Текст книги "Лже-Нерон"
Автор книги: Лион Фейхтвангер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Продолжай, мой славный.
Чтец поднял свиток, снова начал читать.
– Вышли этого человека, – настаивала Кайя.
– Ах, наша милая Кайя все еще здесь? – сказал, полузабавляясь, полускучая, Нерон. – Скажи же наконец, что тебе нужно, милая?
– Послушай меня, образумься, – настойчиво умоляла его Кайя. – Ты погубишь всех нас и прежде всего самого себя. Ослеп ты, что ли? Прекрати, бога ради, эту комедию и не превращай себя в посмешище перед этими варварами.
Чтец отошел в уголок; со страхом, с любопытством смотрел он на женщину, которая говорила с Нероном, потрясенная, видимо, до глубины души, отчаиваясь, борясь, заклиная.
– Я и прекратил комедию, – зевая, сказал Нерон. – А к чему ты продолжаешь играть ее, моя славная? Когда пьеса кончена, актеры снимают маски. Но играла ты хорошо, молодцом держалась. Ты имеешь право на ренту и получаешь ее. Полторы тысячи в месяц. Запиши это, мой милый, – приказал он чтецу.
– Слушай, Теренций, – заклинала его Кайя, – опомнись. Подумай, что ты с собой делаешь? На этот раз ты так дешево не отделаешься, как в ту ночь, когда ты прибежал с Палатина. И разве недостаточно тебе страха, которого ты тогда набрался? Тебе хочется второй раз это пережить? Но ведь ты этого не вынесешь. Дважды боги не простят такой дерзости.
Она подошла к нему почти вплотную, она тормошила его, она старалась его разбудить.
– Пойдем домой, Теренций. Там мы подумаем, как быть дальше.
Слова женщины, помимо его воли, встревожили его. Он оборонялся, досадовал на нее, досадовал на себя, зачем он велел впустить ее, ему хотелось ее ударить. Но он остался императором. Спокойно отстранил он ее, поднес к глазу смарагд, с интересом стал ее рассматривать, словно перед ним был какой-то редкий зверь.
– Она помешалась на своей роли, – решил он. – Мне рассказывали, как иногда актеры тоже вот так сходят с ума, слишком вжившись в роль Эдипа или Аякса. Можешь идти, моя славная, – обратился он кротко к женщине. – Будь покойна. Тебя не оставят.
И он похлопал ее по плечу. Кайя при его прикосновении начала дрожать, громко запричитала, не сказала больше ни слова, удалилась.
На следующий день Варрон посетил наконец "создание". Теренций слегка оробел, но виду, конечно, не подал. Сначала все шло хорошо. Варрон был весь – придворный, весь – к услугам его величества. Смиренно поблагодарил императора за то, что император удостоил его дочь Марцию великой чести, тем самым возвысив его, Варрона, до себя; тут же изложил императору программу свадебных торжеств, почтительно испросил его согласия на эту церемонию, к обсуждению которой он Теренция не допускал.
Вскользь давал он ему указания, как держать себя, чтобы как можно более походить на подлинного императора. Он намерен был советы эти бросить как бы мимоходом, не подчеркивая, но не мог удержаться, чтобы не вложить в них легкую иронию и презрение. И Теренций был уязвлен, даже сквозь свою маску. Варрон сказал ему:
– К сожалению своему, я вижу, что ваше величество прибегает теперь к смарагду гораздо чаще, чем раньше. Ваша близорукость, стало быть, с годами усилилась, тогда как обычно она с возрастом ослабевает. Правда, близорукость имеет свои преимущества: яснее видишь вблизи мелкие предметы. Вопрос лишь в том, – добавил он задумчиво, – не следует ли предпочесть дальнозоркость, свойственную нам, простым смертным...
