Текст книги "Страх"
Автор книги: Лия Владимирова
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Издалека долго
Течет река Волга,
Течет река Волга,
А мне семнадцать лет…
При чем же тут Бегин?
Вот вчера в руках у психологов, когда они садились в машину, я увидела журнал – по-моему, это был «Огонек». Вот это – уместно. А споры о ближневосточных проблемах на таком фоне выпирают какой-то подделкой.
Надо изменить свою жизнь. Надо выпрыгнуть из этой неподвижности, где никогда ничего не случается, но всякую минуту может случиться. О, это знакомые слова: у нас никогда ничего не случается, – слова, знакомые по всей жизни моей! А куда деваться? Ведь мы приехали уже, приехали в этот поселок и будем здесь ждать, ждать… пока они за мной не придут. Как это будет? Что они скажут, войдя? Явится ли сначала психиатр? А может быть, он уже приходил, и не однажды – скажем, под видом какого-нибудь знакомого. Ведь приходит же иногда кто-нибудь. И ведь недаром мне задают вопросы: «Как вы спите?», «Вы когда-нибудь отдыхаете?»
Мне все кажется, что мы на каком-то временном забытом полустанке, и так трудно поверить, что все это уже окончательно, бесповоротно. Выскочить, выпрыгнуть из этой жизни – как выпрыгнула тогда из автобуса!
Там, в Москве, когда мне становилось слишком не по себе, когда я слишком боялась обыска, я уходила к матери. И сына увозила. Он на метро ездил в школу. Так бывало в те дни, когда муж уезжал в командировку. Прижавшись к матери, я чувствовала себя маленькой девочкой и – в безопасности.
Да… А однажды, уйдя из дома, мы позабыли выключить свет и перепугали знакомую. На дверной звонок ответа не было. Телефон (она позвонила из соседнего автомата) – тоже не отвечал. А свет в окнах горел. Вот она и решила, что у нас идет обыск…
И это была привычная обстановка жизни. И уж лучше бы там все и кончилось. Для чего же было продолжение? Продолжение – несвободное, продолжение той же неустойчивой, неопределенной, призрачной жизни.
Издалека долго
Течет река Волга…
Да, но как же так? Ведь мы сдали в Москве паспорта – в обмен на выездные визы, мы заполняли анкеты – на выезд в государство Израиль. Правда, билеты у нас были взяты на первое апреля – неверный, неверный день! Один только такой день и есть в году: «Первого апреля – никому не верю…» А я – поверила! Да как же можно было решаться брать билеты на первое апреля? Для чего? Есть так много чисел… обычных. Меня и тогда кольнула эта мысль, в кассе аэропорта.
– А может быть, возьмем на тридцать первое марта или на второе апреля? – сказала я мужу.
– Нет, отчего же, возьмем на первое, – ответил он. И взял! Однако в самой подготовке к отъезду и в проводах ничего необычного не было. У всех был такой вид, как будто нас в самом деле провожают в другую страну. Правда, моя мать не только не была подавлена, – ведь все-таки за черту провожает! – напротив, глаза у нее сияли. Как она могла быть такой приподнято-оживленной? Да и все остальные тоже… Разве не удивительно? Расставаясь, возможно, навсегда – прощаться беззаботно-легко! Может быть, они знали нечто такое, чего я не знала? Иначе – откуда такая безмятежность, такая, я бы даже сказала, ничем не омраченная праздничность? Ведь иные матери, даже в другой город провожая, в короткую командировку, и то тревожатся. Может быть, моей матери тревожиться было не из-за чего… Она – все знала. И ждала возвращения обратно (без меня, уже – без меня!) моего мужа и сына. Что же касается меня, то, возможно, она меня давно уже списала со счета. Потому и поддакивала, когда я твердила ей о свободе.
