Ульм, а после визита к родителям они собираются путешествовать по всей Европе. Ду́ша спит и видит, как бы поехать с ними, она мечтает учиться балету в Париже, проказница! Только не нравится мне, что они собираются лететь самолетом, что за страсть у молодых к этим самолетам? Насколько лучше пароход, по морю так приятно путешествовать, я до сих пор помню, как мы с дедушкой плыли в Италию на итальянском корабле, сколько было всяких игр, затей, праздников! А лучше всего было сидеть на палубе в шезлонге, прикрыв ноги пледом, и читать какой-нибудь роман Конан Дойла. Или просто смотреть на море.
– Он еще думает обо мне?
Бабушка помедлила. Потом сложила, как книгу, раскрытые ладони. Кто? Родриго? Да, думает, но не так, как прежде, без боли, без упреков, он очень изменился после попытки к самоубийству. Если бы он мог куда-нибудь поехать, попутешествовать по морю на корабле вроде того, итальянского, нет, она не помнит названия, смешно, правда? Но чаек не забыла. И ветер тоже.
– Где он достал револьвер?
Слово «револьвер» ударило ее в грудь, как чайка. Или рыба. Она испуганно стряхнула крошки бисквита с платья. Вытерла уголком носового платка каплю чая, упавшую на клавиши. Револьвер? Откуда же ей знать? Он был всегда таким скрытным мальчиком, выдумал себе какой-то особенный мир и никого туда не пускал.
– Он меня звал туда, но я отказалась.
Ду́ша оперлась на локти и подползла по ковру к самый моим туфлям.
– Какая прелесть эти золотые каблуки! – сказала она знаком попросив меня нагнуться, и шепнула на ухо: – Пуля прошла совсем рядом с сердцем.
– Они попадут туда в самые морозы. Если бы они плыли пароходом, они успели бы привыкнуть к перемене климата, – вздохнула бабушка. Она резко обернулась к Ду́ше, которая показывала на рояль – хочу танцевать, играй, играй! Подожди, детка, если тебе отдых ни к чему, то мне все-таки надо передохнуть.
Я посмотрела на тяжелые шторы. На горку, которая, по-моему, потускнела под тонким слоем пыли. Время вас не коснулось, сказала я. Вы все такие же. Такие же.
– Рояль изменился, – откликнулась бабушка, улыбаясь и беря звучный аккорд. – Я его настроила, помнишь, какой он раньше был? А ты ничего не знаешь, потому что не навещаешь меня. Я болела, выздоравливала, снова болела, а ты ни разу даже не позвонила. Я могла бы умереть, а ты бы и не узнала, потому что ни разу не подняла трубку, чтобы справиться, как поживает бабушка.
– Бабушка, дорогая, ты же знаешь, как я вас всех люблю. Я и правда надолго пропадала, но я же люблю вас.
– Я знаю, Лауринья. Но мне бы хотелось доказательств, это для меня так много значит.
Ду́ша скроила рожицу:
– Нехорошо, Лаура! Красная Шапочка пошла через лес, где жил волк, только для того, чтобы отнести своей бабушке пирог. А бабушка ее всего-навсего простудилась, ведь правда, простудилась, и все? – Ду́ша встала на пуанты, собираясь танцевать, и улыбнулась: – Она не отвезла Ифижению в Апаресиду, не отдала мне зеркало, украла у дедушки ладью, у Эдуарды – жениха и не навещала тебя.
– Танцуй, танцуй, Ду́ша, – сказала бабушка и заиграла какую-то рваную, диссонирующую мелодию. – Начинай!
– А кроме того, она еще оказалась femme fatale [1]1
роковой женщиной (франц.).
[Закрыть], – скороговоркой добавила Ду́ша и представила, будто берет пистолет, наводит его себе в грудь и спускает курок. Пум! (Она покачнулась, уронила воображаемый пистолет, вытянулась на подушках, прижала правую руку к груди, левой слабо взмахнула в прощальном жесте.) – «Я покончу с собой в марте, если ты будешь и впредь холодна», – продекламировала она задыхаясь. Потом вскочила: – Почему именно в марте? Кто его знает, но если поэт уверен, что в марте, пусть так и будет… (Она отбежала, соединив руки над головой.) В марте или в апреле?..
– Прелесть что за девочка, но немного утомительна, – прошептала бабушка, наклоняясь поцеловать меня. – Эту музыку я сама сочинила. Тебе нравится? Я назову ее «Желтый ноктюрн».
Когда я собралась подойти к камину, огонь вдруг вспыхнул, точно из последних сил старался разгореться поярче. Ифижения коснулась моей руки, я думала, она хочет еще чем-то угостить меня.