Надменный Варрон не рассчитывал, что его прежний раб уловит в словах его издевку. Но презрение проникает и сквозь панцирь черепахи. На Теренций же не только не было панциря, но, напротив, у него была очень чувствительная кожа. Он опустил руку со смарагдом, доставлявшим ему много удовольствия и нередко выводившим его из затруднительных положений, сердито и беспомощно сдвинул брови и на протяжении всего разговора ни разу более не поднес любимого смарагда к глазам.
5. СВАДЬБА НЕРОНА
Решившись выйти замуж за этого червяка, как Марция мысленно называла Теренция, она заковала себя в двойную броню, чтобы ни перед кем не обнаружить страха, сомнений, отвращения и тайного вожделения.
Как хотелось ей поговорить с полковником Фронтоном! С тех пор как ей пришлось, следуя за отцом, бежать из Антиохии, отказаться от своей мечты, решиться на поощрение домогательств Фронтона, ее мысли часто кружили вокруг этого элегантного офицера, с головы до пят – римлянина: с какой естественной сдержанностью выказывал он ей свое поклонение! Ночью, лежа в постели, она представляла себе, как бы это было, если бы она принесла этому человеку свое столь долго оберегаемое тело – огромный дар. Она лежала бы с закрытыми глазами, сопротивляясь и сдерживая себя, холодная и пылающая, вся – страсть и строгость. Но именно потому, что она так много думала о Фронтоне, именно потому, что страсть ее была направлена на него, она теперь не могла заставить себя поговорить с ним откровенно, как с другом, о том ужасе, который предстоял ей; теперь Фронтон был и меньше и больше, чем друг.
Так, ни с кем не делясь, носила она в себе свои вожделения и страхи. Мать воспитала в ней брезгливость и отвращение ко всему плотскому. Марция была предназначена оберегать священный огонь Весты, готовилась к жизни в чистом, строгом доме весталок на Священной дороге. Она должна была высоко, подобно орлу, парить над низменными людьми и низменными страстями. Варрон помешал этому. Мать ненавидела его за это вдвойне и в дочери взрастила отвращение к разнузданной жизни отца. Мать предсказывала, а Марция верила, что подобная жизнь отца к добру не приведет, и когда Варрона с позором вычеркнули из списка сената, Марция решила еще строже держаться прямого пути, предначертанного ей матерью; теперь, как ей казалось, она была обязана оберегать честь своего великого, прославленного рода.
И вот судьба, вопреки всему, толкнула ее на путь отца. Перед ней открылась участь, двусмысленная, как участь отца: она должна была стать женой человека, который был одновременно и императором и рабом. Ее больше всего приводило в смятение то, что она отнюдь не чувствовала отвращения к этой участи. Наоборот: точно так же, как разнузданность отца вызывала в ней не только ненависть, но и зависть и восхищение, будущее, открывавшееся перед Марцией, несмотря на всю свою гнусность, влекло ее к себе неудержимо и таинственно.
Обычай страны не разрешал, чтобы жених и невеста посещали друг друга. Марция старалась по памяти восстановить лицо и фигуру Теренция, которого она, несомненно, иногда встречала; ей это не удавалось. Но она никогда не забудет массивного, своевольного лица императора Нерона – в годы своего детства, когда император был еще жив, ей часто приходилось видеть его. Она стояла перед статуями императора, которым теперь вновь воздавались почести, и представляла себе, как этот каменный император оживает, обвивает ее рукой, как он сбрасывает тогу, как они тело к телу лежат в постели, как он прижимается бедрами к ее бедрам, – и ее охватывал ужас, от которого останавливалось сердце, и желание, опалявшее ее, как огонь.
Но это не был император Нерон, это был горшечник Теренций, раб, существо низменное, нечистой крови, это был отброс, и ей предстояло смешать свою кровь с его кровью. Она была в полном смятении.
Но она умела владеть собой, и внешне – раз решившись на это – она была лишь невестой императора, и только. усердно выполняла она многочисленные обрядности, налагаемые римской традицией на обрученных.