Чем бы дитя ни тешилось… Вот она, мать, и согласилась, чтобы, вместо немедленного заключения, мне дали поиграть в иллюзию свободы. Пусть, мол, поживет в своем золотом сне – не станем разуверять ее, если ей так легче. Действительность понемногу сама ее разуверит. И она добровольно отдаст взрослым свою игрушку. Зачем ее сейчас помещать в больницу? Ведь это всегда успеется. Пусть проявит себя в «свободных условиях» мнимой эмиграции – ведь такой опыт может пойти на пользу обществу и науке… Ведь если ей все равно предназначена больница, если ни на какое другое существование она не способна, почему не понаблюдать за нею в «свободных условиях», на пользу и благо других людей?
Вот так, возможно, рассуждала моя мать. Недаром она давным-давно пыталась меня обманом залучить в больницу. А о родственниках мужа, тоже нас провожавших, говорить не приходится: кто я для них? Чужой, лишний человек.
Но как же я могла поддаться? Как же я согласилась на отъезд, то есть на заточение? Я поверила мужу, поверила матери, поверила в новую реальность. Да, я поверила, что я свободный человек. По законам этой своей веры я и жила. Сумасшествие это или природная доверчивость?
Надо было обратить внимание на то, что там, в аэропорту, моя мать и другие провожавшие непрерывно улыбались. Не поздно было и в последнюю секунду – даже уже и после того, как таможню прошли – броситься назад, за барьер, разомкнуть этот круг, отказаться от визы. Во всяком случае, можно было попытаться. Но нет! Шло первое апреля, и все шло своим чередом.
Попрощавшись, мой муж, я и сын поднялись мимо пограничников наверх и остались там, как я полагала, уже как бы за границей. Мы ждали рейса – как мне было сказано, «на Вену». Рейс задерживался из-за тумана. Так сообщили. Впрочем, если это был не совсем обычный рейс, то не мне знать о причинах задержки…
Наконец, объявили.
И мы – взлетели!
Огромный самолет был почти что пуст – не слишком ли это большая роскошь – отправлять почти пустой самолет? Вот этот факт должен был меня тогда удивить, но не до того мне было. Ведь я как с горы неслась. Какая-то невесомость, легкость почти полного отсутствия. И в то же время чувство нереальности происходящего. В самом ли деле там, внизу, навсегда осталась мать? Нет… Просто все как в страшной сказке с благополучным концом, от которой дух захватывает, но о которой все-таки знаешь, что она – сказка… Это опьянение невесомостью, когда тело становится, можно сказать, бесплотным (шутка ли? перелететь, перескочить через границу!), когда возбужденная мысль ясна и все худшее, казалось бы, позади. Никакого чувства утраты, да, никакого осознания конца той жизни! Нет двери, навсегда захлопнувшейся, только – небывалая легкость, радость в сердце, весенний хмель под ногами.
А ведь должна была бы я обратить внимание на то, что самолет, огромный самолет, почти что пуст… В нашем салоне, кроме нас, никого и не было. Еще несколько человек – в соседнем салоне. И это – все? Такого, надо полагать, в нормальных условиях не бывает. Иное дело – спецрейс… Тогда и «пассажиры» в штатском – не кто иные как сопровождающие…
Первое апреля подходило к полдню. Самолет пошел на посадку.
Муж повернулся ко мне и сказал:
– Вена.
Вена!
Мы спустились по трапу. О, теперь-то я полагаю, что приземлились мы не на австрийской земле. Недаром к нам сразу подошел рослый светловолосый человек, и муж представил мне его как своего двоюродного брата, бывающего в Вене в командировках и приехавшего специально в аэропорт, чтобы встретить нас. Не слишком ли нарочито такое совпадение? Тут есть натяжка. Брат по делам приезжает из Израиля в Вену – именно ко времени нашего приезда. Именно в этот день оказаться в Вене, именно в этот час приехать к самолету!
Муж и его «брат» задержались у служебной конторки аэровокзала (зачем? Для какого оформления?), а затем «служащая Сохнута» пригласила нас в автобус. Рослый «брат» тоже сопровождал нас.
Автобус был маленький, спереди и сзади его конвоировали мотоциклисты; муж сказал, что этот эскорт – для защиты от возможного нападения террористов. И я, разумеется, поверила. Теперь-то я чувствую, сколь странен был этот «почетный» эскорт… Самый факт присутствия мотоциклистов должен был мне ясно показать, что мое заточение уже началось.