– Родриго пришел.
Я закрыла лицо руками, но все равно видела его, одетого в неизменные потертые джинсы и блузу с заплатами на локтях. Он взял мои руки, отвел от лица. Глаза его горели как угли, но улыбка была прежняя. Он ждал. Когда я наконец смогла заговорить, угли уже подернулись пеплом.
– Я отвергла тебя, Родриго. Я предала тебя и предала Эдуарду. Но мне хотелось бы, чтобы вы знали, как я вас обоих любила.
Он пригладил мне волосы, поднес спичку к сигарете. Усмехнулся:
– Кого же и предавать, как не самых близких? – Он продолжал уже серьезно: – Мы были очень молоды.
Были? Я подняла голову. Я уже не боялась, что он меня увидит, пусть глядит, как меня потрепала жизнь, значит, он знал? Я услышала свой голос откуда-то издалека:
– Я всю ночь каялась, не хватало только, чтобы ты… О боже! Мне так надо было увидеться с тобой. – И я положила руку ему на грудь.
Он вздрогнул. Тогда я вспомнила. Больно еще, Родриго? Перевязки не кончились? Он дал мне стакан с пуншем и заставил выпить: не нужно беспокоиться, просто он недотрога, а у всех недотрог это место самое чувствительное, да и шрам медленно зарубцовывается.
Говорить нам не надо было. В душе у меня (и у него) царило спокойствие. Тишина. Я озябла и пошла за шалью. А когда вернулась, его уже не было. Где Родриго? – спросила я Ифижению. Она вела за руку упорно сопротивляющегося малыша. Где Родриго? Ведь он только что был здесь!
– Тетя, смотри, я умею показывать быка! – крикнул малыш, приставив ко лбу два пальца. – Смотри, я бык!
Все вдруг покатилось куда-то невероятно быстро. А может, медленно? Я видела, как дедушка прошел к двери в глубине гостиной, поднял с пола ключ, положил его на прежнее место и вышел, закрыв за собой дверь. Потом мимо меня с тростью прошла бабушка в пенсне, кивнула мне и, оставив ключ на старом месте, исчезла вслед за дедушкой. Я видела, как Эдуарда помогает жениху надеть плащ, но куда же вы все? Однако она либо не расслышала, либо не поняла. Эдуарда и немец, смеясь, направились к двери. Ду́ша проскочила между ними, схватила ключ, стала на одно колено, ключ положила на другое, поклонилась, как средневековый паж, предлагающий свои услуги. Я отвернулась, мне больно было смотреть на это. Мне было стыдно, и я не обернулась, когда прошла Ифижения, волоча за руку упиравшегося мальчика – он не хотел прекращать игру, – нельзя, мой хороший, не капризничай, веди себя как следует. Слезы застлали пирамиду, которую он воздвиг на ковре. Когда я снова смогла смотреть, в гостиной уже никого не было. Я видела шахматную доску с незаконченной партией. Открытый рояль (доиграла ли она свой ноктюрн?). Книгу не камине. Недопитую чашку с чаем. Заколку, забытую Душей на подушке. Пирамиду. Почему предметы (и незаконченные дела) волновали меня сейчас больше, чем люди? Я взглянула на люстру – она погасла, и камин тоже.
Я вышла в парадную дверь и вдруг поняла, что за той дверью, куда они все исчезли, нет ничего. Там просто поле.
Я прошла по саду, который уже не был садом. Не было ни ворот, ни аромата. Тропинка (сильнее заросшая или мне показалось?) вела к шоссе. Двери машины распахнуты, фары зажжены. Фернандо закрывал канистру.
– Я очень долго?
Он надел пальто. Закурил сигарету. Долго ли меня не было? И как я вернулась оттуда?
Я села в машину и погляделась в зеркальце, осветив его фонариком, – косметика в полном порядке.
– Сколько времени?
– Ровно девять. А что? – спросил он, включая радио, и положил руку мне на колено: – Ты красавица, моя дорогая, но такая холодная, далекая… Что за мерзкая музыка! – воскликнул он, настраивая приемник на другую волну. – Интересно, каким ужином нас накормят? Сегодня мне хочется рыбы.
Через стекло я смотрела на Млечный Путь. Потом закрыла глаза. С силой сдавила браслет, который так и остался у меня на руке.
– Смотри, это не белка?! – крикнул Фернандо, возбужденно показывая на дорогу. – Вон там, видишь?
– Может, заяц?
– Для зайца слишком поздно.
И для белки тоже, подумала я или даже проговорила вслух. Но он меня уже не слышал.