В канун дня свадьбы, как только начало темнеть, она терпеливо дала облачить себя в желто-красно-огненное одеяние невесты; свою девическую одежду вместе с игрушками она посвятила, как предписывал обычай, домашним богам.
Она плохо спала эту ночь. Мечты о Фронтоне перемежались с боязливыми, жадными грезами, навеянными статуями императора. Желание ощутить близость человека, называвшего себя Нероном, вырастало в страсть, от которой горело все тело.
Но когда ранним утром он явился за ней, чтобы повести ее к венцу, окруженный пышностью и великолепием, в пурпуре, с колесницами и огромной свитой, она была разочарована. Он сиял, он был императором в речах и движениях. Однако чары, державшие ее в оцепенении перед статуями императора, не приходили. Она не чувствовала ни благоговения перед носителем высшей власти, ни превосходства над рабом, ни вожделения к мужчине. Никаких чувств не было. Была пустота. Человек, подавший ей руку, был никто – не император и не раб, оболочка без содержания. Некто. Подставное лицо. Драгоценнейшую минуту своей жизни она разделит с безликим, с безымянным.
Сверкая великолепием, поехали они по улицам города к главной площади Эдессы. Десятки тысяч людей, стоявшие на площади, затаили дыхание, когда император и Марция появились перед алтарем Тараты. На Марции было традиционное подвенечное одеяние, очень длинная белая туника, перехваченная шерстяным поясом с искусно вывязанным геркулесовым узлом, который полагается распутать жениху; поверх туники – подвенечная мантия, тоже традиционного, желто-красно-огненного цвета. Желто-красно-огненными были и высокая обувь и фата. На волосах Марции, разделенных, как предписывал обычай, на шесть локонов, покоилась тяжелая, величественная зубчатая корона, под которой ее тонкое лицо казалось еще более нежным и строгим.
Священнослужители, заколовшие жертвенное животное и осмотревшие его внутренности, доложили, что божеству этот брак угоден. Брачный контракт был подписан. Невеста произнесла формулу:
– Так как ты именуешься Клавдий Нерон, то пусть я именуюсь Клавдия.
Теренций ответил:
– Я, Клавдий Нерон, даю согласие, чтобы ты именовалась Клавдия.
Подружка вложила правую руку жениха в правую руку невесты. Пока приносились в жертву плоды полей, бракосочетавшиеся с покрытыми головами сидели на двух креслах, над которыми, соединяя их, была распростерта шкура жертвенной овцы, заколотой сегодня на рассвете. Затем они обошли, читая молитвы, алтарь, оставив его по правую руку от себя; впереди шел мальчик и бросал фимиам в огонь алтаря.
После пиршества, происходившего в доме Варрона, свадебная процессия направилась во дворец царя Маллука, где жил жених. Кругом народ кричал:
– Таласса! Таласса!
С древнейших времен никто по-настоящему не понимал, что это значит, и теперь тоже никто не знал этого, но как тогда, так и теперь каждый подразумевал под этим словом что-то весьма определенное, непристойное. Свита императора бросала народу орехи, а так как это был император, то орехи были золоченые. Впереди Марции шел мальчик с факелом из боярышника. Когда шествие приблизилось к дому жениха, толпа бросилась к факелу и разломила его на бесчисленное количество кусков; люди дрались за каждую лучинку, ибо тому, кто обладал частичкой факела невесты, боги дарили долгую жизнь, – какое же долголетие сулил факел невесты императора!
Шафера подняли Марцию и перенесли ее через порог. В покое была приготовлена широкая брачная кровать. Сбоку от нее присел высеченный из камня шуточный приапический бог Мутун Тутунус, покровитель бракосочетающихся. Шафера посадили Марцию ему на колени, прислонив ее к могучему фаллосу.