Автобус мчался мимо свежевспаханных полей, все дальше и дальше, мимо каких-то предместий. Город оставался в стороне, а мы направлялись куда-то в глушь, и вот уже среди деревьев замелькали причудливые башенки позеленевшего от старости замка.
– Замок Шенау, – сказал мне муж, и автобус остановился.
Парк был весь огорожен, вдоль забора расхаживали вооруженные солдаты с овчарками.
– Это охрана от террористов, – сказал муж. – Солдаты австрийские, но с израильским оружием.
И я, разумеется, поверила.
Сам «замок», а вернее – пересыльный пункт, был очень запущен и переполнен. В каждой из комнатушек стояло по множеству коек. В столовой тоже было множество народу, сидели мы все за длинными столами. Безотрадный вид был у этой столовой, по-тюремному безотрадный! Не радовали и лица окружающих. Привычные лица, и почти все – люди простые. Вид у них был подавленный. Пересыльный пункт…
Возможно, этим людям заранее, еще до нашего прибытия, – сообщили, что сюда привезут преступницу, эскортируемую мотоциклистами, и велели помалкивать. Вполне понятно, что эти люди (как и мы все) привыкли молчать и слушаться, молчать – и подчиняться. Поэтому они как бы и не обращали на меня внимания, сосредоточенно-хмуро доедали свой обед.
А выходить из «замка» нам было запрещено – опять-таки (так объяснил муж) по причине возможного нападения террористов…
Вот она, моя неосторожность, вот оно, мое легковерие! Служащим, называвшим себя «представителями Сохнута», я рассказывала о несвободе там, в ответ на их настойчивые расспросы о Москве и об отъезжавших. В подобном-то «замке», под охраной солдат с овчарками, говорить о прошлой несвободе! А они – служащие – слушали и кивали. На правах «работников Сохнута» снабдили нас и запрещенной литературой – журналом «Сион», например, о котором я слышала в Москве, но которого ни разу раньше не держала в руках.
А выходить за ограду «замка» было строжайше запрещено!..
– Хочешь, свободно послушаем «Свободу»? – включив приемник, спросил меня муж.
Я согласилась: ведь – границу пересекли!
А из приемника донесся знакомый рев! Те же глушилки и той же силы, что и в Москве. Заслышав этот мощный и плотный рев, кто бы не сделал выводов? Но не я, не я. Я легко поверила мужу, что советские глушители заполнили эфир и что из-за них слушать передачи на русском языке и в Австрии довольно затруднительно.
В нашей «австрийской» комнатке стоял такой рев и такой гул, будто бы колонны танков шли в наступление.
Они продолжали говорить со мной языком привычной мне системы, а я лепетала на своем жалком личном языке…
На рассвете мы прибыли, как сообщили мне, – «в Лод».
Когда мы спускались по трапу, мне в голову ударил запах цветущих цитрусовых. Свобода, Земля Обетованная, исполнение надежд… Если бы – так!..
Почему я поверила на слово, что мы прибыли «в Лод», а вот своим ушам, заслышавшим знакомое, по стольким годам жизни привычное – глушилки, – отказывалась верить?
Иногда мне кажется, что переезд, Израиль – это все только в моих искаженных представлениях, а на самом деле я давно в больнице. В таком случае «Парни, парни, это в ваших силах» – напевает под дверью врач или санитар. И никуда мне не выпрыгнуть. Что может сделать человек, привязанный к больничной койке?
В таком случае я больна Израилем, Израиль – моя мания, моя навязчивая идея. Да, но дом! Жизнь с мужем и сыном! Что ж, в таком случае, может, и это мне только кажется. Нет, нет… Такое казаться – не может. Когда у нас дома нет обеда, это мне казаться не может. Такие будничные конкретные подробности. И когда сын мне дерзит, мне это тоже казаться не может. Допустим, мне кажется, что с приятелем он говорит на иврите. Но мне-то он дерзит по-русски. «Ты ведь знаешь, что я плохой», – говорит он с вызовом. И усмехается. Невозможно, чтобы это было в больнице.
Больница? Нет… Больница – это мое будущее, это, так сказать, в перспективе. А пока что я сижу на тахте, прикрывшись домашним пледом.
Какие, однако, фантазии рождаются от одиночества, от тишины!
Несомненно одно: в руках у психологов, когда они садились в машину, был журнал «Огонек».
Сама о том не подозревая, я выступила перед комиссией. Врачей. Да, я выступила перед комиссией врачей, в этом уже нет никаких сомнений. «Встреча» состоялась в так называемом клубе. В зале было всего несколько человек – слишком мало для «встречи с читателями», но для консилиума вполне достаточно. Я начала читать. Собравшиеся смотрели на меня пристально, остро и в то же время с каким-то особенным, профессиональным безразличием. Им неважно было, что я читаю. Вообще встреча была пустой проформой. Однако я заставила себя думать, что передо мной читатели, любители стихов, – иначе как же я смогла бы читать?
Почему я вообще согласилась на эту встречу? Было инстинктивное желание что-то улучшить, повернуть, поверить, что я – в Израиле. И стихи я читала, обращенные к Израилю: вот, дескать, взгляните! Я-то к вам – всей душой, и строчки у меня – вполне разумные!
Но чем дольше я читала, тем все более колючими становились глаза собравшихся. Если бы кто-нибудь улыбнулся! Если бы меня о чем-нибудь спросили!
Нет, никто не улыбнулся и никто ни о чем не спросил.
И напрасно было чего-то ожидать – хорошего, доброго, непредвиденного. «У нас никогда ничего не случается». Сбывались, сбывались эти слова! Сбывался весь опыт жизни.
Когда мы с мужем возвращались домой, шедшие за нами по пятам незнакомые люди громко говорили:
– Даже врачи пожалели.
Пожалели? Как это понять? Пожалели – то есть не схватили тут же на месте? В таком случае действительно пожалели. Дали отсрочку. Не увезли… Ничего мне не сделали… Только смотрели. С пристальным, цепким вниманием смотрели!
Можно ли так жить? И ведь никто не поставил в известность, что вместо любителей стихов соберется комиссия врачей. Но я догадывалась… Да, я заранее предчувствовала это! Я не хотела ехать. Я не хотела выступать. Но ведь, согласитесь, сидеть дома – всегда, в неизвестности, в ожидании – тоже невмоготу… Страхи усиливаются.
Да, мне ничего не хотят объяснить, но дышать не дают.
Гражданин пенсионер бессменно дежурит под окном. То прохаживается по дорожке, то сидит у подъезда. Мне скажут: «Он выходит из дома просто так, подышать воздухом». Нет, ничего подобного! Просто так – незачем бессменно находиться под моим окном. Может быть, он ждет, когда я, наконец, разобью стекло – и тогда можно будет с полным правом увезти меня в больницу. Или совершу какие-нибудь иные поступки, опасные для окружающих. Вот он и маячит под окном, и ждет, ждет.
Муж любит разговаривать с ним. О чем они говорят вдвоем, когда я вижу их под нашими окнами, но голосов не слышно? Не знаю, но можно догадываться… Можно предполагать…
Только почему же все это так долго? Ведь если меня надо убрать, то совсем ни к чему эти долгие четыре года.
Мне оставлена видимость свободы: я могу выходить на улицу, и даже одна. Но на улицу выйти – все большее для меня мучение. Совсем стало невмоготу всегда проходить мимо гражданина пенсионера, быть постоянно в сфере его наблюдения. И я не хочу смотреть сквозь жалюзи, как он дежурит под моим окном!
Единственная возможность разомкнуть этот круг – все-таки, в конце концов, написать официальное письмо – к тем, кому ведать надлежит, – пусть мне, наконец, предъявят обвинение!
Я-то знаю, что на мне никакой вины нет, кроме моего «инакомыслия». Но и этого для них достаточно, более, чем достаточно! Пример – Некипелов, которого за единственный экземпляр стихов подвергли принудительному помещению в институт Сербского. Вот о чем я должна была помнить!