И вот она сидит на этом непристойном камне. Свадебная свита наконец-то удалилась, она – наедине с этим человеком. Что теперь будет? Весь день он держал себя ровно, спокойно, не без достоинства, никак не вдохновляя на чувства, которые должна была бы рождать близость высочайшей особы, но никак не вызывая также насмешки или презрения. Вот он стоит перед нею, "Муж-Нерон", ее Нерон, ее муж. Он и в самом деле походил на те статуи. Неужели камень сейчас действительно превратится в плоть и совершит то, о чем она мечтала?
Для горшечника Теренция это был великий, но очень утомительный день. Сенатор Варрон своевременно передал ему записку с перечнем всего того, что ему, Теренцию, полагалось в течение этого дня проделать. Теренций, натренировавшийся в заучивании наизусть классиков, с легкостью усвоил содержание записки и действительно держал себя в высшей степени по-императорски. Но насладиться своим величием он, изнуренный непрерывными усилиями, был уже, разумеется, не в состоянии. И вот он сидит здесь, наедине с этой бледной, надменной сенаторской дочкой, которая имеет право требовать и ждет от него, чтобы он за нее взялся.
Конечно, великая честь, что она и все остальные ждут от него этого. Да и правду сказать, хотя он предпочел бы что-нибудь подороднее, пожирнее – сегодня утром его невеста показалась ему лакомым кусочком, прямо-таки красивой. Однако сейчас, после бесконечных церемоний, он чертовски устал, право, он совершенно измучен и охотнее всего лег бы один. А к тому же в записке Варрона изложены были всевозможные правила поведения, но все – для дня, и ни одного – для ночи. С чего начать? Развязать искусно запутанный геркулесов узел, которым был завязан ее пояс, или сперва самому раздеться?
Ну, ладно. Вперед. Кто взобрался на такую высоту, тот сумеет справиться с девчонкой. Чтобы распалить себя, он старался вызвать в воображении самые сладострастные образы. Но возбуждения не было. Марция сидела неподвижно. Он стал рассматривать свои руки. Он очень следил за ними, они были белы и хорошо пахли. Прошло уже какое-то время в полном молчании. Что-то нужно было сделать.
– Да, моя Марция, – сказал он и подошел к ней. Но не походкой Нерона. Зачем? Теперь нужно беречь силы для другого. Осторожно снял он с нее подвенечную мантию. Он не бросил драгоценную ткань на пол, а аккуратно развесил ее на стуле, по-хозяйски. Затем нерешительно снял с головы Марции венец и попытался с легким вздохом развязать сильно запутанный узел на поясе. Марция, не шевелясь, позволяла делать с собой все, что он хотел. Если он касался нечаянно ее лба или руки, он чувствовал холодное, как лед, тело.
На ней оставалась одна туника. Он подумал, что до сих пор вел себя не слишком победоносно, и решил показать себя мужчиной. Он стал возиться с завязками на ее тунике и, так как они не поддавались, рванул и разорвал тунику донизу. Марция осталась нагая: холодная, тонкая, белая, с остроконечными грудями. Он схватил ее, она была нетяжела, без усилия понес на кровать. Она лежала, сдавленно дыша.
– Погаси свет, – попросила она.
Он разделся, лег рядом. Он чувствовал, что она по-прежнему холодна, это злило его. Он грубо обхватил ее. Она задрожала, тихо вздохнула. "Если женщина так холодна, ей нечего ждать, что мужчина распалится". Он надеялся, что, если как следует разозлиться, дело пойдет легче. И он разозлился, потому что она молчала, потому что она не помогала ему. Крепче сжал ее.
– Скажи: "Рыжая бородушка", – потребовал он; так называла императора Акта, его первая подруга, и так называл его народ. Теренцию говорили, что император любил, когда его так называли.
Она молчала. Он больно стиснул ее. Она коротко вскрикнула.
"Нежная она, эта куколка", – подумал он с раздражением, обхватил ее плотнее, ущипнул.
– Нет, – сказала она, – нет.
Он сразу, точно ждал этого слова, отпустил ее.
"Если она не хочет, – подумал он обиженно, – Нерон не станет навязываться".
Он отвернулся от нее, довольный собой. Весь день он держал себя, как истый император, он заслужил покой и сон. Он поудобней пристроил подушку, спросил себя, пожелать ли Марции спокойной ночи или сделать вид, что он обижен. Добродушно – в сущности, он и был добродушным человеком – он пробормотал "спокойной ночи", произнеся эти слова по-гречески: так, казалось ему, будет благородней и, кроме того, в словах этих не было "th". Очень скоро он уснул. Спустя несколько минут раздался легкий храп.
Марция лежала застывшая, опустошенная, разочарованная. Ее возмущало, что человек этот осмелился так грубо наброситься на нее, и еще больше – что он отвернулся. Высокомерно говорила она себе, что именно сила ее превосходства указала рабу его место. Она должна гордиться, что помешала этому животному сделать с ней то, что он хотел. Но гордость эта быстро испарилась. Она обоняла его запах, слышала его дыхание.
– Рыжая бородушка, – произнесла она тихо, сердясь на себя, что не сразу повиновалась ему.
Она надавливала на места, где он ущипнул ее. Было больно. Завтра здесь будут синяки, это все, что ей останется от ее брачной ночи. Разочарование, то возбуждая, то леденя ее, доставляло ей почти физическую боль.
Он лежал, спал, слегка похрапывал.
Всю ночь она так и не согрелась. Чуть только забрезжило утро, встала. Босая, узким девичьим шагом прошла она через комнату. Она увидела подвенечную мантию, аккуратно развешенную на стуле. "И вот этот хочет быть Нероном!" – подумала она.
6. ХИТРОСТЬ
Получив донесение Фронтона о событиях в Эдессе, Цейон был взбешен, но едва ли не более того испуган. Такой жгучей была, значит, ненависть Варрона к нему, что собственную любимую дочь он отдал в жены рабу и мошеннику, лишь бы нанести вред ему, Цейону. Цейон теперь ясно видел то, что всегда подозревал: противником Рима был не внешний враг, не какой-нибудь Пакор или Артабан; подлинный враг Рима гнездился внутри империи и звался Люций Теренций Варрон. Это он виноват в том, что Восток никак не придет в равновесие. Значит, глубокая неприязнь Цейона к Варрону диктовалась здоровым инстинктом.
Снова и глубже прежнего понял он: то, что происходило между ним и Варроном, было серьезнее, чем личный конфликт. Он, Цейон, – это новый Рим; Рим, полный сознания своей ответственности, трезвый, расчетливый, благоразумный; Варрон же – воплощение необузданного прошлого. Страстный, может быть, гениальный, он отличался той распущенностью, той безответственностью, которые во времена Нерона исключали возможность разумного управления империей и были чреваты многочисленными опасностями.
Он читал ясные, корректные рапорты полковника Фронтона. Слепой гнев вскипал в нем. "Выступить, – думал он в бешенстве. – Десять тысяч человек двинуть через Евфрат. Выловить Варрона, этого лицемера, этого предателя. Попрошайку, царя Маллука, низложить, верховного жреца Шарбиля подвергнуть суровой каре. Варрону отрубить голову, а негодяя раба распять на кресте!" Он чуть ли не сожалел, что Фронтон сохраняет такое благоразумие. Возможно, он даже предпочел бы, чтобы гарнизон в Эдессе был вырублен до последнего солдата, тогда у него, Цейона, был бы предлог вмешаться.
Его советникам стоило больших усилий удержать его от опрометчивых шагов. Ему пришлось согласиться, что военная экспедиция в Эдессу невозможна. Такая экспедиция лишь дала бы Артабану желанный повод под видом оборонительной войны против Рима положить конец внутренней распре в Парфянском царстве, перейти Тигр и двинуться на Рим. Палатин ставил себе в величайшую заслугу то, что он восстановил мир и поддерживал его. Император Тит любил называть себя миротворцем. Губернатор, который не только не сумел избежать войны с парфянами, но даже сам спровоцировал ее, несомненно, навлек бы на себя немилость. Нет, Цейон вынужден ограничиться посылкой Эдессе нескольких нот, не способных оказать какое-либо воздействие. Вынужден, сложа руки, наблюдать, как Варрон раскидывает все шире и шире сеть своих интриг, издевается над ним, Цейоном. Он задыхался от ярости, красные пятна на щеках горели ярче. В губернаторском дворце в Антиохии все ходили, словно пришибленные.