Бывают минуты, когда я готова написать опровержение (кажется, это так называется?). Дескать, раскаиваюсь в своем образе мыслей, сожалею и так далее. Не ведала, что творила. Может быть, после этого гражданин пенсионер перестанет караулить под окнами?
Нет… Смешно и надеяться.
Я пересекала двор. В одной из машин, стоявших во дворе, сидел водитель. Он явно чего-то выжидал. Он подождал, пока я подойду поближе, а затем неожиданно дал задний ход и стукнул другую стоявшую машину. Спрашивается, для чего ему это понадобилось? Если он хотел развернуться, то места во дворе вдоволь. Вся широкая площадка была почти пуста. Нет, он расчетливо выждал, пока я приближусь, а затем, примерившись, саданул другую машину. Ясно, что дело хотели представить так, будто бы я (я!) пыталась броситься под машину. И тогда, дескать, водителю ничего не оставалось, как дать задний ход и наехать на чужую машину. Явно сфабрикованное дело!
Как видите, пускаются во все тяжкие, чтобы уличить меня. И свидетели есть: тут же, неподалеку от дома, меня встретили соседи, которые при случае подтвердят, что у меня был «безумный» вид.
Такая бессильная, разъедающая горечь. Очень мне нужно было в своем же дворе кидаться под машину. Нет, если я подумаю об уходе из жизни, я придумаю что-нибудь не такое нелепое. Но они, видя, что я веду себя как нормальный, благоразумный человек, пускаются во все тяжкие.
А то еще – такой случай. Мы с мужем шли по поселку, и вдруг какая-то женщина, растрепанная, в халате, бросилась при виде меня к забору хибары, мимо которой мы проходили, и принялась протяжно выкрикивать что-то. Что же, они рассчитывали, что я остановлюсь возле нее и тоже начну завывать? Нет, я осталась внешне спокойной: не замедлила шага и не ускорила.
Вот какими игрищами занимается наше родное ГБ!
Меня мистифицируют.
Мне подбрасывают большие палки (то там, то здесь они валяются на дороге) в надежде, что я воспользуюсь ими. Вот и психолог как-то вылез из своей машины с большой, увесистой палкой в руках. Они надеялись, видимо, что я перепугаюсь, – может быть, выхвачу палку у него из рук.
А тощий сын психологов (тоже психолог) принялся как-то, вылезая из своей машины, скручивать, поглядывая на меня, толстенную проволоку.
Всех провокаций не счесть.
Мальчишка возле магазина, едва я приблизилась, вдруг опустился на четвереньки и несколько раз прошелся так вокруг клумбы.
Женщины, живущие в нашем и в соседнем доме, то и дело выходят во двор в халатах, очень схожих с больничными. И не только во двор: и в проулке, и возле магазина можно встретить женщин в халатах.
В парикмахерской, куда я зашла как-то через силу, девчонка-парикмахерша строила мне рожи (я видела, видела в зеркало), а затем стала поливать мне голову не теплой, а холодной водой, пока ее не остановил пожилой старший парикмахер, сам домывший мне голову.
Значит, я публично объявлена невменяемой (даже незнакомая парикмахерша знает меня и кривляется!), и все ждут, чтобы я как-нибудь порезче проявила свое помешательство.
А разыгранный пожар в автобусе? Они даже действительно подожгли какую-то бумагу, и бумага загорелась на сиденье. Несколько человек закричали: «Пожар!» – и принялись хлопотать вокруг, гасить сумками. Они таким образом хотели спровоцировать меня, вызвать какой-нибудь аффект.
Так что меня не только толкают в болезнь, но теперь пошли дальше – стараются вызвать меня на какую-нибудь безумную выходку. И кто знает, может быть, они своего добьются. Хотя я сдерживаюсь, изо всех сил сдерживаюсь!.. Я все должна скрывать: и свою горечь, и свой страх, и свое удивление.