Ежедневно собирался военный совет. Губернатор просил, заклинал, ругал своих советников. Так дальше продолжаться не может. Советники ломали себе головы. Надо было найти выход. Советники, сидевшие во дворце правительства Сирии, были матерые дипломаты. Они нашли этот выход.
Разумеется, сам Рим не может предпринять никакой военной экспедиции. А если сослаться на старые договоры и предложить одному из вассальных государств провести полицейскую акцию для поимки преступников? Обратиться, например, к соседу Эдессы, коммагенскому царю Филиппу, и настойчиво попросить его, не стесняясь средствами, поймать и выдать Варрона и Теренция? Если Коммагена выступит – а способы принудить Филиппа имеются, – то это будет достаточной маскировкой. Парфянам можно представить в качестве виновника царя Филиппа: ему, мол, поручили провести полицейскую меру, а он по недоразумению превысил свои полномочия.
Цейон, жадно ловивший каждую возможность действовать, вздохнул с облегчением. В тот же день он отправил послание царю Филиппу Коммагенскому.
7. РАССУДОК И СТРАСТЬ
Когда Варрон узнал об этом, им овладела усталость, подавленность. Его мучило сознание, что он, пятидесятилетний стареющий человек, в угоду своим страстям позволил себе увлечься этой нелепой, дорогостоящей затеей. Конечно, это больше, чем простая забава, – дело идет об идее Александра, о слиянии Азии с Европой. Но ведь он, Варрон, встал на защиту этой идеи исключительно потому, что она послужила для него предлогом дать волю своей страсти к игре, своему алчному стремлению к власти и наслаждениям.
Долго сидел он так, чувствуя себя старым, изношенным. Лишь медленно возвращались к нему его ясное мышление и энергия. Да, план, сочиненный в Антиохии, – не посылать собственных войск, а действовать через Коммагену, – придуман ловко. Парфянский царь Артабан еще выступил бы, пожалуй, против римлян, но с туземными сирийскими войсками он драться не будет. Если дело дойдет до вооруженного конфликта между Коммагеной и Эдессой, то ему, Варрону, вместе с его Нероном, неоткуда ждать помощи – они погибли.
Все зависит от того, дойдет ли дело до вооруженного конфликта. Следовательно, все зависит от царя Филиппа Ком маге некого. Исполнит ли он требование Цейона и неизбежно ли это?
Варрон представил себя на месте Филиппа. Филиппу было лет за тридцать. Высокообразованный, отпрыск греческих и персидских царей, он был под этими небесами самым ревностным поборником развития наук и искусств. Нерон любил коммагенских князей и предпочитал их всем другим. Нынешние наместники Рима держали их в черном теле. Еще старый неотесанный Веспасиан терпеть не мог утонченно-культурного, эстетствующего царя Филиппа, а Тит находил его "насквозь восточным". Филипп был слишком умен, чтобы защищаться; наоборот, на каждую новую придирку он отвечал новыми изъявлениями вежливости. Но в душе Филипп – в этом Варрон не сомневался – ненавидел неотесанных, грубых солдат, какими римляне проявляли себя в отношении его. Несомненно, сердце его принадлежало человеку, которого звали Нерон, кто бы ни был этот человек. Но Коммагена находится по ту сторону, на римском берегу Евфрата: в Самосате, столице Коммагены, стоит сильный римский гарнизон, и если царь Филипп проявит строптивость, римляне не задумаются напасть на него и занять его страну. Ему придется, очевидно, волей-неволей выполнить желание Цейона просто потому, что другого выхода нет.
Друзья молодого царя говорили о нем, что он соединяет в себе все хорошие качества персов, греков и сирийцев: персидскую религиозность, греческую образованность, сирийскую ловкость. Враги обвиняли его в том, что он соединяет в себе все дурные качества этих трех народов: расплывчатость персов, мягкотелость греков, коварство сирийцев. Варрон всего два раза лично сталкивался с молодым царем. Они явно симпатизировали друг другу. Теперь судьба его была в руках Филиппа. Варрон решил отправиться в Самосату, столицу Коммагены.
В тот же день он снарядился в путь.
Для царя Филиппа это была радостная и в то же время неприятная неожиданность. Варрон, несомненно, слышал о требовании Антиохии выдать его, почему же он сам отдает себя в его руки? Что он задумал? Но оба были хорошо воспитаны. Пока возлежали за столом, ни Варрон, ни царь не обнаружили того, что их занимало. Вели оживленную беседу об искусстве и литературе и лишь втайне Филипп спрашивал себя, не следует ли при всей его симпатии к Варрону попросту поставить у дверей стражу и завтра же отправить Варрона в Антиохию?
После трапезы Варрон заговорил без околичностей:
– Вы не находите, о мой царь, что с моей стороны было очень любезно избавить вас от необходимости похода и самому отдаться вам в руки?
Царь Филипп не сдерживал более своего волнения. Он встал. Он был высок, хрупок, с безвольным подбородком. Он прошелся несколько раз взад и вперед неловким, неровным шагом, затем остановился перед Варроном, старательно всмотрелся большими близорукими глазами в его лицо и сказал:
– Я, конечно, удивлен, мой Варрон. Мне незачем говорить вам, как неприятно мне поручение губернатора. Но такому знатоку Востока, как вы, больше чем кому бы то ни было понятно, что я вынужден его выполнить.
– Разумеется, вы должны его выполнить, – признал Варрон, – мы, мой Нерон и я, имеем мало шансов продержаться. Даже в том случае, если Артабан предоставит в наше распоряжение двадцать – тридцать тысяч солдат, – что еще тоже неизвестно, – победителем, в конце концов, в меру человеческого предвидения, останется Рим. Рассудок, стало быть, повелевает, чтобы вы, царь Филипп, выполнили поручение губернатора. Помимо всего прочего, это даст вам множество выгод. Эдесса будет наказана, территория ее разделена, и, возможно, если вы с успехом проведете карательную экспедицию, вам отойдет значительная ее часть.
Долговязый, тощий царь Филипп беспомощно смотрел вниз, на спокойно говорившего Варрона. Все обстояло именно так, как говорил Варрон. Он сам не мог бы лучше изложить причин, побудивших его против воли подчиниться требованию Рима. Он был смущен и разочарован. Втайне он надеялся, что Варрон укрепит в нем не готовность подчиниться Риму, а, наоборот, его внутренний протест против этого.
Но Варрон еще не кончил. Вкрадчиво, после продолжительного молчания, он начал снова:
– Конечно, в Эдессе, во всей Месопотамии и при дворе великого короля Артабана все будут удивлены, что царь Филипп выдал императора Нерона и меня римскому узурпатору. Скажут: если уж маленькая Эдесса не побоялась вступиться за Нерона, то уж, конечно, более сильной Коммагене следовало бы рискнуть. Возможно, что Артабан лишь выжидает, пока еще какое-нибудь месопотамское государство признает Нерона, и тогда он тоже примкнет к нему. Но какое дело, в конце концов, царю Коммагены до нескольких миллионов негодующих сирийских патриотов, если он может присоединить к своему царству добрый кусок Эдессы?