А муж ведет себя так, будто ничего особенного вокруг меня не происходит. Правда, он подолгу и словоохотливо беседует с психологами, иногда поднимается к ним наверх, и я жду его обратно с замирающим сердцем. С тощим сыном психологов, когда тот подруливает на своей гладкой машине, обменивается, вытянув руку, знаком-приветствием. Свой – своего встречает?.. А семнадцать лет жизни со мной, а сын? Это – не останавливает мужа, он вытягивает руку, приветствуя тощего сына психологов.
В какую ловушку я попала! И нет выхода, и не будет выхода, как в московском метро, где и таблички висят: «Выхода нет». Да, выхода нет и не будет; если только я и в самом деле не решусь на какую-нибудь крайность.
Я начинаю все яснее осознавать, что живу не в Израиле (ибо не могло бы в свободной стране, в свободном мире вокруг меня твориться такое), я осталась в ведении тех, от которых пыталась уехать.
Вокруг меня нет друзей и нет знакомых, а есть – служащие. Одни из них более человечны, другие – менее, и только. Выезд из СССР оказался обманом, фикцией, а шумящий вокруг меня иноязычный мир – гигантская мистификация. На днях по телевидению – сквозь иврит – громко прозвучал гимн Советского Союза.
Я не понимаю, для чего им все это понадобилось. Может быть, из меня хотят сделать преступницу, навалить на меня неизвестные мне преступления? Какие? Я никогда ничего не украла, я никого не убила.
Граждане судьи, я прошу не милости, а правосудия. Я виновата только в своем образе мыслей. Никакого иного преступления на мне нет. Если вы думаете иначе, призовите меня к ответу. Задавайте мне любые вопросы. Я помню всю свою жизнь. Вы всегда сможете мои ответы с легкостью проверить. Отзовите отсюда моих конвойных – человека с собачкой, психологов, гражданина пенсионера. Расконвоируйте меня для того, чтобы я получила возможность дать свои показания. Если вы не верите мне, проверьте меня, сопоставьте мои ответы с фактами. Для вас это никакого труда не представляет: вы знаете о каждом человеке все. Разве не нелепость предполагать, что я совершила иные против вас преступления, кроме моего так называемого инакомыслия? По моим ясным, конкретным ответам вы поймете, что подобное предположение – нелепость. Но нет, ни в коем случае не верьте мне на слово, а именно призовите меня к ответу. Я готова отвечать за все, что я действительно совершила. За каждое свое необдуманное слово.
Граждане судьи, Потьма была бы для меня сейчас благодеянием, – так объявите же мне мое преступление и определите мне наказание! Я не борец. Я не знала, что мои мысли и слова приведут меня к пропасти. Да, я готова отвечать за свои слова по закону. Граждане судьи, не можете же вы одну меня, единственную из всех живущих, поставить вне закона. Даже при Сталине не всегда убивали, иногда давали срок. Если меня нельзя простить, то меня можно помиловать, – то есть дать мне срок. Неужели нужно казнить меня сумасшествием?
Проявите же ко мне не сострадание, а только беспристрастность, то есть разберитесь заново и при моем участии в моем деле…
Далее, видимо, должна будет следовать моя подпись. И место моего проживания – не Израиль, как я думала прежде, а СССР.
Не Израиль, а СССР. Одна из его закрытых зон.
Но для кого же все это сооружено? Для одной меня? Нет, нет, невозможно… Должно быть, здесь есть и другие, подобные мне, и они тоже – взаперти, и у них – видимость свободы, и они – под неослабным наблюдением. Они есть, и даже, может быть, где-нибудь поблизости, но я ничего не знаю о них, я отделена от них.
Мне скажут: но ведь здесь все – другое. Другой климат, другая архитектура, другие растения… Ну и что ж? – возражу я. Советский Союз велик. Там тоже не везде все одинаково, и юг не обязательно должен напоминать мне срединную Россию, где прошла моя жизнь. И, наконец, главное: если бы я была не в СССР, а в любой свободной стране (в том числе и в Израиле), то за мной не было бы установлено широкого открытого наблюдения, за мной бы не следили, не убеждали бы меня, что я больна, не подталкивали бы к таблеткам и к лечебницам.