Царь Филипп, как ни странно, не без удовольствия слушал, как издевается Варрон над его нерешительностью. Филипп любил блеск и богатство, у него была страсть к строительству, его манила перспектива построить на сокровища, которые даст ему военная добыча в Эдессе, дворцы, бани, театры, новый город. А с другой стороны, был огромный соблазн: воспользоваться случаем и взбунтоваться против этих заносчивых, неотесанных, кичливых насильников с Запада, которые по каждому поводу так грубо и глупо давали чувствовать свою силу. Нелегко было выступить против дружественной Эдессы. Нелегко было именно ему, царю Сирии, выдать палачу человека, на которого возлагало надежды все сирийское Междуречье. Варрон продолжал:
– Полагаю, о мой царь, я доказал вам, что отдаю должное мотивам, которые руководят вами, и что не буду на вас в обиде, если вы подчинитесь голосу рассудка. Но так как то, что вы – смею надеяться, скрепя сердце, – выдадите меня Дергунчику, дело решенное и так как я нисколько не сержусь на вас за это, то позвольте мне предложить вам смелый вопрос.
– Пожалуйста, спрашивайте, – сказал царь Филипп.
Длинный и тонкий, он сидел под большой статуей Минервы, которая, по тогдашней моде, тоже была длинной и тонкой.
– Вы, стало быть, выкажете покорность Риму, – сказал Варрон, – и Рим вас за это вознаградит и расширит вашу территорию. Но пройдет немного времени, и Рим снова предъявит вам какое-нибудь требование, которое опять-таки не очень будет вам по сердцу. Из тех же соображений, что и теперь, вы опять уступите, и тогда Рим в третий раз потребует еще большего, и, наконец, придет день, когда вам станет невмоготу, и в этот последний раз вы волей-неволей откажетесь. Иначе вы вынуждены будете отдать столько, что уж больше нечего будет отдавать. Другими словами, не кажется ли вам, мой царь, что в один прекрасный день Рим, несмотря на ваше добродетельное поведение, найдет предлог захватить Коммагену?
Лицо Филиппа, крупное лицо мыслителя, было бледно, рот слегка приоткрыт. Филипп серьезно смотрел в глаза Варрону, умный, печальный, поздний и усталый отпрыск великих царей. Он молчал, но все его существо выражало мрачное, горькое "да".
Варрон наслаждался его молчанием. Затем он сказал:
– Благодарю вас за ваш ответ. Эдесса меньше Коммагены. Царь Маллук не слишком культурен, а Шарбиль – поп, начиненный фанатическими предрассудками. Но в их сирийских головах достаточно здравого понимания действительности, и когда губернатор Сирии предложил им выдать нас, они, я полагаю, не хуже нас с вами понимали, чего требует разум. Я не знаю, что в конце концов побудило их отклонить требование Рима. Может быть, следующий довод: если мы всегда будем уступать, то сто процентов за то, что Рим в конечном счете проглотит нас. Если же мы теперь, пользуясь этим великолепным, соблазнительным предлогом, дадим отпор Риму, тогда против нас только девяносто процентов. Лучше теперь десять шансов, чем впоследствии ни одного. Вы, конечно, молоды, мой царь. Если бы вашу страну и аннексировали, то вам бы оставили ваш царский титул и часть доходов. Вы поселились бы в Риме, заняли бы место в сенате, при дворе вашем были бы поэты, артисты, женщины. Вы избавились бы от многих неприятностей, с которыми связано управление страной, и Рим так далек от Самосаты, что проклятья восточных богов и людей доносились бы до вас лишь, как отдаленный шум моря. Жить в Риме, в качестве высокопоставленного, но частного лица – в этом много привлекательного. Никто не знает этого лучше меня. Вам, вероятно, небезызвестно, что до недавних пор у меня были все возможности вести в Риме ту жизнь, которую я вам только что нарисовал. Вы удивлены, что я все же объявил себя сторонником моего Нерона. До конца я и сам этого не понимаю. Мы, люди старшего поколения, не так высоко ценим разум, как вы, молодые. А может быть, мы понимаем его иначе, так что порой и самая блестящая жизнь теряет в наших глазах ценность, если нам приходится отказаться от некоторых абстрактных идей.