А ведь мне так хочется верить! Вот, например, когда мы с мужем были в Эйлате, в морском музее, я поверила, что я действительно в Израиле. Помню светящиеся плавники рыб за толщей иллюминаторов, помню, как взрослые по-детски радовались и смеялись, наблюдая этих причудливых рыб. Да, я верила тогда, что мы побывали именно на Красном море.
А дорога в Иерусалим? Суровые горы по обеим сторонам шоссе, щемящий запах сосен…
Многое я могла бы сказать о красоте этой земли, если бы не проникшее в меня отрицание, неверие в то, что это – та земля. А в таких условиях восхищаться ею – красками природы, например, – просто немыслимо. Красота – если одновременно с ней широкое открытое наблюдение, – превращается в уродство.
Мне остается тосковать по небесной красоте, небесному Иерусалиму.
Прочтете ли Вы когда-нибудь мои заметки? Или их у меня отнимут раньше, чем я сумею переправить их Вам? И как переправить? Ведь не на кого положиться! И рискну ли я послать Вам это письмо по почте?
До чего же давно не было письма от Вас!
Возможно, они действительно решили положить конец нашей переписке. Не имеют права! Даже по лагерным, тюремным законам – я имею право хотя бы на одно письмо в месяц.
Как сквозь дымку тумана, когда он рассеивается, начинают тут проступать знакомые черты. Как в «Красной шапочке», когда из-под съехавшего чепца показываются волчьи уши.
Микрофоны. Тут везде микрофоны. Круглые металлические крышечки у нас на стенах (да и в других квартирах, где мы бываем, в служебных квартирах!), под ними – провода. Напрасно муж уверяет меня, что это – доступ к узлам скрытой проволоки. Скрытой – это верно…
Подслушивающая аппаратура – не только в квартире, но и на улице. Я обнаружила это случайно. Как-то возле подъезда я встретила женщину-психолога, и она принялась, не скрывая своей заинтересованности и даже из себя выходя, едва сдерживаясь, выговаривать мне за то, что я не принимаю таблетки. Ей-то что за дело? Ведь она не видит меня по многим месяцам, я никогда к ней не обращаюсь. Откуда же такая горячность? Опять напрашивается вопрос: кому и зачем все это нужно?
Пока она распекала меня, на нас смотрели двое из окна соседнего дома. Молодые, розовощекие, уверенные. Смотрели и смеялись. Заметив, что я на них смотрю, один из них повернулся спиной к окну, зажав (отвлекающий маневр!) в каждой руке по апельсину. Но я успела заметить в глубине комнаты, на журнальном столике – микрофон. Вот, значит, как. Не только «дома» (есть ли у меня дом?), но и на улице фиксируется каждое мое слово.
А когда я вечерами иду к нашему подъезду, в нашем доме и в соседних домах, по мере моего приближения, начинают вспыхивать огни на лестничных клетях. Такие огни здесь обычно зажигаются, когда кто-нибудь спускается или поднимается по лестнице. Но нет, – никого в подъездах! Никто в дома не входит и не выходит. А огни загораются. Значит, это – сигнальные, караульные огни, или как уж они там называются… Вот ведь какая мне честь. При моем появлении зажигаются! Эта сигнализация помогает слежке за мной.
А множество машин, больших, официальных, без конца курсирующих под нашими окнами! Одни подъезжают, другие уезжают. Иногда машина делает круг под нашими окнами, разворачивается и, не останавливаясь и не высаживая никого, уезжает. Ее сменяет другая. Третья…
Для чего им, спрашивается, тут кружить – если не для дотошного специального наблюдения? А я-то в Москве боялась – иногда подъезжающих к дому машин! И Петя боялся. Больше меня боялся. Да какое же может быть сравнение? Тех, московских, машин куда меньше было. И не так уж напоказ они вертелись под окнами, как эти.
А номера машин? Как же я раньше не замечала? Они такие же, как московские – разве что буквы убрали. Не может быть, чтобы в другой стране номера машин отличались только отсутствием букв. Да и машины сами – такие же, как московские, только названия на них другие: «Форд», «Пежо» и еще всякие… Но модели – все те же, и под заграничными буквами «Форда» или «Пежо» выпирают, мне кажется, те же бока «Волг», «Москвичей», а то и «Чаек». А на машине психологов (это – «Волга», хотя и написано на ней «Форд») есть круглая бумажная пришлепка, прямо на ветровом стекле, с надписью «Адлер», Адлер! Советский южный причерноморский город! Значит, они даже и не скрываются, прямо указывают адрес! Я долгое время боялась показать мужу эту пришлепку с названием города, боялась последней ясности. Все-таки предположение, при всей мучительности, легче, чем полная уверенность. Но однажды не выдержала. Показала. Адлер! Такая, знаете, круглая бумажная пришлепка. На двух языках. По-английски и на иврите. Я думала, что муж смутится или выйдет из себя (заранее этого боялась!), но нет, он спокойно объяснил мне, что Адлер, в данном случае, название какой-то фирмы… Как я хотела бы поверить мужу, ведь я так привыкла верить ему, но в данном случае – просто не в состоянии.
А на некоторых коробках с продуктами я ясно увидела чуть измененный, несколько повернутый, но отчетливый знак – серп и молот! Его же я увидела и на придорожных огромных щитах, на которых надписи на иврите – о том, например, что в этом месте – строящийся район… Как же мне серп и молот не узнать? Да хоть вниз головой изобрази его, не узнать – невозможно… Но как же я раньше не замечала? И для чего, для чего весь этот маскарад?
На улицах – «арабы» в национальных одеждах и «верующие евреи» в лапсердаках и цилиндрах. Не часто, но встречаются. Для чего все эти шутовские переодевания? Этот гигантский маскарад… Эти затраченные силы и средства – для того, чтобы обмануть одного человека! Немыслимо, невозможно. Только искривленное сознание способно такое вообразить.
Правда, иногда они и не маскируются. Например. Под нашим окном всегда дежурит большая закрытая машина с высоким решетчатым багажником. Я не выношу вида решеток и все-таки, словно для того, чтобы поедче растравить себя, подолгу гляжу из нашего окна на эту машину. Ее владелец живет в соседнем доме, развозит на своем зарешеченном грузовике сладости по окрестным магазинам… Муж не раз покупал у него, вопреки моей просьбе не делать этого, конфеты и печенье в больших железных коробках… Это уже изощренная выдумка: зарешеченную машину приспособить для развоза сладостей!
Сейчас, кажется, я начинаю понимать, к кому должна я адресовать свое обращение. К Вам! Очень может быть, что Вы – один из тех, от кого зависит моя судьба. Может быть, Вы читаете мои письма с напряженным вниманием, Вы ищете в них симптомы болезни… И может быть, от этого моего письма зависит, чтобы Ваше мнение обо мне изменилось, изменилось – к лучшему. И тогда, поняв, что мысли мои вполне ясны и память не искажена, Вы обратитесь к остальным – ко всем, кому ведать надлежит, обратитесь со своим беспристрастным заключением, повлияете на них своей уверенностью в том, что я – не виновата!
Я живу под неизвестным мне обвинением и лишена права произнести хоть одно слово в свою защиту. У меня нет и не было адвоката. Не было ареста, не было очной психиатрической экспертизы в условиях клиники. Ничего этого не было, а тем не менее я и арестована, и признана невменяемой, и на мне тяготеют тяжелые обвинения, – к этому убеждению меня приводят условия моей жизни, и в первую очередь – тот факт, что я с мужем и сыном совсем не в государстве Израиль.
Израиль!.. Если бы я могла, я, четыре года назад увезенная из дома, все-таки очутиться на твоей земле, своими руками коснуться древних камней, сердцем поверить, что, потеряв тот дом, я обрела новый!..
Я обращаюсь к Вашему разуму, к Вашему чувству реальности. Подумайте о том, что обвинения, может быть, ошибочны, что я погибаю здесь без вины, вернее – с единственной виной: со своим «образом мыслей», который не подходит им, а может быть, и Вам не подходит! Нет на мне иной вины, кроме моего «инакомыслия», нет и не было никогда!